Днем и ночью размышлял Рода над тем, как избавиться от грозящей ему опасности. Он не хотел в обществе Яцека лететь на Луну и решил сделать все возможное, чтобы этого избежать. Однако он ясно отдавал себе отчет в том, что это «все», которое зависит от него, очень незначительно и дрожал от страха при одной мысли о появлении вместе с Яцеком в городе у Теплых Прудов.
Его даже не столько угнетала возможность мести за Марека со стороны ученого, которому, несмотря на его снисходительность, он не слишком доверял, а страх перед тем стыдом, который ему бы пришлось пережить на Луне...
Это действительно была странная ирония судьбы! Он, Рода — глава Братства Правды, который всю жизнь разоблачал «сказки» о земном происхождении людей, теперь возвращается именно с Земли и вынужден засвидетельствовать, что она обитаема и имеет общество несравненно более совершенное, нежели на Луне.
Ибо Рода стал горячим поклонником культуры на Земле, особенно технической. Он познакомился с ней досконально — по крайней мере с виду. Яцек, твердо решивший взять с собой обоих «послов» с собой обратно на Луну, хотел, чтобы до этого они, насколько возможно лучше использовали пребывание на земле и нашел сопровождающих лиц, с которыми они ездили по разным странам и городам и с каждым днем узнавали все больше.
Сначала они совершали это путешествие вместе, но потом Рода сумел упросить Яцека, чтобы тот освободил его от спутника. С того памятного дня, когда Матарет выложил всю ненужную правду, отношения между ним и учителем были настолько напряжены, что они почти не разговаривали друг с другом, разве только бросали взаимные обвинения и оскорбления. В путешествии это положение еще больше ухудшилось, если это было возможно. На мир они смотрели разными глазами; Матарет, признавая все чудо земного прогресса, не переставал оставаться скептиком, который видит и обратную сторону медали. И в то время, когда Рода восторгался и в основном хвалил, он — узнавая земной мир — гораздо чаще насмешливо усмехался и только пожимал плечами, когда его спрашивали: лучше ли и совершеннее ли здесь устроено все, чем на Луне? По этой причине дело доходило до ожесточенных ссор между обоими членами Братства Правды, которые в конце концов уже не могли выносить друг друга, и их решено было разделить.
Избавившись от общества своего земляка, Рода, правда, чувствовал себя немного одиноким, но все, что он видел и слышал, настолько его поглощало, что он не часто испытывал это ощущение.
Пользы же из увиденного он извлек слишком много. Быстрый от природы, он с лету хватал формы земного управления и вскоре уже прекрасно разбирался в существующих отношениях. Поскольку же постоянно его беспокоила мысль о возможном, но нежелательном возвращении на родную серебряную планету, он искал в них достойного для себя выхода.
Четко разработанного плана он еще не имел, но в голове у него крутились какие-то нечеткие идеи, из которых со временем могло что-то получиться.
За время своего пребывания на Земле он узнал о существовании определенного и решительного недовольства в массах, а в доме своего опекуна почувствовал, что там находится какой-то узел этого движения. Ему потребовалось относительно немного времени, чтобы узнать, что речь идет о тайне какого-то открытия — страшного и могущественного — которое могло бы дать его обладателю безнаказанность и силу.
Он понял, что получение этой тайны было целью неоднократных посещений Грабца, а также, несомненно, и продолжающегося пребывания в доме ученого Азы.
Рода, вопреки обыкновению, молчал, смотрел и ждал.
«Придет мое время! — думал он. — Как у того я отнял машину, так при возможности попробую и у этого ее заполучить».
Действительно, все боролись за эту машину. Грабец, обеспокоенный непонятной ему смертью Лахеца, и лишившийся его поддержки, чувствовал себя несколько ослабленным, поэтому решительнее наседал на Азу, чтобы та поторопилась... Он хотел иметь в руках страшную, уничтожающую силу и диктовать условия обществу, миру — побеждать без борьбы.
Потому что в минуты спокойного размышления его охватывал страх перед той бурей, которую он раздувал. Он разбудил подземные силы, зажег факел, брошенный в гигантские массы рабочих — и уже сейчас страшился взрыва, видя, как поднимается, вздымается, растет эта волна. Ему хотелось это море заковать в ровные берега и использовать для службы «знающим», но он быстро почувствовал, что если оно разволнуется, никто не будет иметь над ним власти, если оно разбушуется и выйдет из берегов, никто его обратно загнать не сможет.
Одним осенним днем, за несколько часов облетев с Юзвой большую часть мира, побывав по пути у очагов движения и поддержав тут и там уже разгорающийся огонь и зажигая его в других местах, он опустился на пустой, солнцем выжженный холм вблизи Вечного Города. Какое-то время они разговаривали о насущных делах все расширяющегося сопротивления, но слова уже лениво падали с их губ, и вскоре оба замолчали, вглядываясь в дивный город, лежащий у их ног.
Светлое, золотое солнце стояло на небе; воздух был пропитан солнечной пылью, слепящей глаза. И под этой голубой и золотой изморозью, под светлой, молочно-белой дымкой до самых краев горизонта простирался и тихо спал любимый город Грабца, единственный, вечный, царственный Рим.
Там, севернее к востоку и западу существовали два центра жизни, два бьющиеся алой и золотой кровью сердца европейского континента: Париж и Варшава. Два чудовищных узла всех сетей и дорог, два центра того, что толпа повсеместно называет культурой, гигантские полипы, поглощающие соки всей земли, столицы правительств и торговли, очаги развлечений, греха, подлости и заурядности. По образцу этих двух самых больших городов развивались, росли и менялись другие, не в состоянии, впрочем, угнаться за ними, древние столицы давних европейских государств, большие, чудовищные, оживленные, однако, благодаря двум этим «солнцам», отодвинутые на второй план.
Рим же остался тем, чем он и был на протяжении многих веков: единственным городом. Удивительным чудом, которое сохранилось при нивелирующей все варварской рукой «прогрессе» и «цивилизации». По-прежнему возвышались развалины Форума; качались на ветру старые кипарисы и цвели кроваво-красные розы под апельсиновыми деревьями.
В соборе Св. Петра по-прежнему звонили колокола; и в Ватикане седой старик в тройной короне, белой слабой рукой осеняя крестом безлюдную площадь, думал о тех временах, когда отсюда его предшественники одним движением пальца поднимали народы Земли, и тогда слетали королевские головы...
И на Капитолии, и на Квиринале, в тысячелетних дворцах, в гигантских развалинах древних бань, цирков, под куполами костелов, в зданиях, помнящих эпоху Возрождения, в садах, на площадях, над фонтанами — стояли белые статуи, боги, давно уже не почитаемые, обломки мраморных снов, осколки бурно прошедшей творческой молодости...
Только этот город представлял себе Грабец будущей гордой столицей духовно обновленного мира.
Наклонив голову, он смотрел на освещенные солнцем купола соборов, вздымающихся к небу, покрытые зеленоватой паутиной веков, на старинные памятники.
Спокойное и гордое достоинство исходило от этого города, который выдержал тысячелетия и не посчитал нужным измениться по примеру других.
Грабец мечтал...
Там, в северной части, на востоке или на западе пусть существуют огромные «общие» метрополии, центры работы, движений, мелких повседневных хлопот, пусть они роятся, как ульи, пусть гудят, как кузни, только бы их шум распространялся не далее, как до границ этой позолоченной солнцем Италии, только бы не мешал удивительной тишине, царящей на руинах под кипарисами... Здесь будет мозг и душа человечества, непреходящая святыня «земных богов», резиденция и столица знающих, которые будут править миром.
Когда-то, в те времена, когда цезари жили в мраморных дворцах, окружающий мир слал в этот город пшеницу, вино, масло, ценную руду и драгоценные камни, рабов, женщин и даже богов — окружающий мир служил ему, подчинялся его воле, основой своей жизни считая существование, расцвет и блеск этого единственного города.
Теперь это должно повториться. Все, что страны, земли и моря могут дать наилучшего, должно сосредотачиваться здесь; здесь снова должен быть центр мира, его мысль и воля.
По широким континентам, по далеким заморским островам будут распространяться вести, что это священный город, в который доступ разрешен только избранным. Матери будут рассказывать о нем своим детям, как старинную восточную сказку о том, что в этом городе сосредоточена вся сила, вся красота, вся мудрость и жизнь, но в неприступных стенах есть высокие ворота, и не пригибаться, а скорее вырасти до их высоты нужно, чтобы войти туда.
Ах, любимый город, город мечты!
Короткий, резкий смешок Юзвы вырвал Грабца из задумчивости. Он быстро обернулся и посмотрел на товарища.
Тот стоял, опершись кулаками о какой-то старый, полуразвалившийся саркофаг, наклонив голову как бы для удара и нахмурив брови.
— Юзва, это ты смеялся?
Он откинул голову назад.
— А что? Смеялся.
Он описал рукой широкий круг.
— Ведь это смешно, когда подумаешь, что после нашей бури тут останутся только бесформенные развалины и груды камней, которые зарастут травой, кустарником, а потом и лесом... Мы справимся, да, мы справимся с этими домами, которые простояли века, с этими старыми сводами, залатанными цементом, с этими колоннами. О! Рассыплются в прах все эти купола, будет такое землетрясение, какого никто не видел от сотворения мира!
Он снова хищно рассмеялся, а потом, повернувшись к Грабцу, добавил:
— Послушайте, Грабец, вы что-то крутите... Как там на самом деле обстоят дела с этой машиной Яцека?
Грабец не имел никакой охоты отвечать. Последние отблески заходящего солнца, похожие на нимб, окружающий город, на его глазах превратились в зарево, ему казалось, что он видит вечный Рим, бесповоротно рассыпающийся в прах — и дикая, еще более страшная, чем в давние времена, орда варваров проходит по пепелищам, по развалинам — неудержимая, безумная...
Только когда Юзва во второй раз повторил свой вопрос, Грабец посмотрел на него.
Он слегка заколебался. Не сказать ли ему правду, что страшное изобретение Яцека, если попадет к нему в руки, будет служить как для уничтожения распоясавшегося сегодня общества, так и для содержания... в новой неволе только на один день воспламенившихся рабочих масс? Может быть, сказать ему это искренне и безжалостно? И еще добавить, что пока он жив, скорее весь мир рухнет, чем здесь хотя бы один камень упадет с вершин старинных колонн?
Он смотрел на Юзву и представлял, какое бы на него произвели впечатление эти слова. Да, этот человек, услышав их, даже не вздрогнул бы, не возмутился, только рассмеялся бы своим широким ртом, оскалив белые, хищные и крепкие зубы, уверенный в том, что самой главной и неодолимой силой будет та гибель и разрушение, которые он ведет за собой.
— Я послал к Яцеку Азу, — сказал Грабец с мнимым спокойствием и безразличием, глядя в другую сторону, — она сделает, что возможно...
— Ерунда! — пренебрежительно рявкнул Юзва. — Не понимаю этих полумер! И зачем тут нужна женщина? Какая-то комедиантка? Что она может? Было бы лучше разбить на куски его дом в Варшаве и силой взять то, что нужно.
— Не следует забывать, что Яцек может защищаться! Одним движением пальца он может уничтожить весь город.
Глаза Юзвы заблестели.
— Ну и что! Прекрасное начало! Варшава, Париж, а потом все остальные язвы на зараженном теле Европы...
— Боюсь, что их черед уже не наступил бы, — сказал Грабец как бы самому себе. — В этих обстоятельствах вместе с Варшавой исчезла бы и тайна уничтожающей машины Яцека.
— Так что же?
— Свое изобретение он должен отдать нам добровольно, тем более, что без его разъяснения мы не могли бы справиться с ним!
Юзва вытянул сильные, жилистые руки.
— А это и необязательно, — сказал он через минуту. — Пусть идут ко всем чертям эти мудрецы с их машинами! У меня целые склады забиты живым взрывчатым материалом! Пусть только все мои придут в действие, такой заведут танец, что, ручаюсь вам, Грабец, ни следа, ни воспоминаний не останется от этого прекрасного мира.
Грабец уже открыл рот, чтобы ответить, но вдруг понял, что все слова здесь напрасны. Он посмотрел в глаза Юзвы, горящие бешеной, неумолимой ненавистью ко всему, что было и есть — только за то, что есть и было, — и первый раз в жизни его охватил холодный ужас. На мгновение он даже подумал, не ударить ли ножом в эту широкую грудь, но сам сразу же отказался от этой мысли, подлой и трусливой. Это значило бы перед началом путешествия разбить корабль, который должен был бы повезти тебя в новые края из страха перед бурей, с которой может не справиться рулевой...
Он посмотрел на Юзву. Это не был слепой и тупой человек, ненавидящий все только потому, что родился и жил в тяжелых условиях, обреченный на тяжелую, отупляющую работу... Он прошел через все ступени общественных школ, и его, ввиду больших способностей, собирались послать на государственный счет в Школу Мудрецов, когда он неожиданно исчез, как камень, брошенный в воду.
В суматохе жизни о пропавшем человеке быстро забывается, и никто вскоре уже не помнил, что жил такой Юзва, и тем более никто не размышлял о том, что с ним произошло. А он тем временем, придя к выводу, что существующий мир плох, в поисках силы спустился вглубь и набирал мощь, ведомый единственной безумной жаждой разрушения...
— Удивительно, что я встретил его и узнал, — прошептал Грабец про себя, обращая взгляд к солнцу, в кровавых отблесках заходящему над Римом.
Он медленно покачал головой и усмехнулся.
— Нет, — сказал он не глядя на Азу и как будто не отвечая на ее вопрос, — я ни от чего не отрекся, передо мной не было никаких препятствий, я не был ничем озлоблен, не был разочарован.
Яцек нетерпеливо пошевелился на стуле.
— Так почему же...
И замолчал, охваченный чувством стыда, что спрашивает о том, что уже должен был понять.
Ньянатилока поднял на него спокойные, ясные глаза.
— Этого мне было мало. Я пошел дальше, потому что хотел жить.
— Жить!.. — прошептал Яцек, как эхо.
За одно мгновение у него в памяти пронеслось все, что он еще мальчиком слышал об этом удивительном человеке, и все, что знал о нем сейчас.
«Я хотел жить», — сказал Серато-Ньянатилока, тот, чье имя было некогда синонимом самой жизни, силы, счастья, роскоши, власти.
Тогда о нем говорили, как о божестве. Когда он появлялся со своей волшебной скрипкой, люди, как сумасшедшие, опускались перед ним на колени, а он делал с ними все, что хотел. Если можно было сказать о каком-либо артисте, что он не служил своим искусством толпе, а владел ею, то именно о нем. В знаменитейших, несравненных, неповторимых своих импровизациях он настолько завладевал своими слушателями, что одним движением смычка бросал их из радостного безумия в грусть и подавленность, нашептывал им волшебные сказки, приводил их в ужас и уничтожал, бросал себе под ноги или в то же мгновение, волшебной силой мелких обывателей превращал в летящих вместе с ветром хозяев жизни.
Яцек вспомнил, что говорил о нем один епископ, ныне умерший:
— Этот человек, если бы захотел, мог бы своей скрипкой создать новую веру, и люди пошли бы за ним, даже если бы он вел их в ад.
Говоря это, священник испуганно крестился, а в глазах Яцека, тогда совсем молодого юноши, фигура скрипача вырастала до фантастических нечеловеческих размеров и превращалась в какой-то символ возвышения, власти, царственности и избранности.
Невозможно было сказать, что Серато был богат, так как это определение было слишком слабым, чтобы обрисовать тот мощный поток золота, который протекал через его руки. Не было мысли, которую он не смог бы превратить в реальность, ни какого-либо фантастического намерения, которого он не смог бы осуществить. Один концерт приносил ему больше, нежели приносили некогда цивильные листы королей и цезарей, пока они еще существовали в Европе.
Прекрасный, здоровый, беззаботный, он жил кипучей жизнью, пил наслаждение полной грудью, и, действительно, не было момента, когда бы судьба от него отвернулась. Женщины так и рвались к нему, и он мог выбирать любую из них, как султан из «Тысячи и одной ночи», уверенный, как и этот султан, что ни одна не откажется от его приглашения, даже если будет знать, что назавтра ее будет ждать смерть от его руки.
Никто никогда не видел Серато грустным или подавленным; о нем говорили, что он так смеется, как будто солнце сияет на небе.
И когда в один прекрасный день разнеслась весть о том, что этот человек исчез неожиданно и непонятно, все заподозрили преступление и долго искали его следов, никто не мог даже предположить, что он сам добровольно отвернулся от этой жизни, которой до сих пор пользовался с такой страстью.
Яцек невольно поднял глаза и посмотрел на лицо сидящего перед ним человека.
И это он! Он — Серато!..
Ньянатилока, Триждыпосвященный.
Полунагой, спокойный, живущий нищенским хлебом, и святой...
«Я хотел жить», — сказал он.
Хотел жить!..
Так чем же было то — бурная жизнь, кипящая кровь, искусство, слава, любовь? Разве это не было той жизнью, которая иногда мелькает перед Яцеком, как вспышка, проносящаяся в утомленном мозгу? И можно ли было все это бросить так бесповоротно и легко...
— И тебе не жаль?..
Бывший скрипач медленно поднял голову.
— Чего? Неужели, тлядя на меня, ты можешь предположить, что там, в моем прошлом, было что-то такое, о чем я сегодня мог бы сожалеть? Я не отрекся ни от чего, ничего не отбросил, просто пошел дальше и выше. Да, та жизнь чего-то стоила, но то, что я имею сейчас, стоит несравненно больше. У меня была слава, богатство, власть. Какое значение для меня имеет, что другие думали обо мне, по сравнению с тем, что сегодня, не интересуясь чужим мнением, я сам знаю, что я собой представляю? Я сегодня богаче, чем когда бы то ни было, потому что у меня нет неудовлетворенных желаний, потому что я не желаю ничего, что могло быть исполнено другими — и вместо призрачной власти над ближними я имею абсолютную власть над самим собой.
— А искусство? — спросил Яцек. — Разве ты не тоскуешь по нему?
Ньянатилока усмехнулся.
— Разве наружная гармония, даже самая совершенная, может сравниться с тем совершенством души, которое я приобрел? Разве сила творчества артиста может сравниться с сознанием того, что я сам создал свой мир, и пока я хочу, он будет существовать?
Он встал и подошел к Яцеку.
— Впрочем, мы напрасно ведем разговор об этом, когда есть много гораздо более важных вещей. Не стоит думать о том, кем человек был, чтобы хватило времени на то, чтобы подумать, каким он может стать. И при этом любой, любой без исключения, кто захочет.
Яцек засмеялся.
— Значит, кто захочет! Кто найдет в себе столько сил, чтобы разом отречься от всего, как ты.
Ньянатилока остановил его движением руки.
— Сколько же раз надо повторять, — мягко заметил он, — что я ни от чего не отрекся. Ведь отречься — это значит отказаться от чего-то привлекательного, имеющего значение для человека. Я же отказался только от определенных форм жизни, которые стали для меня ненужными, когда я в совершенстве узнал их. После многолетней душевной работы, которая с каждым днем приносила мне все большее наслаждение, после лет уединения и полного одиночества, в котором жизненная сила возрастает до бесконечности, я приобрел то, что мы называем «знания трех миров», которые если не являются последним словом, то уж наверняка первым и основным. Эти знания уже не ослабеют. Я бы мог теперь вернуться к прежней жизни, войти в жизнь нынешнего поколения, безумствовать, как они, заниматься ненужной работой, тешиться славой, богатством, успехом, а в душе оставаться таким, каким я есть, но смех охватывает меня при одной мысли об этом, так что в такой жизни для меня нет теперь никакого очарования.
Он развел руками.
— Я живу самой совершенной жизнью, — продолжал он, — потому что научился соединяться с миром и его духом в одно целое, как, видимо, было в самом начале, прежде чем в человеке пробудилось сознание. Мне нет необходимости смотреть на цветущие луга, слушать шум моря, потому что я сам являюсь и цветком, и рекой, и деревом, и вихрем, и морем. В движении моей крови, в ритме моей мысли я ощущаю гармонию бытия — ту, наиглубочайшую, что укрыта под обманными явлениями, под тем, что человеку, вырванному из мира, кажется даже недобрым, несправедливым или ненужным. Вся моя предыдущая жизнь, хотя она не была скупой по отношению ко мне, не дала мне ни одной минуты счастья подобного тому, в котором я теперь постоянно нахожусь без боязни утратить его когда-либо.
Ньянатилока говорил, обращаясь к Яцеку, как бы совершенно забыв о присутствии Азы, которая, забившись в глубокое кресло, положив подбородок на руки, молча смотрела на него широко открытыми глазами.
Вначале она слушала, что он говорил, потом слова его стали для нее просто звуком без всякого смысла, на который она не собиралась обращать внимания. Она слушала только звучание голоса — ровное, спокойное и мягкое, видела сбоку его обнаженные, крепкие, хоть и худощавые плечи, покрытые южным загаром. Какая-то молодая свежесть и сила исходила от этого человека. Черные и блестящие волосы легкой волной спускались на его открытые плечи — и Азе казалось, что она ощущает запах его кудрей — свежий, напоминающий аромат горных трав, растущих над холодным, кристальным потоком. Лицо его она видела в профиль: выпуклая линия лба, нос, уголок свежих, алых губ.
— Молодой, прекрасный, божественный, — шептала она, — такой он был и тогда...
Вдруг она вскочила в испуге.
— Серато!
Он медленно повернулся и посмотрел на нее рассеянным взглядом, видимо, недовольный, что она прервала его.
Она смотрела на него какое-то время, как бы не доверяя собственным глазам.
— Серато? — повторила она с оттенком какого-то сомнения.
— Слушаю тебя.
Аза что-то считала вполголоса, не спуская с него глаз.
— Шесть.., десять... Восемнадцать, нет, двадцать! Да. Двадцать лет.
Ньянатилока понял и усмехнулся.
— Да. Двадцать лет назад я покинул Европу, отправившись на Цейлон.
— Я была еще ребенком, маленькой девочкой в цирке... Я помню... Тогда говорили, что Серато — сорок лет.
— Сорок четыре, — поправил он.
Яцек, который с растущим интересом следил за их разговором, сорвался со стула.
— Ты! Так тебе сейчас шестьдесят с чем-то лет?
— Да. Почему тебя это удивляет?
Яцек отступил на шаг, не зная, что думать, не отрывая глаз от спокойного лица буддиста.
— Но ведь это молодой, тридцатилетний человек, — шептала Аза как бы самой себе в безграничном изумлении. — Моложе, чем тогда, когда я видела его двадцать лет назад. Этого не может быть.
— Почему?
Задав этот вопрос, он на секунду повернулся лицом к Азе и хлестнул ее спокойным взглядом холодных глаз.
Она замолчала, не понимая, почему ее вдруг охватил необъяснимый страх. Ей на мысль пришла какая-то старая сказка, где труп, страшным заклятием обретший искусственную жизнь и вечную молодость, в мгновение ока превратился в зловонную жижу около собственных костей, когда оно было разрушено.
Она тихо вскрикнула и отпрянула назад.
Ньянатилока тем временем говорил Яцеку:
— Неужели ты не понимаешь, что при определенном усовершенствовании воля может господствовать над всеми функциями тела, как обычно господствует только над некоторыми движениями? Ведь даже некоторые факиры самых низших ступеней, так же далекие от истинного знания, как Земля от Солнца, хотя и живущие в его лучах, могут усилием воли останавливать биение сердца и погружаться тем самым на время в некое подобие смерти.
— Но здесь речь идет о жизни, о такой необъяснимой молодости, — заметил Яцек.
— Но разве не все равно, в каком направлении действует воля? Ведь речь идет об определенном состоянии органов, об их функциях, как вы здесь, в Европе, говорите своим ученым языком, или, как мы бы сказали — о вырывании формы из времени и помещении ее над ним.
Яцек стиснул голову руками.
— Мысли мешаются, мысли мешаются. Значит, ты мог бы жить вечно?
Ньянатилока усмехнулся.
— Я не могу не жить вечно, потому что любой дух бессмертен, а я всего лишь дух, как и вы все. А что касается тела, которое является ничем иным, как только внешней формой духа, то не стоит слишком долго его удерживать. Пока оно необходимо, лучше если оно молодое и здоровое, способное выполнять любые приказания, но когда оно уже выполнит свое предназначение, знающему человеку достаточно воли, чтобы его отпустить...
Он прервал фразу и, изменив тон, протянул руку к Яцеку.
— Пойдем, не знаю, зачем мы сидим в душной комнате. Солнце уже зашло, и я хотел бы посмотреть с крыши на звезды. Мы поразмышляем там вместе и потом поговорим о существовании с той и с другой стороны звезд, как о вещах единых, постоянных и непрерывных.
Аза даже не заметила, когда они вышли из комнаты, хотя ей казалось, что она все время смотрит на них. Все это время она сидела как бы в оцепенении, полностью ошеломленная тем, что услышала, не умея довести до человеческого разума историю вечно молодого скрипача, который предстал теперь перед ней в облике буддийского святого.
Ей пришло в голову, что она скорее всего ошиблась, что этот человек не может быть пропавшим двадцать лет назад Серато. Видимо, брошенное ею случайно имя он сразу принял и укрылся за ним, как будто по какой-то непонятной причине хотел, чтобы как можно меньше знали о нем, кто он такой и откуда.
— Это обманщик.
Она вскочила на ноги, хотела позвать прислугу, Яцека, кричать, чтобы этого человека заперли в тюрьму, чтобы не позволяли ему называть себя этим именем...
Она оперлась руками о стол.
Но неужели возможно, что она его не узнала, другого за него приняла, что кто-то другой так на него похож?
Она опустила веки, и перед глазами замаячила сцена, такая давняя, ставшая уже почти что сном, однако живая и выразительная...
Когда-то, около двадцати лет назад, у Серато бывали безумные помыслы. Иногда, вызываемый и умоляемый срочными телеграммами, несмотря на вмешательство главнейших сановников, артистов и своих друзей, отказывался играть в первоклассных театрах; хотя там ему под ноги сыпали горы золота. В иных случаях он вдруг выступал там, где его меньше всего ожидали увидеть, и превращал своим присутствием придорожный трактир в концертный зал. Бывало также, что как странствующий музыкант, он шел со своей скрипкой по пыльным дорогам, ведя за собой в поля из людных городов целые толпы поклонников.
Аза, маленькая девочка из цирка, слышала об этом от своих старших коллег, дрожащими губами выговаривающих его имя — и ей снился волшебный скрипач, от которого исходил свет, как от бога. Она даже не желала его увидеть, настолько живо он рисовался ее детской фантазией. Когда наступала темнота, и она, усталая, тихо замирала в уголке, то рассказывала себе всегда одну и ту же волшебную сказку:
— Он придет...
Это будет день, совершенно непохожий на другие, гораздо более светлый и прекрасный, когда он появится и возьмет ее за руку, велит идти за собой в мир, под ворота радуги, распростертые над облаками...
Он придет обязательно. Освободит ее, маленькую, бедную Азу от страшного клоуна, который хочет от нее чего-то невероятно страшного; он заберет ее в луга, в поля, которые простираются где-то за границами города, и там, слушая пение его скрипки, она забудет о цирке, о проволоке, на которой нужно танцевать, чтобы ее не били и чтобы люди аплодировали.
Она горько усмехнулась при одном воспоминании о смешных детских мечтаниях. Она ведь не была настолько наивна; слишком хорошо знала, что означают взгляды престарелых господ с первых рядов, скользящих грязными взглядами по ее детскому, худенькому телу, обтянутому трико, и какую цель преследует мерзкий клоун.
Однако...
Однако в минуты этих мечтаний куда-то исчезал приобретаемый ей преждевременно, со дня на день, жизненный цинизм, он спадал с нее, как лягушачья кожа сваливалась с заколдованной принцессы из сказки. И тогда она становилась такой, какой еще в сущности оставалась в глубине души: ребенком, смотрящим на мир удивленными глазами и мечтающим о светлом чуде...
И он пришел. Пришел действительно в один из дней, вернее, в один из вечеров. Она была утомлена до последней степени. Ей было приказано по натянутой проволоке взбегать на доску, оттуда она должна была прыгнуть на качающуюся трапецию, потом на другую, на третью, вертеться, танцевать в воздухе. Она взяла разбег в первый раз и соскользнула с половины дороги по проволоке, упав весьма чувствительно на бок. Среди зрителей послышалось несколько испуганных восклицаний, которые сразу же заглушили недовольные выкрики. Директор представления подошел к ней и, убедившись, что она цела, злобно сверкнул глазами.
— Беги, скотина!
— Я боюсь, — прошептала она с неожиданным страхом.
— Беги! — угрожающе прошипел он сквозь зубы.
Она послушно пробежала несколько шагов, дрожа всем телом. Прыгнула... и вдруг как будто какая-то невидимая сила остановила ее на месте перед самым началом проволоки.
— Боюсь, — почти плача прошептала она, — боюсь.
В зрительном зале начинали терять терпение. Афиши обещали в этот «вечер» невиданное зрелище, единственная, оригинальная королева воздуха, летающая волшебница, а тем временем волшебница стояла испуганная, беспомощная, с красными веками и губами, по-детски искаженными в плаксивой гримасе.
— Обман! — кричали из дальних рядов. — Вернуть деньги! Прекратите представление!
Безжалостная толпа, жаждущая только развлечений за свои деньги, смеялась над ней, бросала ей в лицо оскорбления, сыпала бранью.
— Беги!!
Она услышала голос директора, переполненный бешенством, как сквозь сон. Она попыталась сделать еще один разбег, собрала все свои силы, всю волю. В глазах ее потемнело, в ушах был какой-то шум, колени дрожали — она чувствовала, что упадет, прежде чем добежит до конца проволоки.
И все-таки прыгнула, сделала несколько шагов с закрытыми глазами и вдруг почувствовала, что кто-то схватил ее за плечо именно в ту минуту, когда ее нога должна была коснуться натянутой проволоки.
Она обернулась. Около нее, видимо, поднявшись со зрительского места, стоял какой-то изысканно одетый человек с черными волнистыми волосами и удерживал ее белой, мягкой, но сильной, как сталь, рукой.
— Подожди.
У нее уже не было времени удивляться или пугаться — ее просто охватило невыразимое сладостное чувство, что она находится под чьей-то защитой. Директор подскочил к наглецу, бледный от бешенства, но прежде чем он успел открыть рот, ее защитник сказал спокойным и повелительным голосом:
— Прошу дать мне какую-нибудь скрипку!
— Серато! Серато! — гудело уже во всем цирке, как в улье. Серато! — Она быстро повернула голову и взглянула на него, ее сердце почти перестало биться.
Сказка, волшебная золотая мечта: пришел, возьмет с собой, поведет...
Нет! В ней проснулось совсем другое чувство, что-то такое, чего в первый момент она даже не сумела понять. Она чувствовала его сильные пальцы на обнаженном детском плече, под его мимолетным взглядом, который скользнул по ее лицу, она вспыхнула, а в груди у нее что-то застучало. Ей захотелось зарыдать, погибнуть, захотелось, чтобы он сжал ее своими руками или встал ногой на ее грудь, и одновременно хотелось убежать, скрыться...
В зале установилась полная тишина. Она услышала какой-то удивительный, неземной звук, какой-то серебряный плач и даже удивилась, откуда он взялся.
Серато играл.
Никто теперь не обращал на нее внимания. Она присела в стороне и смотрела на него. Какой-то шум в ушах застилал от-нее звуки музыки; она видела только его белую руку, водящую смычок, полузакрытые глаза и чуть приоткрытые губы на гладко выбритом лице — влажные, красные. Странная дрожь пробежала по ее телу с головы до ног, и в первый раз в жизни она почувствовала, что на свете есть поцелуи, объятия, и что она — женщина.
В одно мгновение она перестала быть ребенком.
В голове у нее закружилось; на секунду она вся превратилась в одно неутолимое желание: видеть его глаза, чувствовать на себе его руки, его губы.
Сознание вдруг снова пробудилось в ней. Спокойно, почти вызывающе, она огляделась вокруг. Он — Серато — не смотрел на нее. Углубившись в удивительную импровизацию, превратив в волшебный инструмент скрипку, поданную ему из оркестра, он совершенно забыл о ее существовании и о том чувстве жалости, которое привело его на эту арену для ее спасения.
Он играл для самого себя, а люди слушали.
В цирке стояла глубокая тишина. Аза пробежала глазами по рядам кресел; повсюду зрители превратились в статуи; одни поглощали глазами величественную фигуру скрипача, другие прятали лицо в ладонях, третьи — смотрели вдаль остановившимися глазами, покачиваясь вместе с музыкой на волнах воздуха.
Внезапный гнев на то, что он сжалился над ней, а теперь не обращает на нее никакого внимания охватил Азу, она почувствовала даже ревность за то, что он отнял у нее внимание зрителей, которые всегда рукоплескали ей. И прежде чем она успела задуматься над тем, что делает, именно в те минуты, когда струны скрипки чуть слышно зазвучали, играя какую-то светлую, тихую мелодию, Аза громко, по-цирковому, вскрикнула и одним движением взлетела на натянутую проволоку, прыгнув потом прямо на трапецию, висящую несколькими метрами ниже.
Ее сумасшедший прыжок заметили в цирке, и публика закричала, зааплодировала, показывая на нее пальцами. Никто уже не слушал музыку Серато — все смотрели на нее, как она летает, в самом деле похожая на птицу, с перекладины на перекладину, с одной проволоки на другую.
Горькое, ожесточенное чувство триумфа в груди. Никогда еще она не была такой неистовой, дерзкой, даже разнузданной в этом воздушном танце, когда один фальшивый шаг, хотя бы мгновенная утрата равновесия — означала смерть... Она изгибалась, вытягивалась, демонстрируя свою детскую фигурку на потеху толпе с удивительным, болезненным наслаждением, неизвестно откуда в ней взявшимся, вызывала похотливые взгляды, скалила зубы в нахальной улыбке, обращенной к людям, которые раздевали ее глазами.
Она старалась не смотреть на скрипача — однако ее снедало любопытство... Незаметно, незаметно, так, чтобы он не видел. Поднимая руки, она наклонила голову, быстрый взгляд из-под руки...
Он стоял рядом с брошенной на арене скрипкой и, радостно улыбаясь, хлопал в ладоши вместе с остальными.
Она соскочила с высокой трапеции и кинулась в гардеробную, скрывая страшные, раздирающие душу рыдания, которых долго не могла унять.
Тогда в первый и в последний раз она видела Серато. Однако каждая черточка его лица, выражение глаз так отпечатались в ее сознании, что по прошествии долгих лет он вставал у нее перед глазами как живой и часто преследовал ее, как призрак, который невозможно отогнать.
Нет! Она не могла ошибиться! Это на самом деле Серато, именно он — этот непонятный человек, каким-то чудом сохранивший молодость, который сейчас появился с непонятной для нее наукой, со сверхчеловеческой и пугающей ее силой...
Внезапная дрожь пробежала по ее телу. Это была минута, подобная той, которую она пережила тогда — двадцать лет назад, когда он положил руку на ее детское плечо, только более сильное пламя ударило теперь в нее...
Она сплела руки за шеей и, откинувшись в кресле, стала смотреть в пространство.
Мысли ее разыгрались.
— Я сильнее всех сил в мире: сильнее, чем мудрость, искусство, даже месть! Буду сильнее и чем святость твоя...
Она почувствовала приятное волнение в груди, какой-то туман на мгновение заволок ее глаза, губы приоткрылись:
— Приди! Приди!..
Они сидели молча, наклонив головы, сосредоточенно слушая выводы одного из «братьев знающих», который здесь, в собрании мудрецов, развивал новую теорию об истоках жизни.
Невысокий, со светлой большой головой и быстрыми серыми глазами, он говорил внешне сухо, как бы отвечая затверженный урок, называл цифры, имена ученых, факты и открытия — только иногда его лицо вздрагивало незначительно, когда в коротком, ошеломляющем и неожиданном предложении он в блестящем умозаключении соединял в одно целое до сих пор еще кажущиеся противоречивыми наблюдения целых поколений исследователей.
И слушателям казалось, что этот незначительный, но сильный умом человек строит перед их глазами какую-то удивительную пирамиду, с основанием, широким, как мир, где каждый отдельный камень какой-то смелой воздушной аркой соединялся с другими, воздвигая непоколебимо новый этаж, гораздо более сплоченный, воздушный и гораздо выше поднимающийся к небу, приводя в голову мысль о завершающем камне, о последней площадке, с которой одним взглядом можно было бы охватить всю постройку. Все, что до сих пор было сделано, открыто, найдено, добыто усилиями ума, становилось кирпичиками и гранитом для ученого с серыми глазами; иногда казалось, что одним словом, как сильным и точным ударом молота, он бьет по бесформенной глыбе исследования, с которым до сих пор никто не мог справиться, и добывает оттуда ядро, удивительным образом подходящее для его постройки.
Слушатели, привыкшие подниматься под облака в одиноких полетах своей мысли, теперь без всякого головокружения поднимались вместе с докладчиком на те высоты, куда он вел их уверенно и смело.
Он уже закончил долгий доклад, серые глаза его заблестели, слова потекли живее. Он сделал рукой полукруг, как бы показывая с вершины стены своей пирамиды, сложенной из отдельных кирпичиков и камней в единое целое, совершенное, непоколебимое и такое удивительно простое.
— Мы прошли, — закончил он свой доклад, — через удивительный лабиринт от наипростейшей плазмы до мельчайших изменений в человеческом мозге, мы видели все и знаем, что можно одно связать с другим и вывести одно из другого, как математическая формула, точная, безошибочная, неизменно приводящая к одному результату. Так вот эту формулу, как таинственное заклятие, издавна ощущаемое, но не открытое, я написал, перебирая и складывая материал исследований, накопленный за десятки веков.
Мы видели жизнь во всем механизме от наипростейшего до самого сложного и уже знаем, что как в одном, так и в другом случае все происходит по одному принципу, без исключений, без пропусков, без вольностей, которыми обманывается иногда человеческий глаз, недостаточно глубоко еще видящий. Мы также несомненно узнали, что не целью существования является жизнь, не результатом какого-то развития, но его началом, альфой и омегой вместо бытия и единственной ценностью, Когда-то, много веков назад, упорно и трудно искали, как из неограниченного существования вывести формулу возникновения организма — сегодня мы уже знаем, что в этом не только содержится основная и первичная необходимость, но и согласно какому правилу это происходит; тут и там действует одна непоколебимая математическая формула.
Он немного помолчал и, обернувшись, показал рукой на ряд знаков, написанных на черной доске.
— Вот здесь содержится загадка существования, — сказал он с горькой иронией в голосе, — упрощенная до банальной наготы цифр. Сегодня мы на самом деле являемся чудотворцами и могли бы благодаря ей создать новый мир, новый быт, новую действительность, если только... Ах, да! Такой пустяк стоит препятствием для использования этих сил найденного заклятия. Видите, господа, это уравнение, которое я написал здесь, в своей основной части имеет вид математического интеграла, и, как каждый интеграл, требует дополнения через определенную постоянную величину, то есть что-то такое, о чем мы в этом случае ничего не знаем и знать уже не будем, потому что это не вытекает из формулы.
Он склонил голову и бессильно развел руками.
Яцек молча слушал его, как и остальные. Последние слова ученого коллеги не были для него неожиданными: он уже знал, когда увидел эту магическую формулу на доске, что мудрость человеческая, проникнув в самые глубочайшие тайны существования, ударилась снова о невидимую, но ощутимую стену и снова предстала лицом к лицу против той же самой вечно повторяющейся загадки, против того самого Ничего, которое одновременно является Всем.
«И Слово стало телом», — прозвучало в его ушах воспоминанием. Он невольно поднял глаза к высокомерной фигуре лорда Тедвена, который со своего президентского места был виден всем.
Старик сидел прямо, положив руки на пюпитр, неподвижно глядя перед собой. Только легкое дрожание уголков губ свидетельствовало о жизни этого застывшего, сурового лица. Яцек думал, что лорд Тедвен выступит, когда ученый завершит свой доклад — и нетерпеливо ждал его слова...
Однако лорд Тедвен молчал и все вокруг молчали. Яцек пробегал глазами по лицам собравшихся, смотрел на стариков, склонявших изрытые мыслью лбы, на мужчин в расцвете сил с удивительной печалью в сосредоточенных глазах, на людей, которые едва вышли из юности, но от бремени познаний уже согнувшие свои шеи: он искал кого-нибудь, кто бы хоть что-то сказал, он жаждал слова, открытия...
Глухое молчание слишком выразительно говорило: не знаем. В ту минуту, когда загадка физического бытия, развития и жизни была облечена в явную математическую формулу, когда после долгого и тяжелого странствования наконец подошли к окончательному пониманию механизма существования мира, в эту высшую минуту страшные слова: не знаем! — можно было прочитать в задумчивых глазах мудрецов, они печатью ложились на их стиснутые губы.
Настойчивым, буквально кричащим взглядом впился Яцек в холодные глаза лорда Тедвена.
«Говори! — умолял он его взглядом. Настаивал, приказывал. — Говори, говори, избавь нас от этой пустоты, в которую мы погружаемся вместе со светом наших мыслей, избавь нас от нее, если ты сам уже избавился!..»
Старик понял его.
Он медленно пошевелился, поглядел на собравшихся, не просит ли кто слова, а когда под его взглядом все только опустили головы, беспомощно пожимая плечами, он поднял белую руку...
Лорд Тедвен встал со своего места, высокий, серьезный, уважаемый, почти столетие пронесший на своих широких плечах. Несколько минут он так и стоял молча, как будто колебался.
— На этом знание кончается, — наконец сказал он, — мы открыли все, что можно было открыть, услышали все, что только мог вынести человеческий разум. Я сказал вам, что открыл за годы своей самостоятельной умственной работы, видимо, мои последние годы — после меня говорили другие, истинные мудрецы, соль земли нашей, мои друзья или ученики, так как, являясь самым старшим из вас, я уже не имею здесь учителя. Мы добрались до ядра всего сущего, и, может быть, я должен был бы встать в эту минуту и самолично распустить наше объединение, потому что дальше идти уже нельзя, — уничтожить наш орден знающих, потому что больше мы уже ничего не узнаем. Мы кружимся теперь, как рыбы вокруг стеклянного шара, который пробить не в силах. Солнце осталось далеко позади, нас охватывает холод. У нас хватило смелости добраться сюда, надо набраться смелости, чтобы признать: здесь знание заканчивается.
— Неправда!
Яцек вздрогнул при звуках этого голоса. Он совсем забыл, что по разрешению лорда как гостя взял с собой Ньянатилоку на это собрание. С удивлением и почти со страхом он посмотрел на него, услышав, как неожиданно резко он ответил старику. Сэр Роберт замолчал на секунду; какая-то тень пробежала по его лицу, но в ту же секунду он усмехнулся с высокомерной снисходительностью...
— Наш гость, — сказал он, — видимо, не поняв как следует моих слов, возражает против той очевидной и, к сожалению, окончательной истины, что мы подошли уже к границе человеческого познания и не сумеем сделать дальше ни одного шага. Гость наш, вскормленный высокочтимой мудростью Востока, видимо, недостаточно точно очерчивает разницу между знанием и верой, или признанием за очевидное понятий, не доказанных разумом... Предметом как веры, так и знания является истина, но эти истины по роду своему и происхождению различны и нельзя их смешивать. Мы находимся у границы познания, повторяю: дальше уже есть место только для веры.
Собравшиеся важно закивали головами, признавая правильность слов своего учителя. Посмотрев на собравшихся, Яцек увидел задумчивые лица с полуулыбкой смирения на губах, и другие, невольно искаженные болезненной иронией, и третьи — просто печальные... Он знал всех этих людей, умнейших в мире, и предполагал, что они могут думать. Он мог указать пальцем тех, которые изо всех сил держались за веру, многочисленных католиков, послушных костелу и выполняющих все его приказания (католицизм был последней религией, уцелевшей в течение веков), и тех, что сами для себя религии, более или менее туманные и мистические, заполняя этим пустое пространство, ударяясь в которое, знания разбивались, как море о скалы арктического льда. Большинство из них составляли пантеисты с высшим душевным полетом, которые отворачивались от математических формул своих знаний, чтобы охватить любовным взглядом весь мир; хватало здесь и холодных рационалистичных деистов, философов разного покроя и мистиков всяких оттенков вплоть до людей, которые, несмотря на огромные научные знания, цеплялись за различные суеверия, иногда смешные и ребяческие. Были люди, которые любой ценой искали позитивного содержания метафизической жизни и мира, даже если это трудно было примирить с тем, что говорила им их мысль, мысль исследователей и тружеников.
На какое-то мгновение Яцек почувствовал зависть к ним, когда мысленно сравнил их пусть даже самую хрупкую веру с тем состоянием, в котором находился он и ему подобные — те, что с огромной грустью слушали слова Роберта Тедвена. Чувство страшной, пугающей пустоты и глубокое убеждение в том, что если жить, то нужно эту пустоту чем-то заполнить, и одновременно такое бессилие, отсутствие или избыток чего-то, не позволяющие поверить во что угодно, лишь бы верить.
Из этой-то группы людей и вышли несколько скептиков, сидящих перед ним со смертельным отчаянием в глазах и презрительной улыбкой на бледных губах. Они были похожи на безумцев, растравляющих собственную рану, ожесточенно исследуя быстрыми умами истину и вглядываясь ошеломленными лицами в пустоту, они не хотели уже признаться в том, что и они были бы рады в глубине души увидеть что-то иное — какой-нибудь обманчивый мираж, который был бы ими разрушен уже в следующий час, так они были испуганы и утомлены видом вечной пустоты.
Яцек закрыл лицо обеими руками и, погруженный в раздумья, даже не замечал, что происходит вокруг него. Только когда он вновь услышал звучный голос Ньянатилоки, он поднял голову и, отряхнувшись от мыслей, стал слушать.
Буддист стоял на возвышении, видимо, вызванный лордом Тедвеном на трибуну — волосы, спадающие ему на лоб, он отбросил назад и поднял кверху смуглые руки.
— ...потому что не веру я вам несу, — говорил он, заканчивая начатое предложение, — ни еще одно новое верование к тысячам уже существующих хочу добавить, но знание. В полном сознании я смело говорю вам, наимудрейшие: существуют знания и за теми границами, которые вы очертили, знание истинное, радостное, дающее силу...
Наимудрейшие недоверчиво покачивали головами, слушая слова Ньянатилоки скорее со снисходительной добротой, чем с истинным интересом. Яцек понял, что Ньянатилоке позволено говорить исключительно потому, что он является его другом. Мысль эта неприятно кольнула его, как оскорбление, нанесенное буддисту. Его охватила внезапная обида на это собрание мудрецов, которые несомненно слушали бы пришедшего, если бы он выступил перед ними как чудотворец и обещал им новое откровение, но не верят и не хотят даже допустить правоту того, кто в области знания шел иной дорогой, чем они, и смог зайти дальше, чем они.
Он непроизвольно вскочил и хотел потянуть приятеля домой, но Ньянатилока, заметив его движение, дал ему знак, чтобы он подождал. После чего, не обращая внимания на усмешки и признаки нетерпения у слушающих, он повернулся к черной доске, на которой предыдущий докладчик написал свою формулу, и, указывая рукой на ее неизвестную, но постоянную величину, сказал, свободно, как будто касаясь какой-то простейшей истины, а не наиглубочайших тайн существования:
— Вы не думаете, что отсюда следовало бы начать, вместо того, чтобы беспомощно останавливаться тут? Я как раз хочу вам сказать об этой постоянной, но неизвестной величине в формуле существования, которая одновременно является его материалом и регулятором. Вы все знаете, что это дух... Нет, не так! Вы скорее все верите в это с разной степенью силы — но как раз этого и недостаточно, что вы только верите. Я смотрю на вас, наимудрейшие, и вижу печаль на ваших лицах, растерянность в глазах, болезненное искривление ваших губ. Не удовлетворяют вас ваши знания, хоть они и огромны, и не успокаивает даже сильная вера, так как вы слишком умны для того, чтобы веру принять безоговорочно и не иметь ни минуты сомнений. Вы стоите на перепутье; простите, что я говорю вам это, но и я шел когда-то вашим путем и думал, как вы, что он единственный.
Он замолчал и повернулся к седому председательствующему на собрании.
— Разве ты не узнаешь меня, учитель? — спросил он. — Когда ты начал учить, сорок лет назад, я был одним из твоих первых учеников, прежде чем отошел от исследований, чтобы искать гармонию сначала в искусстве, в жизни, а потом в наиглубочайшем знании, неизученном, но творческом — далеко отсюда, на Востоке.
Лорд Тедвен заслонил глаза ладонью: величайшее изумление было написано на его лице.
— Это ты? Это ты? — прошептал он.
— Да. Это я, учитель, я — Серато, один из тех, кого ты напрасно старался удержать при себе, хоть это и считалось великой милостью, если ты кого-то признавал своим учеником. Теперь я стою перед тобой через сорок лет, и ты видишь, что я даже не стал старше, чем тогда, когда от тебя уходил, взяв в руки скрипку, и благодарил тебя за то, что ты был добр ко мне и невольно указал мне путь, по которому... не следует идти, по крайней мере до тех пор, пока не существует иных знаний, из глубины духа добытых и позволяющих с усмешкой смотреть на любую пустоту временного существования. То, к чему вы напрасно стремитесь в отчаянной тоске, должно быть лишь началом. Смотрите на меня! Вы открыли бесспорную формулу жизни, уложили ее в алгебраические знаки, написали на черной доске — и стоите перед ней беспомощные! Я, не зная ее, даже свою материальную жизнь держу в руках и не позволяю ей замирать и не использую для этого никакого средства, только собственные знания и волю!
Слушателей охватило беспокойство. До сей минуты безразличные, они вскакивали с мест, передавая друг другу прежнее имя этого странного человека, который обращался к ним. Некоторые стремились подойти ближе, другие с недоверием крутили головой. Один сэр Роберт после минутного первого удивления полностью пришел в себя. Он молча смотрел на Ньянатилоку, а когда тот замолчал, сказал медленно и четко:
— Если ты в самом деле Серато, то ты действительно совершил чудо, но однако действовать от души и знать, это не одно и то же. Каждое животное размножается, не имея ясного сознания собственного существования. Любые знания всегда являются только исследованием.
— А почему они не могут быть материалом, — отпарировал Ньянатилока. — Простите, наимудрейшие, за то, что я посмею вам сказать: забудьте на минуту, что исследование для вас является только средством достижения желанной цели, каковой является полное осознание существования. То есть собственно знание, истина является ничем иным, как самим осознанным существованием. А если весь мир со своей жизнью и всеми силами создан самоопределяющимся духом, так почему же этим путем нельзя создать и истины — те, самые существенные? Почему не разгадывать силами духа тайны, когда они там полностью и без остатка умещаются? Ведь всем вам знакомо слово: интуиция, и вы знаете, что все начинается с нее и она указывает путь любому исследованию. Почему вместо того, чтобы убивать ее в самом начале и заменять расчетами, не дать ей развернуться и расцвести буйным цветом? Если воля устранит внешние преграды и доведет дух до определенного совершенства, то есть свободы, интуиция даст нам знания, не распыленные на мелочи и истинные, потому что произошла тем же путем, что и существование, и является его непосредственным и сознательным двойником.
Он поднял обе руки и протянул их сверху над головами мудрецов. Яцек еще никогда не видел его таким, хотя много раз слышал о его науке. Глаза у него пылали солнечным блеском, свет исходил от всей его удивительной молодой фигуры.
— Братья! — увлеченно говорил он. — Примите меня, как посла от ваших собственных душ, который приносит вам хорошую новость. Я пришел рассказать вам обо всем том, что спит в вашем сознании, не умея иначе попасть наружу, кроме как в хрупкой вере, в вечное царство Божье, в бессмертие души, в знания непреходящие, в то, что придает ценность единственной жизни!
Вдруг неожиданный смех раздался от двери. Яцек быстро повернул голову, чтобы посмотреть, кто осмелился ворваться в собрание мудрецов и нарушить его важность. Немного приподнявшись на сиденье, он через головы товарищей увидел лысый череп Грабца. Кто-то остановил его в дверях, спрашивая, по какому праву он входит сюда, но он, даже не отвечая, отстранил его рукой и направился прямо к месту президента.
Брови лорда Тедвена сошлись над глазами; с суровой надменностью он смотрел на пришедшего.
— Сэр Роберт! — выкрикнул Грабец, смело выдержав его взгляд. — Сэр Роберт, некогда властитель и господин, перестаньте слушать смешные разглагольствования восточного обольстителя, вместо того, чтобы понять, что сейчас не время жаловаться на что-то или искать за морем счастья, когда оно рядом...
— Кто вы такой? — спросил лорд Тедвен.
— Я — сила! Я не царство Божье приношу вам на облаках, не о бессмертии души собираюсь вам говорить, но дам вам ваше собственное государство: провозглашу бессмертие расы великих! И пусть убираются с дороги те, которые хотят противоречить жизни.
Он вызывающе взглянул на Ньянатилоку, которого считал каким-то аскетичным отшельником с Востока, каких в последнее время много таскалось по Европе... Казалось, что он ждет какого-то слова с его стороны, чтобы уничтожить его в глазах мудрецов, но Ньянатилока не проявлял никакого желания вступать в пререкания. Он только таинственно улыбнулся и сошел с кафедры, заняв свое прежнее место рядом с Яцеком.
А Грабец, не обращая внимания на ропот, поднявшийся среди собравшихся, быстрым и смелым шагом поднялся на возвышение и повернулся лицом к мудрецам, сидящим на своих почетных местах.
— Я даже не прошу у вас слова, — начал он, — не прошу прощения за то, что самовольно сюда вошел: некоторые из собравшихся хорошо меня знают, и знают, что то, чего я хочу, полностью оправдывает мое поведение... На собрание мудрецов я пришел потому, что достаточно уже мне говорить то с одним, то с другим, достаточно уговаривать то одного, то другого: я хочу обратиться ко всем вам сразу и всех привлечь на свою сторону!
— Говорите по делу и коротко, — сказал председательствующий, которому кто-то уже шепнул имя говорящего, — у нас мало времени.
Грабец поклонился старику и начал решительно излагать свой план, с которым пришел к братьям знающим. Его размеренный голос, сдерживаемый усилием воли, звучал ровно, но было видно, что под ним скрывается огромное беспокойство, беспокойство человека, переживающего за судьбу своего дела, которому он посвятил жизнь. В те минуты, когда он замолкал, чтобы набрать в грудь воздуха, глаза его скользили по огромному залу, следя, какое впечатление производят его слова, но по спокойным лицам слушающих он не мог прочитать ничего.
— Я все сказал вам, — закончил Грабец свое выступление. — Теперь вы знаете, чего я хочу; дайте мне ответ. От вас зависит, стать хозяевами мира или погибнуть в заварухе, которая может начаться в любой день и которая может оказаться всего лишь вихрем, пронесшимся над поднимающейся колесницей вашей силы.
Тишина наступила после этих слов. Все глаза медленно обратились к лорду Тедвену, который сидел молча, с закрытыми глазами и легкой усмешкой на старом морщинистом лице. Только губы его иногда вздрагивали и рука, лежащая на пюпитре, судорожно сжималась... Казалось, что он мысленно еще раз проходит свой жизненный путь, вспоминает тернистую дорогу от вершин власти, добровольно оставленной, до подножия креста, ревниво укрытого где-то в сердце, так глубоко, чтобы его острие не могло нарушить даже его собственных мыслей...
Тем временем самые нетерпеливые из собравшихся, особенно те, которые уже давно договорились с Грабцем и идею его признали правильной, начали сначала робко, а потом все смелее и смелее наседать на президента, чтобы он дал ответ...
Лорд Тедвен встал. Он был бледен; всякий румянец исчез с его пергаментных щек, из-под нахмуренных бровей широко открытыми стальными глазами он посмотрел на собравшихся.
— Чего вы хотите?
— Действия! — крикнул Грабец.
— Действия! Действия! — зазвучал хор голосов. — Только действие может еще спасти нас! Поможет вырваться из заклятого круга наших знаний! Освободить от тяжести нашей мудрости!
— Действие может быть только одно: в глубине души!
Но его уже не слушали. Мудрецы плотным кольцом окружили Грабца, допытывались о подробностях предполагаемой борьбы, развивали новые идеи... Только несколько самых старших и несколько самых завзятых скептиков держались в стороне от этой суматохи.
Яцек невольно посмотрел на Ньянатилоку. Тот сидел спокойно, сложив руки на груди и пристально глядя перед собой...
— Скажи! Выступи!
Ньянатилока пожал плечами.
— Сейчас не время. Только из любви к тебе я сегодня выступил тут; а теперь уже моего голоса никто не услышит...
Действительно, шум нарастал. Раздавались уже отдельные выкрики, направленные против лорда Тедвена; раздавались настойчивые требования, чтобы он высказался.
Сэр Роберт какое-то время стоял неподвижно. Только когда шум голосов утих на мгновение, он спокойно огляделся, как будто пересчитывая тех, которые не принимали участия в общей суматохе. Таких оказалось немного, и он горько усмехнулся.
— Чего вы хотите от меня? — повторил он.
Грабец повернулся к нему.
— Лорд, — сказал он, — вы слышали, что я говорил, и видите, что почти все согласны с моим призывом...
— Я никогда не шел за большинством...
— Вам надо пойти за самим собой! Ведь вы когда-то были одним из самых сильных властителей — захотите стать им и теперь...
Лорд Тедвен гордо выпрямился.
— Если бы я хотел, то не спускался бы оттуда, где находился. Я оставил водоворот власти, потому что эта власть была слишком заурядной, не время мне теперь возвращаться обратно!
— В том-то и дело, — бросил Грабец поспешно, — чтобы от этой заурядности освободить мир...
Старик засмеялся.
— Иллюзии! Я хотел сделать именно это и избавить по крайней мере самых лучших, пятьдесят лет назад основывая это братство; в ковчеге из кедрового дерева я хотел спасти думающих от всемирного потопа, а теперь вижу, что вы сами разбиваете корабль...
— Мы поднимем его на вершину горы Арарат и оттуда будем править миром!
— Вы пойдете на дно!
— Это ваше последнее слово, лорд?
— Да.
Грабец повернулся к рассыпавшимся по залу мудрецам.
— Кто из вас пойдет со мной?
Огромное большинство стало собираться вокруг него; около лорда Тедвена осталось только несколько человек...
Яцек хотел выступить, но почувствовал, что его схватила и удержала сильная рука Ньянатилоки.
— Слушай, смотри и — пойми!
Грабец гордо и вызывающе посмотрел на старика.
— Видите?
— Вижу, — ответил лорд Тедвен и, взяв в руки золотую книгу, в которую были занесены имена всех членов братства знающих, разорвал ее перед лицом собравшихся.
«Если того мне не удалось победить, то уж этого уничтожу наверняка!» — думал Рода, как кот, подкрадываясь к закрытым дверям, ведущим из кабинета Яцека в его лабораторию.
Тревога охватывала его при каждом шорохе в темноте, хотя он знал, что по крайней мере пока находится в полной безопасности. Первая часть его дерзкого плана удалась ему превосходно. В минуту, когда Яцек со своим противным гостем с черными волосами и пугающими глазами собирались на досрочное собрание мудрецов, Рода, воспользовавшись его невниманием и своей щуплой фигуркой, сумел спрятаться под креслом и остаться в кабинете. Он слышал скрежет закрываемых нажатием кнопки металлических ставней и в темноте, которая после этого наступила, треск закрываемых дверей.
Он был один. Однако он еще несколько часов не выходил из укрытия, боясь, что Яцек, при отъезде случайно заметив его отсутствие, может вернуться и найти его здесь. Поэтому он сидел, согнувшись в неудобной позе, почти задыхаясь, в совершенной темноте, не имея возможности следить за проходящим временем.
Наконец, когда ему показалось, что Яцек должен быть уже на своем самолете достаточно далеко, он вышел, медленно и осторожно расправляя застывшие члены. Какой-то листок бумаги, случайно сброшенный протянутой рукой, упал со стола на пол. Рода моментально свернулся в клубок, как зверь, чувствующий опасность, и прошло долгое время, прежде чем он осознал, что ничего ему не угрожает. Двери, отделяющие кабинет от остальных жилых комнат, были звуконепроницаемы, а открыть их никто не мог, пока Яцек не вернется. У него впереди были два или три дня свободного времени.
Это удалось, думал он, но это только третья часть задания, причем самая легкая. Следовало еще попасть в лабораторию, забрать оттуда страшный аппарат, а потом терпеливо ждать возвращения Яцека и незаметно выскользнуть, когда он откроет двери.
Он знал, где Яцек держит ключ от двери, и подсмотрел тайный знак, только с помощью которого можно было отворить дверь. Теперь он начал шарить в темноте около себя. Долгое сидение под креслом на середине комнаты привело к тому, что он полностью утратил ориентацию. Теперь он двигался медленно и осторожно. Хорошо знакомая мебель, на которую он случайно натыкался, казалась ему незнакомой, к тому же какой-то странной формы, так что вместо того, чтобы сориентироваться по ней, в котором месте находится и в каком направлении должен искать нужную дверь, он окончательно терялся, будучи уже совершенно не в состоянии определить свое местоположение. У него было такое впечатление, как будто его в темноте перенесли в какое-то чужое и таинственное здание.
Спас его письменный стол, о который он ударился головой. Он обошел его вокруг и нашел стул, на котором обычно сидел Яцек. В одну минуту у него в голове все прояснилось. Он мог теперь нажать кнопку, находящуюся на столе, чтобы зажечь свет, но не сделал этого от излишней осторожности или из-за непонятной при подобной дерзости трусости, потому что хорошо знал, что при закрытых дверях и оконных ставнях никакой свет не проник бы наружу.
Впрочем, свет был ему не нужен, так как он нашел точку для ориентации. Он столько раз думал о том, как будет хозяйничать здесь в темноте, и так хорошо запомнил все подробности обстановки, что теперь мог смело двигаться вперед.
Через несколько минут у него в руках уже были ключи, которые он достал из потайного места, которое давно уже подсмотрел, и начал действовать у дверей, ведущих в лабораторию ученого. И это прошло неожиданно легко. Замок бесшумно открылся, и Рода попал в узкое начало коридора, в конце которого через застекленные двери виднелся слабый, синий отблеск постоянно горящего электромагнитного света.
Этот неожиданный свет невероятно обрадовал Роду. Он боялся, что в лаборатории придется передвигаться в темноте, что могло бы разрушить весь его замысел, так как не знал ее так хорошо, как кабинет, в котором часто просиживал у Яцека. Теперь он смело двинулся вперед. Стеклянные двери были тоже заперты, что оказалось неприятным сюрпризом для Роды, потому что ключа от них у него не было.
Он, правда, легко мог бы выдавить стекло и через полученное отверстие проникнуть внутрь, но он не хотел этого делать, чтобы не подвергать себя дополнительной опасности, оставляя ненужные следы. Если его план удастся, никто не должен будет догадаться, что он вообще был тут.
Он вернулся в кабинет и стал ощупью искать ключ, дрожа при одной мысли, что Яцек мог забрать его с собой и таким простым способом опрокинуть его планы, так удачно начавшиеся претворяться в жизнь. Напрасно рылся он во всех известных ему потайных местах. Ключа не было или, по крайней мере, его не было в доступных для него местах.
Усталый и притом уже голодный, он снова потащился к дверям, почти утратив надежду, что ему удастся их открыть. Механически, думая о чем-то ином, он рассматривал замок при слабом освещении, поступавшем из-за стекол, которого, однако, было вполне достаточно для его быстрых глаз, тем более уже привыкших к темноте. В голове у него мелькали страшные предположения, что Яцек может вернуться неожиданно быстро и, отперев дверь, застать его в этом подозрительном месте. Его тем более это беспокоило, так как он не знал, сколько времени прошло с той минуты, когда его здесь заперли. На этот случай у него, правда, была отговорка, что он случайно попал в ловушку, задремав где-нибудь в углу в кресле, и, опасаясь голодной смерти (он же мог не знать, когда Яцек вернется), стал искать возможных выходов, чтобы выбраться отсюда, но сам не очень верил в результат такой защиты.
Вдруг у него вырвался легкий радостный крик. Он случайно бросил взгляд в узкую щель между замком двери и углублением с противоположной стороны и заметил, что они не соединяются защелкой. Он взял нож и осторожно всунул его острие в щель. Нож прошел без сопротивления; по-видимому, двери не были заперты.
Рода изо всех сил нажал на ручку: дверь не тронулась с места. Видимо, в них был какой-то скрытый замок, который следовало найти. Он принялся за работу. Ловкими пальцами он обследовал каждый винт, касался каждого украшения на дверях, вставляя острие ножа в каждую щелочку, какую только мог отыскать — все было напрасно.
Он уже был готов отступить от двери и признать себя побежденным, когда вдруг заметил, что она закрыта на наипростейшую «завертку», какими уже тысячи лет повсеместно пользуются. Его охватило бешенство при мысли о напрасно потраченном времени. Ведь можно было предположить, что в конце коридора, с одной стороны уже застрахованного от взлома, двери с тонкими, не представляющими особенного препятствия стеклами не будут снабжены никаким особым знаком.
Завертка находилась слишком высоко для маленького Роды; поэтому он принес стул из кабинета и, поднявшись на него, открыл дверь.
Теперь он оказался в долгожданной лаборатории ученого. В первую минуту он остановился, ошеломленный множеством непонятных приборов и машин, не зная, как найти среди них ту страшную машину, которую ему было необходимо забрать. Но по прошествии некоторого времени он вспомнил, что слышал, как Яцек говорил, что это небольшая черная шкатулка, с виду похожая на фотографический аппарат. Он стал осматриваться, осторожно проходя между приборами, опасаясь случайно повредить какой-либо из них или, что еще хуже, попав на адскую машину, случайно вызвать взрыв.
В центре лаборатории стоял большой металлический барабан цвета потемневшей меди, от которого пучки проводов бежали к стене, исчезая в пробитом в ней отверстии. Два тонких золотистых провода соединяли этот барабан, закрытый со всех сторон, с незаметной шкатулкой на треножнике, которая, видимо, и была тем самым искомым аппаратом.
550
У Роды на висках выступил холодный пот. Ему следовало забрать эту шкатулку, чего нельзя было сделать, не оборвав проводов, соединяющих ее с барабаном, — и не вызвать при этом взрыва, который не только убил бы его, но и весь город, несомненно, уничтожил бы. На минуту его охватил такой сильный страх, что он готов был отказаться от добычи. Беспомощный и дрожащий, он смотрел на аппарат, как мышь на кусочек сыра, помещенный в мышеловку. К счастью, он вспомнил, что Яцек как-то говорил Ньяна-тилоке, что с некоторого времени никогда не оставляет в лаборатории включенной машины.
Он вынул нож и положил его на провода, чтобы их перерезать, но рука у него так дрожала, что он не мог этого сделать. Когда он стоял так, испуганный и неуверенный в том, что следует делать, взгляд его случайно упал на другую шкатулку, очень напоминающую первую, которая лежала в стороне. Он быстро бросился к ней в надежде, что это второй такой аппарат, который он без труда сможет унести с собой, но та шкатулка была пуста. Видимо, Яцек только собирался сделать другую машину — может быть, намереваясь взять ее с собой на Луну — и велел сделать для нее наружную оболочку, еще ожидающую, когда в нее будет помещен механизм.
Больше Рода не раздумывал. Он вернулся к аппарату, стоящему в центре лаборатории, и с закрытыми глазами провел ножом по проводам. Он услышал легкое шипение: кровь остановилась у него в жилах от ужаса, но это было не что иное, как только свист проводов, моментально свернувшихся спиралью.
Через несколько минут Рода уже вернулся в кабинет, унеся ценную добычу с собой. На место украденного аппарата он поставил пустую шкатулку и так соединил с ней перерезанные провода, что кто-нибудь, вошедший сюда, даже сам Яцек, не сразу мог бы заметить подмену. Дверь он тщательно закрыл за собой. В темноте, ни на минуту не расставаясь с добычей, которую платком привязал себе на грудь, он нащупал укрытие и положил ключ обратно, после чего на ощупь добрался до входных дверей, где решил дожидаться возвращения Яцека, спрятавшись за портьеру.
Укрывшись в складках портьеры, он прижал свою большую голову к мраморной притолоке и затаился, как кот, чтобы в ту минуту, когда дверь отворится, выскользнуть отсюда одним прыжком. Его начал смаривать сон, чему способствовала крайняя усталость и пережитые волнения. Напрасно старался он побороть его, повторяя мысленно, что заснуть теперь — это значит подвергать себя опасности обнаружения, если Яцек неожиданно вернется. Перед глазами у него маячили какие-то видения, руки и ноги наливались тяжестью. Сознание его медленно рассеивалось; ему казалось, что он уже на Луне, что долгой ночью ждет прихода друзей и учеников.
Сейчас...
Он не понял, что это значит, почему сквозь складки материи проглядывает свет. Попытался вспомнить, где он находится и что произошло, что является видением, а что реальностью, когда, случайно прикоснувшись к привязанному на груди аппарату, в одно мгновение вспомнил все. Он, видимо, заснул, не зная об этом. Он хотел вскочить. Но внезапная тревога парализовала его. Если в комнате светло, значит, тут кто-то есть, видимо, вернулся Яцек. Тут же он услышал его голос:
— У нас нет времени, эти люди просто обезумели...
Потом снова наступило молчание.
Он пока не мог понять, разговаривает ли Яцек сам с собой или в кабинете еще находится кто-то другой, но не смел выглянуть из-за портьеры, чтобы движением себя не обнаружить. Он слышал шаги, приглушенные мягким ковром и глухой стук передвигаемого стула; видимо, Яцек кружил по комнате, возбужденный каким-то событием или известием.
Наконец все стихло, ходящий утихомирился. Послышалось несколько невнятных слов.
Рода затаил дыхание. Одной рукой он сильнее прижал аппарат, привязанный к груди, а другой с неслыханной осторожностью приоткрыл щелочку между косяком двери и висящей портьерой, чтобы голоса лучше доносились до него.
— Что ты можешь сделать? Говорю тебе еще раз, брось все это и пойдем со мной в далекий мир, и вскоре ты увидишь, что не о чем было заботиться и хлопотать.
Холодный пот в одно мгновение покрыл Роду с ног до головы. Он узнал голос Ньянатилоки, проницательности которого он инстинктивно боялся больше, чем Яцека и всех людей на Земле. Ему казалось, что страшные глаза буддиста проникают за это слабое укрытие, где он прятался, — ему хотелось закричать, убежать, но, к счастью, мышцы отказали ему в послушании. Он слышал такие громкие удары своего сердца, что боялся, как бы они не выдали его.
— Сейчас я не могу пойти с тобой, — как бы с колебанием ответил Яцек. — Я должен быть здесь, на месте.
— Зачем?
— Как бы то ни было, но это моя обязанность. По этой причине я даже откладываю экспедицию, хотя, возможно, нужен там моему другу.
Дальнейшего разговора Рода не слышал. Видимо, они отошли от его укрытия и разговаривали вполголоса, как часто делают люди, которые должны поговорить о слишком важных вещах, чтобы возвышать голос даже тогда, когда их никто не может подслушать.
Рода ловил какие-то обрывки слов, которые случайно чуть громче звучали в устах говорящего. Часто повторялось имя Грабца — два или три раза до него донеслись имена Азы и Яцека... Потом ему показалось, что речь идет о Луне, о нем и о Матарете.
— Будешь ты на Луне! — прошептал он про себя и, несмотря на внутреннее беспокойство, злорадно улыбнулся.
Звук отодвигаемого стула возвестил о том, что Яцек снова встал.
— Разве не лучше было бы, — говорил он громким голосом Ньянатилоке, — покончить со всем этим сразу и радикально.
Он засмеялся каким-то тихим смехом, от которого кровь застыла у Роды в жилах.
— Ведь ты же знаешь, — продолжал он, не в силах, видимо, приглушить голос, — что достаточно мне пойти туда, за эту железную дверь, и совместить две маленькие стрелочки одну с другой.
— Да. И что?
— Ха, ха! Эта самая смешная вещь, которую только можно себе вообразить! Не напрасно правительство доверило мне положение директора телеграфов всей Европы. Я приказал все провода общей сети провести в мою лабораторию. Ха, ха! Великолепный эксперимент! Создавать мы еще не умеем, но научились уничтожать. Да, достаточно пустить в главный провод одну искру из моего аппарата...
— И что? — спокойно повторил Ньянатилока.
— Гром. Такой гром, какого до сих пор не видел свет. Вся Европа, буквально вся Европа, опутанная сетью телеграфных проводов, города, континенты, горы — все это в одну минуту превратится в чудовищную взрывную массу, каждый атом, распадаясь на первичные частицы, будет действовать, как шашка динамита, даже вода и воздух...
— И что?
— Неужели ты не понимаешь, что такой страшный взрыв мог бы столкнуть Землю с ее орбиты, если вообще не разнесет ее на куски? Луна, как дикий конь, спущенный с привязи, полетела бы в пространство, и кто знает, о какое небесное тело она может удариться; зашаталось бы равновесие Солнечной системы...
— И что?
— Смерть.
Помертвевшему Роде показалось, что он слышит смех Ньянатилоки.
— Никакой смерти нет. Ведь ты сам прекрасно знаешь, что нет смерти для того, что существует на самом деле. Распалась бы только бесполезная иллюзия. Что же касается всего остального, то ты сам для себя можешь уничтожить этот призрак одним движением воли. А до этого ты еще не дозрел. Ненужный поступок, поступок ребенка, который гасит свет, чтобы не видеть пугающей его картины, а потом еще больше пугается в темноте.
Разговор снова затих. Только через некоторое время до Роды долетел выразительный вздох, а потом глухие слова Яцека, хотя и сказанные достаточно громко.
— Здесь мне в самом деле нечего делать, однако я не могу пойти с тобой, пока знаю, что буду тосковать по тому, чего никогда не имел и никогда не буду иметь. Ты прошел через жизнь бурную, как пенистый поток, и ни о чем не жалел, когда замкнулся в себе и стал создавать свой мир. У меня иногда такое впечатление, что я беспомощный ребенок, который хотел бы, чтобы ему рассказывали волшебные сказки.
Дальше слова снова исчезли в шепоте, который мог услышать только Ньянатилока. Роду весь этот умный разговор интересовал мало, и если он слушал его, то только потому, что надеялся поймать какое-нибудь слово, которое могло бы быть сигналом, когда откроется дверь и он выскользнет из ловушки. Ему было здесь очень неудобно, кроме того, он постоянно боялся, что портьеры недостаточно хорошо его укрывают. Вдобавок после слов, которые он услышал здесь, его невероятно тревожила машина, привязанная к его груди. Только неясное предчувствие говорило ему, что для того, чтобы она была приведена в действие, какая-то внешняя сила должна поступить туда и иметь возможность уйти назад, как он видел это на огромном барабане, стоящем в лаборатории, но это не успокаивало его нервного испуга. Были минуты, когда-он чувствовал себя близким к потере сознания и так дрожал, что Яцек действительно мог бы увидеть его по движению закрывающей его портьеры, если бы смотрел в эту сторону...
Однако Яцек сидел за столом, спрятав лицо в ладонях, даже не думая смотреть на дверь. Перед ним стоял Ньянатилока, высокомерный, спокойный, как всегда, только на лице его вместо обычной улыбки блуждала тень какого-то грустного размышления.
— Мир здесь рушится, — говорил он, — а ты не имеешь смелости встать и уйти со мной, даже не оглядываясь на то, что является обязательным и неизбежным, и... не имеет никакого значения, хотя очень страшно выглядит. Мне жаль тебя. Мне грустно в первый раз за много-много лет, грустно так, как будто я должен умереть. И еще грустнее от того, что я знаю, где находится источник твоих колебаний. Ты обманываешь сам себя, выискивая разные причины, чтобы не признаваться в одном: тебе страшно, что, уйдя отсюда, ты больше никогда не будешь смотреть в глаза этой женщины... Подумай, что, уйдя отсюда и найдя самого себя, ты вообще не будешь этого желать.
Яцек поднял голову.
— А неужели ты не понимаешь, что я могу бояться этого именно потому, что, уйдя с тобой, я больше не захочу смотреть в ее глаза? А если это желание, которое является моей мукой, а может быть, и проклятием, мое единственное счастье?
Он задумался, а потом вдруг встал и начал трясти руками около головы, как будто хотел отогнать одолевающие его мысли.
— Я должен спасти себя! — крикнул он.— И у меня есть спасение, есть, я хочу, чтобы оно было!
Триждыпосвященный вопросительно посмотрел на него.
— Мой друг зовет меня к себе, — сказал Яцек.— Я и так слишком долго тянул. Я полечу на Луну. Это мой долг. Корабль на днях должен быть готов.
Потом с вымученной улыбкой взглянул на Ньянатилоку.
— Если я вернусь живым, то, что бы я здесь не застал, я пойду за тобой!
Ньянатилока медленно кивнул головой, а потом, глядя Яцеку в лицо, движением руки показал на запертую дверь лаборатории. Яцек заколебался.
— Перед отлетом я уничтожу эту чертову машину, — сказал он наконец. — Не хочу, чтобы она попала в чьи-то безумные руки.
Сказав это, он с нервной поспешностью позвонил лакею и, изменив тон, повернулся к все еще молчащему товарищу:
— Я прикажу приготовить самолет, чтобы посмотреть, как ведется работа над моим кораблем. Останься здесь на это время; через день или два я вернусь и попрощаюсь с тобой.
В ту минуту, когда входящий лакей отворил дверь, Рода в наступающем вечернем мраке, как кот, незаметно выскользнул из кабинета и бросился вниз по лестнице, не оглядываясь назад.
Со времени неожиданного отъезда Яцека Азй размышляла только над тем, как бы быстрее выполнить свое задание: овладеть убийственной машиной... Она естественно не догадывалась, что исчезновение Роды имело какое-то отношение к этому, и ни на минуту не допускала, что он мог унести ценную для нее добычу.
Из окружающего мира до нее доходили глухие отголоски обещанного Грабцем «землетрясения». Неожиданно вспыхивали забастовки, правда, кратковременные, но удивительно организованные, кончающиеся так же, как и начинались: без видимой причины.
«Грабец тренирует свои войска, — думала Аза, читая сообщения, — и измеряет свои силы».
Действительно, происходило что-то подобное. Следовательно, ей нельзя было попусту тратить время, если она хотела в начинающемся движении сыграть какую-то роль, а не быть попросту растоптанной человеческой волной...
Яцека ей не удалось привлечь на свою сторону вопреки всем предположениям и предвидениям. Обычно послушный каждому ее слову, каждой улыбке и движению, подчиняющийся, как раб, ее воле, даже капризу, он становился непонятно твердым и недоступным, как только она упоминала о деле, больше всего интересующем ее в эти минуты.
Следовательно, нужно было искать другой путь. И взор Азы невольно обращался на Серато. Правда, когда она начинала задумываться об этом, удивительный мудрец и чудотворец казался ей еще менее подходящим, нежели Яцек, но это был уже последний шанс, который она могла использовать...
Удивительным было чувство Азы к Серато. Иногда в ней пробуждалось желание завоевать этого человека, который когда-то первым невольно разбудил в ней женщину, усиленное еще коварной жаждой сломать его святость... Она готова была отдаться ему, если бы удалось спровоцировать его на это, и представляла себе не без некоторого удовольствия, что в минуты любовного безумия может ослабнуть его воля, которой он удерживает свою молодость, и она оттолкнет его, дряхлого старика, как старую тряпку.
— Победа! — хищно усмехнулись ее губы, утрачивая обычное детское выражение. — Победа большая, нежели та, которую Грабец может одержать над всем миром...
Думая над этим, она почти забывала, что эта неправдоподобная власть над Ньянатилокой должна была быть лишь средством для достижения цели, получения какого-то ничтожного и в сущности нисколько ее не интересующего смертоносного изобретения — и наслаждалась жаждой испытания своих сил, борьбы, победы... Грабец и даже сам Яцек казались по сравнению с этим святым добычей ничтожной и не стоящей трудов...
Однако до Ньянатилоки ей было трудно добраться. Мудрец разговаривал с ней всякий раз, когда она этого хотела, но так безразлично, как будто она не только женщиной, но и человеком не была, а лишь какой-то говорящей машиной. Взгляд его скользил по ней рассеянно, и было видно, что он вынужден только из уважения к дому Яцека, в котором она была гостьей, слушать ее и терпеть. Когда однажды она навязала ему воспоминание об их встрече в цирке двадцать лет назад, Ньянатилока сказал «помню» так спокойно и безразлично, что она даже вздрогнула от неприятного чувства унижения. Она хотела испытать, не будет ли он избегать говорить об этом случае, что было бы для нее доказательством, что она по крайней мере ему не безразлична, но он — не поддерживая, впрочем, со своей стороны разговора, говорил с ней, если ей хотелось, об этом с тем же самым холодным и вежливым безразличием, с каким отвечал на другие ее хитрые вопросы, касающиеся его прежней жизни, отношений с женщинами, любви, увлечений...
Все это, однако, вместо того чтобы охладить Азу, возбуждало ее еще больше, так что вскоре она не могла уже думать ни о чем ином, как только о возможностях и способах покорения этого сверхчеловека...
Тем временем Яцек не возвращался с осмотра своего корабля. Кроме обширного письма Серато, он прислал только короткое письмо к Азе, в котором просил у нее прощения за то, что оставил ее одну в доме, и оправдывался хлопотами с постоянно останавливающейся фабрикой и необходимостью личного присмотра за работой.
Прочитав это незначительное письмо, Аза задумалась. Насколько же иначе писал ей Яцек еще совсем недавно, даже когда, задетый чем-то, желая избавиться от ее превосходства, пытался быть холодным и безразличным! Она поняла, что это влияние Ньянатилоки, если не непосредственное, то во всяком случае косвенное — тем большее ожесточение чувствовала она против этого человека, который появился тут, видимо, только для того, чтобы разрушить все ее планы.
Если бы не он, думала певица, не этот, в индусского чудака превратившийся скрипач, все прошло бы легко. Яцек один не смог бы сопротивляться ее очарованию. Она бы могла сделать с ним все, что угодно — раньше или позднее. Он несомненно раскрыл бы ей тайну своего изобретения и даже, кто знает, вместо того чтобы позволить другим извлечь из него пользу, возможно, согласился бы только вдвоем с ней завладеть этой силой и самовластно править миром? Тогда бы она на самом деле стала королевой, ей не нужно было бы оглядываться на Грабца и вообще ни на кого, ни на кого на свете...
Все испортил Ньянатилока.
«Я отомщу ему, — думала она. — Ты сам, ты сам за это должен будешь отдать его мощь; ты предашь своего друга, как Иуда, если я захочу, и в моих глазах превратишься в ничтожество, как много других гордецов...»
Однако были минуты, когда она сама не очень верила в успех собственных замыслов по отношению к этому странному человеку. Тогда ей приходило в голову, не лучше ли было бы оставить это все в покое и перенестись в другой мир...
Ведь Яцек собирался на Луну. Если бы она захотела, он наверняка взял бы ее с собой — к Мареку, который несомненно является королем и властителем серебряной планеты...
Тогда она закрывала глаза и наяву видела знакомую улыбку сильного человека, который встретил бы ее на Луне, радуясь, что снова видит ее сверх всяких ожиданий, благодарный за то, что она его не забыла и, чтобы соединиться с ним, согласилась на опасное путешествие...
Она почти тосковала по нему. Даже не по его улыбке, не по взгляду его глаз и не по прикосновениям его рук, а скорее по той мужской спокойной силе, ничем не напоминающей холодного, надменного безразличия Триждыпосвященного, которая укрощала ее, как взгляд укротителя укрощает дикую пантеру, и наполняла сладким спокойствием.
Но подобные минуты «слабости», как она сама называла их, длились недолго, хотя наступали достаточно часто, поэтому ей приходилось усиленно бороться с ними и противопоставлять весь свой холодный разум этим фантастичным, неизвестно откуда берущимся порывам...
Один раз в таком настроении она написала Яцеку, как раз отвечая на полученное письмо, в котором он сообщал о продолжении своего отсутствия. Она не писала ему прямо о своих планах и еще не требовала, чтобы он взял ее с собой, но во всяком случае в ее письме звучала какая-то нота тоски и глубокой дружеской сердечности, так редко искренне у нее проявляющейся.
Письмо застало ученого в механических мастерских огромной фабрики, в которой строился его лунный корабль. Он был недоволен неожиданно медленным продвижением работ и постоянными препятствиями, особенно потому, что знал их источник и серьезно опасался, как бы события его не опередили. Решение о полете на Луну, которое сначала было принято под влиянием желания помочь попавшему в беду товарищу, с течением времени стало чем-то вроде спасительного мостика или щита, которым он пытался заслониться от усиливающегося вокруг него хаоса.
Это было бы самым простым выходом из положения. Улететь и не знать больше ни о чем, лишиться необходимости выбора положения в надвигающейся буре: с Грабцем или против него; уклониться от выбора между Ньянатилокой и Азой и иметь при этом оправдание перед самим собой, что выполняет благородный долг, ради друга подвергаясь опасности... Яцек прекрасно отдавал себе отчет, что все, что он делает, продиктовано скорее слабостью и нерешительностью, но в то же время понимал, что это единственное, на что можно решиться без упреков и сомнений, не должен ли он поступить иначе.
До сих пор его единственным опасением было то, что все вокруг него может пойти совершенно иначе, чем он себе представлял; и прежде чем он сможет пуститься в свое путешествие, вспыхнет война, которая сделает невозможным его отлет в незаконченном корабле... Поэтому он торопил руководство мастерских и рабочих, делающих корабль, с отчаянием наблюдая, как медленно движется работа.
Письмо Азы принесло ему новые сомнения. Он почувствовал, прочитал между строк, что Аза, возможно, хотела бы улететь с ним со Старой Земли в межзвездное пространство, и в первый момент вздрогнул от радости.
Да, да! Улететь вместе с ней от этой жизни, от отношений, которые душат, от общества, которое подавляет, и от грядущих схваток, вырвать ее из прошлого, которое останется тут, внизу, на Земле, как что-то несуществующее, и начать новую жизнь...
Он горько рассмеялся.
— Да, и отдать ее в руки Марека!
В первый раз он почувствовал что-то похожее на приступ ненависти к своему приятелю детских лет. Одновременно ему показалось, что он оказался в довольно смешном положении. Ведь Аза, очевидно, прибыла в его дом и теперь подсовывает ему мысль о совместном полете на Луну исключительно с целью соединиться с Мареком! Его она просто использует как орудие для исполнения своей воли. Она даже не говорит ему прямо, чего хочет, чтобы предложение исходило от него, и тогда она еще наверняка будет колебаться и заставит уговаривать себя, сделать то, что сама больше всего хочет.
Была минута, когда он хотел отдать приказание прекратить работы около корабля.
— Останусь здесь, — вслух говорил он себе. — Какое мне в конце концов дело до судьбы какого-то безумца, который когда-то был моим приятелем! Все в этом мире низко, отвратительно, мерзко! Даже самые мудрейшие не могут сохранить спокойствие и тянутся жадными руками к власти, даже самые великие не могут удовольствоваться величием своего духа... Хватит с меня этого, хватит! Я должен вернуться домой и, положив руку на маленький рычажок моей машины, уничтожить этот мир, не заслуживающий чего-либо иного...
В этот момент он забеспокоился, вспомнив, что, вернувшись с последнего собрания мудрецов, не зашел в лабораторию и не осмотрел оставленную там машину...
Потом махнул рукой.
«Ерунда! Ведь в мою лабораторию никто не сможет попасть без меня... Разве только один Ньянатилока. Но он был со мной на собрании, хотя, кто знает, не может ли он находиться в разных местах одновременно!»
При воспоминании о Ньянатилоке он снова глубоко задумался... Его манила мысль отправиться с ним вместе в уединение цейлонских лесов или недоступных Гималайских гор на поиски знаний, отличных от тех, которые он мог найти в Европе среди людей, мыслящих по-европейски, но он боялся, что не сможет найти в себе спокойствия, обязательного для подобных поисков.
Во всяком случае эта мысль помогла ему избавиться от влияния письма Азы и от беспокойства, которое оно принесло с собой.
Он решил ответить ей вежливо, но холодно и таким образом, как будто не понял и не заметил скрывающегося между строк желания сопутствовать ему в намечаемом путешествии...
В путешествие, однако, он должен отправиться безотлагательно! Только бы корабль побыстрее был готов!
Поспешно закончив письмо в отеле, он велел подать ему автомобиль и немедленно направился обратно на фабрику, откуда уехал час назад именно для написания ответа певице.
По дороге его беспокойство вызвало какое-то неожиданное движение — он постоянно проезжал мимо людей, которые, как ему казалось, были рабочими и должны были еще находиться на своих рабочих местах.
«Снова какая-то забастовка, — подумал он. — Какой-то рок висит над моим кораблем и всем путешествием на Луну!»
Он велел водителю увеличить скорость, теша себя иллюзией, что его личное влияние может удержать рабочих от новой остановки работы, которая так ему необходима.
На пороге фабрики он встретил директора. Тот стоял одиноко, засунув руки в карманы и насвистывая сквозь зубы.
— Что случилось? — спросил он, выскакивая из автомобиля.
Директор пожал плечами, даже не поклонившись ему, хотя обычно относился к нему с предупредительной вежливостью.
— А рабочие?.. — спросил Яцек.
— Ушли, — спокойно ответил директор.
— Снова забастовка?
— Да.
— А когда она закончится?
— Она не закончится.
— Как это?
— А так. Ушли и нет их. Сказали, что не вернутся. Мне все это уже надоело. Такая работа пусть идет к чертям!
Сказав это, он повернулся на каблуках и ушел, оставив удивленного Яцека на ступенях.
Только теперь, оглядевшись, он заметил, что поодаль стоят несколько человек, с интересом приглядывающиеся к нему, и шепчутся. Некоторых из них он узнал, это были фабричные рабочие, старые мастера, других, однако, он никогда не видел в этих местах. В какой-то момент ему захотелось спросить у них, что они здесь делают и почему так смотрят на него, но — в конце концов — какое ему до этого дело!
Подавленный и беспомощный, он стал спускаться по лестнице, направляясь к ожидающему его внизу автомобилю.
На последней ступеньке дорогу ему преградил один из знакомых ему рабочих.
— Подождите минуту!
Яцек удивленно посмотрел на него.
— Что тебе, дружище?
Рабочий не отвечал, но, преградив ему дорогу одной рукой, другой делал какие-то знаки. Яцек невольно посмотрел в ту сторону. Из-за угла к нему направлялся огромный человек с хмурым, упрямым лицом под растрепанной шевелюрой.
— Вы доктор Яцек? — спросил он, подходя к ученому.
— Да. Но я вас не знаю.
— Это не имеет значения. Меня зовут Юзва...
— А! Грабец как-то раз упомянул вас...
— Возможно. Мне он тоже говорил о вас. У вас есть машина, с помощью которой можно уничтожать города и целые страны...
— Кого это касается?
— Почему же? Это, например, касается меня. Мне нужно получить эту машину.
— Вы ее не получите.
— Получу!
Он кивнул рабочим, которые в одно мгновение окружили Яцека живым кольцом.
— — Я могу приказать вас немедленно убить!
— Да. И что из этого?
— Или мы можем задержать вас здесь, а тем временем перетрясти вашу лабораторию в Варшаве.
Несмотря на серьезность положения, Яцек невольно усмехнулся. Из-под полуопущенных век он презрительно наблюдал за Юзвой. Ему хотелось спросить его: выломав дверь лаборатории, чтобы забрать машину, они так же смогут забраться в его мозг и вытащить из него тайну ее действия, без чего она всегда будет только никчемной, ни на что не пригодной скорлупой?
В эту минуту к Юзве подошел какой-то человек и подал ему записку, в которой было несколько строк... Предводитель бросил на нее взгляд и усмехнулся, после чего дал знак рабочим, чтобы они отступили от Яцека.
— Вы нам больше не нужны, — заявил он. — Мой друг Грабец как раз сообщает мне...
Он замолчал, а потом закончил, с вежливым, слегка издевательским поклоном показав на стоящий неподалеку автомобиль:
— Можете спокойно возвращаться домой. И советую вам лучше охранять свое имущество...
Яцек пожал плечами и, усевшись в автомобиль, велел везти себя в отель.
Здесь ему больше нечего было делать. Мастерские, видимо, остановились надолго: нужно было оставить мысли о скором завершении корабля и пока забыть о путешествии на Луну.
В отеле он велел приготовить на вечер самолет, намереваясь как можно быстрее вернуться в Варшаву.
А у него в доме Аза уже доводила свою игру до конца.
Вечер был душный. В воздухе, казалось, висела гроза — гроза чувствовалась и на улицах огромного города. С наступлением темноты, правда, как обычно, загорелись фонари, но по прошествии некоторого времени стали гаснуть, погружая целые улицы в темноту, как будто какая-то враждебная рука рвала провода и ломала электрические машины. Движение тем не менее ни на минуту не прекращалось, только вместо обычных прохожих теперь, неизвестно почему, появились какие-то неизвестные толпы, никогда ранее не виданные в центре, о которых никто не мог сказать, откуда они появились и где скрывались до сих пор.
Спокойный, сытый и беззаботный до сих пор обыватель с удивлением смотрел на людей с мрачными, застывшими лицами, одетых в рабочие блузы, о существовании которых он если и знал, то только понаслышке, считая почти сказкой, что такие существуют где-то и живут, как он...
Глухой недобрый гул шел по улицам, хотя внешне все было еще спокойно. Аза слышала его с крыши дома Яцека, куда вышла от душного воздуха комнат, который даже в полную силу работающие вентиляторы были не способны освежить. Она сидела на плоской террасе, вытянувшись на складном кресле, и смотрела из-под полуопущенных век на хаос там внизу, освещенный еще горящими в окрестностях фонарями. Дальше была уже непроглядная ночь, хотя чувствовалось, что в ней движется толпа, готовая в любую минуту осветить ее взрывами бомб и пожаром, обрушившимися на великолепные дома... Певица знала, что это означает. Некоторое время она сидела неподвижно, с наслаждением впитывая всеми порами почти электрическое напряжение бунта и схватки, которое уже висело в воздухе. Ноздри ее хищно раздувались, губы застыли в какой-то похотливой усмешке. На минуту ей показалось, что она ощущает дразнящий запах дикого зверя, который вот-вот бросится из зарослей...
Внезапно она очнулась и вскочила. Ведь это последняя минута для того, чтобы действовать! Если завтра начнется восстание — она не встанет перед ним, как ангел с пылающим мечом, со страшным орудием смерти и уничтожения в руках!..
Она быстро сбежала по лестнице на этаж ниже и направилась прямо в кабинет Яцека. Она знала, что застанет там Ньянатилоку.
Остановившись на пороге, она смотрела на свет лампы, горящей на столе, которая заменила потоки света электрического, уже погасшие по причине обрыва проводов.
Буддист сидел на стуле со склоненной на грудь головой, можно было подумать, что он спит, если бы не его широко раскрытые глаза, которыми он вглядывался в пустое пространство перед собой. Он был нагим до пояса, только вокруг бедер была обернута льняная повязка. Длинные черные волосы спокойно спускались ему на плечи.
Аза остановилась в дверях. На одно мгновение ее охватила робость, но потом в порыве безумного желания ей захотелось вырвать этого человека из неподвижности и постоянного равновесия, содрать с него святость, вырвать из него страстную дрожь... Она почти забыла в эту минуту, что не это было ее целью, что его она хотела только растоптать, чтобы открыть себе проход к этим дверям, находящимся у него за спиной.
— Серато!
Он не двинулся с места, не поднял глаз, даже не вздрогнул при звуке своего имени.
— Слушаю, — сказал своим обычным спокойным голосом.
Все планы Азы, которые она долго и старательно строила для этой решающей борьбы, поблекли и улетучились из ее головы.
Движимая своим инстинктом, она подскочила к нему и припала губами к его нагой груди, руки ее скользили по его лицу, хватались за рассыпавшиеся волосы, обвивались вокруг плеч... Прерывающимся от поцелуев голосом она начала шептать ему нежные слова, говорить о наслаждениях, которых он, наверное, не испытывал в своей жизни, звать его, умолять, чтобы он прижал ее к себе, потому что она умирает от любви к нему...
Она даже не понимала в эти минуты, на самом деле ли она чувствует и думает то, что говорит, или просто разыгрывает какую-то страшную комедию, которая захватила ее... Она чувствовала только, что теряет сознание, и при последнем его проблеске понимала, что все поставила на одну карту.
Ньянатилока даже не пошевелился. Он не отталкивал ее, не уклонялся от ее поцелуев, даже не прикрыл глаз. Могло показаться, что это не живой человек, а какая-то пугающая восковая фигура, если бы не презрительная улыбка, скользнувшая по его губам.
Аза, охваченная неожиданным страхом, отпрянула от него.
— Серато, Серато... — судорожно выдавила она.
На его лице, смуглом, как обычно, не было видно ни следа румянца, кровь в его жилах не заструилась быстрей.
— Чего вы хотите?
— Как это?.. Ты спрашиваешь! Тебя я хочу, тебя! Неужели ты не чувствовал моих поцелуев?
Он чуть заметно пожал плечами.
— Чувствовал.
— И... и!..
Теперь он посмотрел ей прямо в лицо ясным, спокойным взглядом.
— И удивлялся, что людям это доставляет удовольствие...
— А!
— Да. И даже что и мне это когда-то доставляло удовольствие.
Взгляд Азы случайно упал на острый бронзовый стилет для разрезания бумаг, лежащий на столе. И прежде чем смогла отдать себе отчет в том, что делает, она схватила нож и со всего размаха воткнула его в левую сторону обнаженной груди Ньянатилоки.
Кровь из раны брызнула на ее лицо и одежду — она еще видела, как мудрец вскочил, напрягся и откинулся назад...
С криком ужаса она бросилась к дверям, чтобы убежать.
В холле она наткнулась на Яцека, который, опустившись на самолете на крышу дома именно в эти минуты, поспешно шел в лабораторию. При виде ее он остановился как вкопанный. Он увидел кровь на ее лице и одежде.
— Аза! Что случилось? Ты ранена?
Она отняла у него руку, которую он хотел взять.
— Нет, нет... — говорила она как во сне, глядя на него бессмысленным взором.
— Не ходи туда! — закричала она неожиданно, видя, что Яцек направился к дверям кабинета, из которых она вышла.
— Что там такое?!
— Я... я...
— Что?
— Я убила... Ньянатилоку...
С криком ужаса Яцек бросился к дверям. Однако в ту же минуту на пороге появился Ньянатилока. Он был бледен как мертвец, в побелевших губах, видимо, не было ни капли крови, зато она обильно заливала его тело и повязку, обернутую вокруг бедер. На груди под левым соском был свежий шрам.
Аза, увидев его, зашаталась и оперлась спиной о стену. Крик замер у нее в груди.
Яцек отпрянул.
— Ньянатилока?..
— Ничего, все уже в порядке, друг мой. Я был близок к смерти...
— Ты весь залит кровью, а на груди у тебя шрам!
— Минуту назад там была рана. Я мог умереть, потому что нож прошел сквозь сердце... Но в последнюю минуту я вспомнил, что еще нужен тебе. Усилием гаснущей воли я поймал еще тлеющую искорку сознания и начал бороться со смертью. Это была самая тяжелая борьба, какую мне когда бы то ни было приходилось вести. Но в конце концов я, как видишь, победил.
— Тебя шатает!..
— Нет, нет, — слабо усмехнулся он. — Это остатки слабости, которая уже проходит. Со мной уже все в порядке. Я ждал тебя, зная, что ты вернешься сегодня ночью... Пойдем отсюда...
Яцек неожиданно подскочил.
— Моя машина!
Мудрец остановил его движением руки.
— Ее уже нет там. Ее украли. Я не почувствовал этого раньше. Может быть, так лучше. Ведь без тебя никто не сможет ей воспользоваться?
— Нет...
— Ну и хорошо. Мы оба уйдем отсюда навсегда, навсегда...
Аза только теперь пришла в себя. Какой-то ослепительный свет вспыхнул у нее в голове. Одним прыжком она выскочила вперед и упала в ноги Ньянатилоке.
— Прости меня, прости!
Он усмехнулся.
— Я совсем не сержусь.
Он хотел отойти, но она обеими руками обняла его ноги. Ее золотые волосы, рассыпавшись, упали на пол перед ним, душистые губы прильнули к его босым ногам...
— Ты в самом деле святой! — кричала она. — Смилуйся, смилуйся надо мной, святой человек! Возьми меня с собой! Я буду служить тебе, как собака! Буду исполнять все, что ты захочешь! Очисти меня от скверны!
Он равнодушно пожал плечами.
— Женщины не могут достичь вершин знания.
— Почему? Почему?
Он ничего не ответил на ее стоны. Там, за окнами, зазвучали какие-то выстрелы, толпа шумела, гудела... Кровавое зарево разливалось за стеклами; Ньянатилока обнял рукой Яцека за плечи.
— Пойдем!
Яцек не сопротивлялся. Он еще как во сне слышал за собой крик Азы, волочащейся за ними по полу, слышал ее слова, которыми она заклинала чудотворца, чтобы он не отталкивал ее, угрожая, что, растоптанная им, она опустится на самое дно преступления, греха, подлости...
Он взглянул на учителя: ему казалось, что губы его пошевелились, как будто говоря:
— Какое мне до этого дело? Ведь у женщин нет души...