А.Р.Палей. ГОЛЬФШТРЕМ Фантастическая повесть Акц. Изд. О-во "ОГОНЕК" Москва-1928 |
24 апреля 1947 года мистер Джон Хаггард, король свиных туш, сидел в своем кабинете на сто сорок шестом этаже небоскреба на 45-й улице, в 11 часов дня, как ежедневно в этот час.
24 апреля 1947 года, в 11 часов дня, на дюралюминиевой стене вспыхнула лампа, и голос из рупора сказал:
— Военный инженер Том Хиггинс.
Лицо свиного короля, подобное маске, не изменилось. Он нажал кнопку и ответил в трубку:
— Поднимите.
В 11 часов 2 минуты Том Хиггинс вошел в кабинет.
— Я приступлю прямо к делу.
Свиной король слушал.
— Главный штаб отверг мое предложение. Он находит, что 25 миллиардов долларов — слишком большая сумма. Я предлагаю акционерное общество. Цель, — постройка плотины для изменения направления Гольфштрема. Климат Северной Америки резко изменится в сторону потепления. Расходы окупятся, самое большое, в 34 года. Европа, конечно, погибнет.
— Плевать.
Свиной король был прав: Европа уже десять лет ничего не покупала. Она представляла собою союз социалистических государств. Все нужное производилось внутри страны. Коммунизм, подобно гангрене, раз'едал Азию и Африку.
— План постройки?
Инженер вынул из портфеля широкую алюминиевую пластинку. Чертеж был гениален и прост, так что легко был понятен и не-специалисту. Ширина основания плотины по дну океана — 1 километр. — Кверху суживается. Поднимается над уровнем моря на 25 метров. Ширина верха — 100 метров. По верху — дорога, аллея для прогулок. Инженер вынул вторую пластинку. Это была карта Гольфштрема после постройки плотины. Мощный поток уклонялся к западу. Все было понятно без слов.
— Ол-райт! — сказал свиной король, и маска его дрогнула одобрительно. Инженер самодовольно улыбнулся и бережно спрятал пластинки.
Джон Хаггард подписал и протянул ему чек: один миллиард долларов.
Инженер отрицательно качнул головой.
— Успеете. Капитал соберем на учредительном собрании акционеров. Я сейчас отправлюсь к мистеру Картеру.
Картер — спиртной король. В 1932 году, наконец, увенчалась успехом славная кампания общественного мнения Соединенных Штатов Америки в пользу отмены запрещения продажи спиртных напитков. С тех пор развился и окреп могущественный концерн Картера по производству спиртных напитков. Европа не покупает спирта. Картер будет крупным акционером общества постройки плотины.
— Ол-райт! — еще раз одобрительно произнес свиной король.
24 апреля 1947 года в 11 часов 20 минут Том Хиггинс вышел из кабинета свиного короля.
Мистер Картер на собрании акционеров произнес речь:
— 25 миллиардов долларов стоит вынуть из оборота трестов. Деньги скоро вернутся. Богатство страны увеличится во много раз. Европа покроется вечным льдом. Нам не придется бояться пропаганды Третьего Интернационала. Мистер Хаггард тысячу раз прав. Я тоже подписываюсь на один миллиард долларов.
Почтенное собрание одобрительно замычало.
В течение учредительного заседания подписка на 25 миллиардов была покрыта с избытком.
Через неделю все формальности по утверждению устава и регистрации нового акционерного общества были выполнены. На одном из нижних этажей дюралюминиевого небоскреба Хаггарда по ночам светилась радиевым светом вывеска:
АКЦИОНЕРНОЕ ОБЩЕСТВО «ГОЛЬФШТРЕМ». Постройка плотины в Атлантическом океана |
В оперативных залах правления за длинными столами сидели изящные юноши-клерки и очаровательные машинистки, похожие на прелестные игрушки из севрского фарфора. Стены вспыхивали лампами радио-телефона. Инженер Хиггинс, председатель правления, до глубокой ночи сидел в своем кабинете со слуховой трубкой на каждом ухе, не снимая рук с клавиатуры кнопок. Дежурные секретари, сменявшиеся каждые три часа, через определенные промежутки времени вкладывали ему в рот питательные лепешки.
Каждая газета отвела особую полосу информации относительно общества «Гольфштрем».
Цены на строительные материалы разом поднялись на 200%. Но общество «Гольфштрем» быстро уничтожило панику, приобретя огромную гранитную гору на западе и устроив там грандиозные каменоломни. Были открыты неслыханных размеров цементные заводы. В одном из восточных штатов был устроен склад строительных материалов, равный площади города Вашингтона. Отрылась железная дорога от склада к одному из океанских портов.
Мери Портен с благоговением смотрела в лицо Хиггинса. Это было в теплый майский вечер. Она дежурила в конторе правления. Только-что прошел благоуханный весенний дождь. Окна были раскрыты настежь, и в четырнадцатый этаж приглушенно доносился уличный гул Нью-Йорка.
Мери Портен — машинистка. Она похожа на севрскую статуэтку, и ей восемнадцать лет.
Мери с благоговением смотрела на Хиггинса. Он казался ей гораздо больше, чем человеком. Она сама не заметила, как прошептала:
— Ах, как я вас люблю...
В душе и лице Хиггинса дрогнуло что-то давно забытое и прекрасное. Лампочка радио-телефона зажглась. Глухой голос из рупора сказал:
— Подвижной состав для железнодорожной линии готов. Завтра будет доставлен. Наши цены...
Мери Портен долго сидела одна у потемневшего окна. Дальние зарницы освещали небо. Плыли разорванные облака. Внизу тянулись ленты фонарей и похрюкивали сирены.
Дворец Труда и Мира, на Центральной площади Женевы был празднично иллюминован в честь десятой годовщины основания Союза Советских Республик Старого Света. Десять лет назад в этот день был подписан торжественный акт о присоединении Японии к Союзу.
У высоких причальных мачт плавно качались дирижабли, привезшие делегатов союзных республик. На площади, вблизи дворца и в ангарах, стояли аэропланы и авиэтки, на которых прилетели депутаты ближайших городов. Толпы народа заливали улицы и площади.
Ровно в 12 часов ночи открылся пленум ЦИК СССР Старого Света. С приветственной речью выступил председатель ЦИК РСФСР. Его голос, благодаря радио и громкоговорителям, был слышен одинаково хорошо во всех точках земного шара.
— Товарищи, — начал он, — я не буду говорить пышных юбилейных фраз. Достаточно напомнить славный путь, пройденный нами за это десятилетие, и факты сами скажут о себе лучше, чем самые торжественные слова.
— Вы все хорошо помните события, разыгравшиеся в Китае и в Англии в 1926 — 1932 годах. Китайская революция, победоносно завершившаяся в 1931 году, способствовала присоединению к нашему Союзу не только этого огромного государства, но и всего материка Азии, включая обширные владения Англии и Франции.
— Это был последний сокрушительный удар по империалистической Англии, уже четыре года боровшейся против нашего Союза с помощью бесконечных интриг и заговоров. В следующем году ее пролетариату, освободившемуся, наконец, от влияния соглашательских вождей и соединившемуся под руководством коммунистической партии, удалось окончательно взять власть в свои руки. С тех пор не стало Британской империи. На ее месте — Социалистическая Республика, член нашего Союза. Бывшие колонии Англии в Африке и Австралии поделили между собой Соединенные Штаты Америки и Япония.
— Вы помните взрыв негодования и ужаса среди буржуазии остальных стран Западной Европы после падения Британской империи. Италия явилась застрельщицей крестового похода буржуазных стран против нашего Союза. Но уже через год фашизм был свергнут, и разразившаяся пролетарская революция присоединила и эту страну к Союзу Советских Республик.
— Обезумевшая буржуазия продолжала ожесточенную войну, которая закончилась в 1935 году Последней Европейской Революцией. В результате ее в наш Союз вошли Германия, Франция и остальные страны Европы.
— Буржуазная островная Япония, поддерживаемая могущественной Америкой, дольше всех сопротивлялась натиску своего пролетариата. Но круг, замыкавший ее, неуклонно суживался. После китайской революции от нее отошли все азиатские владения. Зато ей удалось превратить всю Африку в свою огромную объединенную колонию. Только в 1938 году народам Африки, подвергавшимся беспощадной эксплуатации, удалось сбросить гнет поработителей и присоединиться к нам. Тогда трудящиеся Японии подняли восстание и, наконец, в 1937 году этот последний оплот буржуазии в Старом Свете превратился в Социалистическую Республику.
— Товарищи, не будем закрывать глаза на те трудности, которые еще стоят на нашем пути. Они неизмеримо велики. Могущественное государство американской буржуазии страшной угрозой стоит перед нами. Оно властвует над всей территорией Северной и Южной Америки, Австралии и прилегающих к ним бесчисленных островов. Базируясь на неограниченных природных богатствах и великолепной технике, оно неутомимо обдумывает планы уничтожения Союза Советских Республик.
— Но капиталистический мир погибнет жертвой собственных противоречий. Среди раздавленных и обессиленных рабочих и служащих Америки и Австралии все больше и больше нарастает недовольство. И если капитализм не падет в схватке с нашим Союзом, то он будет взорван изнутри, как паровой котел.
— Товарищи, наш путь неизменно ведет к победе. Путь этот страшно тяжел, но прям и прост.
— Наша единственная задача, — подавив окончательно остатки собственной буржуазии, притти на помощь пролетариату Нового Мира и, после того как он сбросит, наконец, власть эксплоататоров, вместе с ним построить бесклассовое коммунистическое общество.
Оратор кончил. Переводчик повторил последнюю фразу на французском языке. Далеко не все в зале понимали и этот язык. Но я (автор) по независящей от меня причине (недостаточная сила художественной изобразительности) не умею передать ту бурю восторга, которая разразилась после речи вождя. Если я скажу, что эта речь потрясла всех слышавших ее подобно могучему электрическому току, то это будет только значить, что фантазия писателя приписывает электрическому току совершенно неправдоподобную силу.
В огромном зале центрального рабочего клуба Кантона, вмещавшем около трехсот тысяч человек, царило благоговейное молчание. Из рупора лилась речь председателя ЦИК РСФСР. Переводчик с возвышения повторял ее на китайском языке. И даже тогда, когда громкоговоритель, выдержав длительную паузу, разразился громом аплодисментов публики Дворца Труда и Мира, — в зале не раздалось ни одного звука, ни одного рукоплескания. Желтые лица были неподвижны, узкие щели глаз горели нестерпимо ярким огнем, сотни тысяч тонких губ шептали слова ненарушимой клятвы.
В освещенной белым, почти — дневным, радиевым светом комнате, в двенадцатом подземном этаже одного из крупнейших зданий Нью-Йорка был устроен временный тайный радио-приемник, настроенный на запрещенную длину волны. Сжав до минимума дыхание, слушала кучка рабочих ту же речь. Один из них переводил, путаясь и запинаясь. Здесь, в стране угнетения рабочих, эта речь звучала несколько по-иному — не только торжественно-приветственно, как в Женеве, но и неудержимым боевым кличем.
Кто из рабочих спокойно мог слушать эту речь?
Кто мог спокойно слушать ее из поработителей?
На сто восемнадцатом этаже того же небоскреба в деловом кабинете мистера Перкинса1 тоже находился радио-приемник, постоянный и нисколько не тайный. Кроме Перкинса, присутствовало 5-6 человек наиболее крупных компаньонов. По три лакея на каждого услуживали, подавая фрукты и вина столетней давности.
1 Перкинс и К° — заводы для утилизации продуктов горения и дыхания.
Громкоговоритель произносил те же волнующие слова, немедленно передаваемые находившимся в комнате переводчиком. Так же сильно было впечатление от них, но оно проявлялось в несколько иных формах. Мистера Перкинса корчило, словно он страдал от заворота кишек. Маленький, подвижной, чернявый мистер Кавендиш в точности напоминал соляной столб, в который превратилась супруга одного из библейских персонажей. Если бы мистер Пэрн был женщиной, то с большой долей вероятия можно было бы предположить, что у него начинаются родовые схватки. Будь в комнате какой-нибудь посторонний спокойный наблюдатель, он, несомненно, от всей души пожалел бы бедного мистера Гопкинса: горло его сводили судороги, как от водобоязни, и шампанское столетней давности упорно шло назад.
Лакеи, впрочем, наблюдали своих господ, но, кажется, не вполне им сочувствовали.
Когда громкоговоритель разразился громом аплодисментов публики Дворца Труда и Мира, мистер Перкинс бросился к столу и, схватив тяжелое чугунное пресс-папье, в остервенении принялся колотить ни в чем неповинный аппарат. Тот захрипел и очень быстро замолчал. Остальные мистеры с неподдельным ужасом смотрели на эту картину. Все мистеры, мистрис и мисс Нью-Йорка, Чикаго, Сан-Франциско и других городов Америки очень плохо опали в эту печь.
За спиной председателя торжественного заседания загорелась ослепительно-яркая лампочка радиотелефона. Секретарь подошел к рупору. Пока он слушал, на его каменно-твердом лице ничего не отразилось. Он вернулся к председателю.
Заседание продолжалось.
Председатель встал.
— Товарищи! — произнес он, — Характер нашего заседания меняется. Из торжественного оно превращается в деловое. Мы сейчас получили известие, что акционерное общество инженера Хиггинса уже приступило к делу. Работа идет с невероятной быстротой. Они пытались сохранить работы на некоторое время в тайне, но это не удалось. Уже закладывается фундамент грандиозной плотины. Нам, следовательно, фактически об'явлена последняя решительная война не на жизнь, а на смерть. С этой минуты мы, ваши избранники, — штаб борьбы. Сейчас откроется об'единенное заседание ЦИК и Реввоенсовета Старого Света. Прошу освободить зал, чтобы мы могли спокойно выработать основные военные мероприятия. Скорее, товарищи, времени мало.
В глубочайшем молчании встали массы трудящихся, заполнявшие огромный, сияющий светом зал. Стройными колоннами направились к выходу. Где-то в толпе зародились звуки «Интернационала». И через минуту гимн торжествующей революции гремел над всей Женевой. Было бы бесполезно пытаться расслышать слова песни. Произносимые на всех языках мира, они перебивали и заглушали друг друга. Тем отчетливее звучал мощный интернациональный мотив. Телеграфист на станции Зайцеве принял шифрованную радиограмму и передал ее по телефону в уисполком. Вставало солнце. Над газовым убежищем взвился красный флаг с видной издалека белой надписью: «Открыто днем и ночью». Миллионы таких флагов в тот же час взвились по всей Европе, Азии и Африке.
Над Москвой горела заря. Комсомолка Новь и комсомолец Ким, возвращаясь из клуба, поцеловались у Никитских ворот. Им казалось, что весь мир вливается в них с яркой весенней зарей, с нежным предутренним холодом. Миллионы белых листков посыпались с аэроплана. Ким поднял один из них:
«Товарищи! Наступил неизбежный час, подготовленный всем ходом мировой истории. Начинается последнее столкновение между социалистическим и капиталистическим миром. Как и всегда, инициативу выступления взяли на себя капиталисты. Американская буржуазия приступила к постройке грандиозной плотины, которая должна изменить течение Гольфштрема и сделать теплее климат Америки. Европа же должна покрыться ледниками и погибнуть. Благодаря колоссальным техническим средствам Америки, постройка идет невероятно быстро. Все воздушные и морские военные силы Америки охраняют ведущиеся работы. Необходимо напрячь всю энергию, чтобы уничтожить постройку и раз навсегда сломить военные силы Америки. Начинается война. Все — на защиту революции. Это — последняя борьба. Мы выйдем из нее победителями. У нас есть союзник — пролетариат Америки, разрозненный и обессиленный, но горящий ненавистью к угнетателям. Все на последнюю борьбу под испытанным лозунгом: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
|
Над Москвой вставало солнце. Сотни аэропланов гудели в небе, засыпая город печатными листками. Четыре миллиона людей в этот ранний час переполнили улицы древнего города. Темп жизни разом и неуловимо изменился. Как радио-приемник перестраивается с одной длины волны на другую, так жизнь с темпа мирного труда переключилась на темп борьбы.
Над Берлином вставало солнце. Широкая Фридрихштрассе уже была запружена манифестантами.
Над виноградниками Шампани, над солончаками Астраханской губернии, над мощными дугами мостов Темзы и Сены, над выжженным солнцем плоскогорием Кастилии, над необозримыми пространствами Китая и над берегами Конго неутомимо кружились аэропланы, разбрасывая листки прокламаций. Трудящиеся всех стран СССР ждали приказов Реввоенсовета.
Старый Свет принял вызов.
В двенадцать часов дня Джон Вильсон, рабочий на постройке плотины № 27442 (он работал на второй смене), вошел в свой цех. Это был огромный светлый зал, лишенный всяких машин. Несколько сот, может быть, тысяча человек стояли стройными шеренгами с интервалами в 1 метр между каждой шеренгой и между людьми одного ряда. Джон Вильсон занял свое место. Раздался сигнальный звонок, и цех приступил к работе: она состояла в мерном, строго ритмическом переступании с ноги на ногу. Благодаря этому нажимались вделанные в пол кнопки, приводившие в движение под'емные краны, которые выгружали камень. Но никто из рабочих не видел этого камня и кранов, никто из них не знал даже, какую функцию он исполняет в общей работе. Таким образом, работа для них была так же бессмысленна, как толчение воды в ступе или бесцельная переноска тяжестей с места на место, которую заставляли производить заключенных в некоторых тюрьмах девятнадцатого века. То же практиковалось во всех отраслях промышленности. Ни один рабочий не знал назначения той детали предмета, над которой он работал. Никто из них вообще ничего не знал о своем производстве, о работе других цехов, многие не знали даже, какой род производства они обслуживают. Иные никогда не видели тех частей предметов, которые вырабатывались машинами при их содействии. Благодаря всему этому труд был превращен в самую ужасную пытку, так как был лишен всякого смысла для рабочих. Но именно это входило в общую систему Совета Синдикатов — это была одна из мер, которыми достигалось моральное порабощение рабочих.
Благодаря усовершенственным машинам рабочий день в разных отраслях промышленности продолжался от трех и не более пяти часов. Рабочие получали высокую плату. Их подземные жилища, благодаря прогрессу медицины, были безукоризненны в гигиеническом отношении. Их питание удовлетворяло всем правилам науки. Несчастные случаи в промышленности давно сделались достоянием истории.
И, однако, не было ничего ужаснее участи американского рабочего.
Физических сил рабочему приходилось затрачивать очень мало. Производительность же труда была невероятно высока. Монотонность работы была доведена до крайности. Каждому рабочему приходилось делать только одно бесконечно повторяемое движение в определенном темпе, согласованном с машиной и конвейером. Жизнь рабочего в нерабочее время также была строго регламентирована. Он должен был жить на известной глубине под землей, в определенные часы посещать кинематограф, где показывались специально подобранные картины для поднятия его квалификации, в определенный час обедать в общественных столовых. Брак и деторождение были точнейшим образом регламентированы. Каждый мог в любой момент отказаться от работы и от всех связанных с нею жизненных обязанностей и стать абсолютно свободным. С этого же момента он раз навсегда лишался возможности получить какую бы то ни было работу — тресты и синдикаты были организованы превосходно.
В четыре часа Джон кончил свой рабочий день. Аэробус доставил его в город. Мерными механическими шагами, похожими на движения автомата, он подошел к движущемуся тротуару и уселся на скамью. Его лицо ровно ничего не выражало. Глаза его были пусты. В них светилась нечеловеческая усталость, доводящая до полного равнодушия ко всему в мире — усталость, рожденная не одним сегодняшним днем.
Лифт опустил его в восемнадцатый подземный этаж. В верхних десяти подземных этажах жили служащие, ниже — рабочие. В надземном городе трудящимся селиться было воспрещено — конечно, не законом: перед законом все граждане Соединенных Штатов были равны, — а трестом домовладельцев. Поэтому фактически ни один трудящийся не мог жить над землей.
Дома Джона встретила его жена Пени. Она только что вернулась с фабрики вискозы, где она работала, Ее движения так же, как и у мужа, поражали автоматической монотонностью, но темп их был иной, сообразно ее работе. Пожалуй, самым мучительным в их жизни был этот разнобой в темпах движения и речи, от которого они не могли отделаться. Искусно организованная работа в каждой отрасли промышленности через короткое время навязывала рабочему свой темп, который проникал его насквозь и не оставлял его уже никогда.
— Ну, как работа? — спросила Пепи.
— Плотина, говорят, растет, — нехотя ответил Джон. — Никто, конечно, ничего не знает, но сегодня передавали слух, что постройка скоро достигнет уровня океана, если работа будет итти так же быстро и если хватит рабочих.
— А хватит?
— Не знаю. Сегодня, говорят, опять отвезли человек восемьсот.
Пепи не спрашивала, куда их отвезли — она хорошо знала. В результате бессмысленной, монотонной, не имевшей видимой и понятной цели работы, множество рабочих сходило с ума. Длинные, скучные фасады сумасшедших домов тянулись за чертой города. Туда отвезли и тех восемьсот человек, о которых говорил Джон.
Газеты, доказывавшие совершенство капиталистического строя, уверяли, что благодаря постоянной эпидемии душевных заболеваний великолепно регулируется рынок труда. Хотя усовершенствование машин непрерывно понижает потребность в рабочих руках, однако, в стране нет ни одного безработного, так как с каждым новым усовершенствованием машин и детализированием трудовых процессов возрастает число сумасшедших. Государство же имеет вполне достаточно средств для их содержания.
Ровно в шесть часов громкоговоритель крикнул:
— В кино!
Громкоговорители были установлены во всех рабочих квартирах и настроены на ту длину волны, которая передавалась станцией Совета Синдикатов. Самовольное изменение настройки угрожало лишением работы без права получения ее где бы то ни было. Никакие другие репрессии не применялись к рабочим, как свободным и равноправным гражданам страны.
Пепи и Джон поднялись на лифте в одиннадцатый этаж — этаж зрелищ для рабочих. Здесь они разделились. Каждый пошел в свое кино — по роду производства.
В течение получаса Джон смотрел на экран, на котором он видел себя и весь свой цех, повторяющих бесконечное переступание с ноги на ногу. Это демонстрировалось для того, чтобы рабочие не вышли из темпа за время перерыва в работе. Темп настолько в'елся в них, что под влиянием этого зрелища все находившиеся в зале (все это были рабочие одного цеха) невольно начинали делать движения в том же привычном для них темпе. Можно было, конечно, не смотреть на экран, отвести глаза в сторону. Но всюду глаз встречал то же движение, никуда нельзя было уйти от темпа. К тому же в зале присутствовали надсмотрщики.
После производственной картины были показаны драма, комедия и ландшафт. И все это было выдержано в том же темпе.
Джон Вильсон пришел домой совершенно обессиленный. Пени опять уже ждала его. После кино, освежившего их трудовой темп, они опять с мучительной силой почувствовали разнобой. Невозможно было смотреть друг на друга или разговаривать. Они легли спать.
Поступить обоим в один цех было бы спасением. Однако, это было строжайше запрещено Советом Синдикатов, который больше всего боялся прочных союзов рабочих, в том числе семьи.
В городе Полоцке, у зданий бывших собора и кадетского корпуса — большая площадь. Она обсажена по краям аллеями дремучих древних деревьев. А посредине площади — огромный цветник. Цветы белые и в красных шапочках. Они разбросаны в беспорядке и все время движутся по разным направлениям. В ветвях деревьев щебечут птицы. Цветы разговаривают, и их голоса очень похожи на птичьи.
— Рэм, иди сюда!
— Бегу.
— Где мяч?
— У меня, Роза!
Большой мяч сбивает с ног кого-то. Бросивший мяч плачет от испуга. Но упавший цветок встает и хохочет. Его смех подхватывают другие. Теперь уже совсем нельзя отличить цветочьи голоса от птичьего щебетанья.
В центре площади выросла клумба. Цветы стоят совершенно неподвижно. Цветы со всей площади постепенно стягиваются сюда. Вот уже все здесь. Глаза широко раскрыты, у некоторых от усиленного внимания приоткрылись ротики. В центре круга высокая девушка, Электра. Она рассказывает про жуков. В руках у нее большой майский жук. Она осторожно держит его, чтобы не повредить ему как-нибудь. Ее продолговатые глаза светятся от возбуждения.
Невидимый, за зданиями сгорает закат. Палитра неба отличается от всякой иной неуловимыми переходами красок одна в другую. Все оттенки янтаря — от молочно-белого до желто-розового. Долетевший гудок паровоза напомнил про загородные дали. Ветер принес запах травы.
Электра кончила рассказ. Она посадила жука на ладонь и вытянула руку. Жук недоверчиво прополз до края маленькой ладони. Он лениво распустил черные жесткие крылья, из-под которых показались нежные прозрачные крылышки, и улетел с гудением.
Цветы захохотали, защебетали, окружили, затормошили Электру. Она садится на скамью. Ее рабочий день кончился. Ей не хочется расставаться с малышами. Но звонок уже зовет их к ужину. Старый генеральский дом у площади, перестроенный под детский дворец, наполняется веселым гомоном. Площадь пустеет. Сумерки. Резким угловатым полетом проносятся летучие мыши. Улицы наполняются шумной гуляющей толпой.
Электра осталась одна. Слегка потягиваясь, она встает со скамьи. Благоухание исходит не то от листвы, не то от ее гибкого, крепкого тела. На ней туника кремового цвета, открыты загорелые руки и шея. Под легкой тканью круглится упругая грудь.
Она довольна сегодняшним днем. Утренние гимнастические игры с малышами показали, что дети приучились к четким ритмическим движениям. Ритм составлял основу всего воспитания. С первых дней жизни детей приучали к музыкальному ритму, с первых сознательных движений — к ритму позы и жеста. Бесконечное, как мир, разнообразие ритма прививалось детям. Это было первое поколение, ритмическое воспитание которого проводилось со всей последовательностью. И уже видно было, что результаты намечаются самые благотворные. Так уменьшалась затрата энергии, так облегчалось каждое движение, так усиливалось чувство жизни, что видно было — эти дети вырастут еще более жизнеспособными и жизнерадостными, чем предыдущее поколение.
Дневные занятия прошли сегодня исключительно хорошо. Все руководительницы групп единодушно отмечали повышающийся с каждым днем интерес детей к рассказам о предметах и явлениях окружающего мира.
Электра задумалась: может быть, и в этом проявилось влияние ритма, который организует не только физическую, но и умственную деятельность детей, повышая работоспособность их маленьких головок?
Электре все это важно выяснить. Ей только 21 год, но она уже ответственная руководительница центрального коммунального детского дома.
Сзади ее ударили по плечу, и она вздрогнула от неожиданности. Перед ней стояла ее подруга и помощница Майя. Она опиралась на руку своего возлюбленного.
— Электра, ты хотела повидать моего возлюбленного — вот он. Его зовут Радий.
Юноша крепко пожал протянутую ему руку Электры.
— Ты свободна? — спросил Майя.
— Да, уже.
— Тогда поедем покататься на лодке. Смотри, какой вечер.
Вечер, в самом деле, прекрасный. Симфония весенних запахов. Бледная луна плывет в редких облаках. Необозримые просторы неба. Бездны неба и воды глядятся друг в друга.
Мерно всплескивают весла. Быстро бежит, клубясь и завиваясь, темная вода под кормой. Несколько силуэтов лодок движутся вдали.
— Спой что-нибудь, Майя, — говорит Электра.
— Да, да, спой, — присоединяется и Радий, и в его голосе дрожит сдержанная нежность.
Майя молчит. Лодка входит в столб лунного света, и друзья видят, что на губах Майи змеится лукавая улыбка.
— Хорошо, я спою. Только знаете что? Старинный романс, который я слышала в детстве от матери.
И над широкой Двиной зазвучало ее упругое лирическое сопрано:
Дышала ночь восторгом сладострастья, Неясных дум и трепета полна. Я вас ждала с безумной жаждой счастья, Я вас ждала и млела у окна. |
— Как это странно, — медленно заговорила Электра. — Как любили когда-то, двадцать, тридцать лет назад! Тогда еще было очень много женщин, которые ничего в жизни не знали, кроме вот такой любви, любви к мужу, ребенку, любовнику. «Ждала и млела у окна». Как мне жаль их! Мы тоже умеем любить, и еще как! Но мы и работаем беззаветно и с наслаждением. Наша жизнь так же богаче их жизни, как клавиатура рояля богаче трехструнной балалайки.
— Но и тогда уже, — отозвался Радий, — было много женщин, работавших и любивших свою работу.
— Конечно. Но далеко не все. И знаешь, — она весело засмеялась, — ведь тогда многие мужчины упорно уверяли, что женщина от работы теряет женственность и изящество. А ну, посмотри на меня, Радий, так ли это? — спросила она, задорно вскинув голову.
Радий с восхищением окинул взглядом ее стройную фигуру. Темные волосы окружали ее прелестное лицо. Черты его не отличались строгой правильностью и особой красотой, но от них веяло бесконечно-женственной лаской, энергией и волей к жизни. Продолговатые глаза мерцали в темноте.
— Ты почти так же прекрасна, как моя возлюбленная! — убежденно ответил юноша.
Электра рассмеялась. Ее переполняла радость жизни и еще какое-то неясное чувство, безотчетное, неопределенное и беспредметное стремление.
Леса на обоих берегах темнели бесформенной массой. Где-то близко защелкал соловей. Очаровательная мелодия его несложного пения сковала людей неподвижностью и молчанием. Каждый боялся проронить хоть один звук.
Лодку медленно несло течение.
Через три дня была об'явлена война.
Джек Кеннингам, ближайший сосед Вильсона по работе, с некоторых пор считался верным кандидатом в сумасшедший дом. Рабочий темп, повидимому, окончательно завладел им и не оставлял его ни на минуту. В нерабочее время на него было невыносимо тяжело смотреть. Каждое его движение, каждый жест были точно согласованы с этим тягостным, бесконечно надоевшим темпом. Его угрюмый взор был туп, неподвижен и лишен малейшего проблеска мысли или чувства. Товарищи избегали его общества. Да и не о чем было бы с ним говорить: из всего богатства человеческой речи в его опустошенном мозгу сохранился едва ли десяток слов, самых малозначущих и несложных: «да, нет, пожалуйста, благодарю» и тому подобные. Ужасная работа, очевидно, совершенно выпила его душу, как паук выпивает кровь из мухи. Но, ведь, засохшее тело мухи, висящее в паутине, сохраняет свои формы. Так сохранилось тело Вильсона и, к тому же, в противоположность мухе, оно ничего не потеряло из своей работоспособности. Были выключены только сознательные функции мозга. Рабочий превратился в полном смысле слова в машину.
Однако, администрация не торопилась отправлять его в сумасшедший дом. Он был совершенно безвреден, а в работе — даже идеален, ибо механизировался до последней степени. Таких живых машин1 не мало попадалось среди рабочих Америки. Их соседям по работе было жутко смотреть на них, так как, помимо производимого ими тяжелого впечатления, их вид напоминал каждому рабочему о грозившей ему самому и весьма вероятной участи.
1 Их можно назвать живыми, но никак не одушевленными. Примеч. автора.
Джон Вильсон поэтому старался никогда не встречаться взглядом со своим соседом слева. Но порой он украдкой взглядывал на него и каждый раз еще более убеждался в том, что Кеннингам окончательно и бесповоротно превратился в живой автомат. Его взгляд был неизменно туп и неподвижен — казалось, он ничего не видит перед собой.
Но однажды, неожиданно повернувшись в сторону Кеннингама, Вильсон был поражен: угрюмый сосед явно наблюдал за ним, и Вильсон мог покляться, зто взгляд Кеннингама в этот момент был вполне осмысленным. Как только Кеннингам заметил, что на него обратили внимание, он сейчас же потушил свой взор. Это произошло столь молниеносно, что Вильсон решил, будто ему только почудилась необычайная перемена в соседе. Но скоро он убедился, что это не так: с того дня ему нередко удавалось уловить устремленный на него внимательный взгляд Кеннингама.
Часто Вильсону и Кеннингаму приходилось выходить вместе с работы. Они были попутчиками. Порой их уносил один вагон аэробуса, иной раз они сидели рядом на скамье движущегося тротуара. Но Вильсон, как и другие рабочие, избегал тягостного общества психически-ненормального товарища. Теперь, заинтересованный его необычным поведением, он несколько раз пытался заговорить с ним. Однако, Кеннингам обычно отделывался двумя — тремя словами из своего несложного лексикона.
Но вот однажды, когда никого, кроме них, не было на короткой скамейке движущегося тротуара, Кеннингам сам заговорил с ним. Это было настолько неожиданно и так невероятно, что Вильсон даже не понял смысла слов, с которыми обратился к нему молчаливый сосед. Он только вздрогнул и резко повернулся к Кеннингаму, отразив на лице необычайное изумление.
— Не поворачивайтесь. Сидите спокойно. Старайтесь не обращать на себя внимания, — произнес Кеннингам своим обычным голосом, сохраняя и в речи все тот же опостылевший рабочий темп. Затем он сказал:
— Хотите пройтись со мной кой-куда?
— Но куда же?
— Об этом я не могу говорить здесь.
Вильсон задумался на полминуты, не больше. Ясно было, что Кеннингам приглашает его в такое место, о котором не следовало знать администрации. Стало-быть, это место должно быть интересным для рабочего. Во всяком случае, оно выходит за пределы жизни, строго регламентированной Советом Синдикатов. Только полминуты желание пойти с товарищем боролось в Джоне с робостью, привитой всей системой работы и регулирования жизни. По натуре он был смелый человек, каких немного оставалось среди подавленных рабочих Америки. В прошлом за ним числилось несколько дисциплинарных проступков, занесенных в штрафную книгу. Он ответил:
— Жена будет ждать... А, впрочем, пойдемте.
Они сошли, не доезжая приблизительно двух километров до того места, где Джон сходил обыкновенно, и подошли к одному из крупнейших небоскребов Ист-Сайда. Лифт опустил их в двадцатый подземный этаж и поднялся снова. Они очутились у дверей одной из рабочих квартир. Кеннингам нажал кнопку. Глухой голос опросил из-за двери:
— Кто?
— Это я, открой, — ответил Кеннингам.
Обращение на «ты» не было принято среди рабочих Америки, и Джон бросил удивленный взгляд на Кеннингама. Тот уловил его взгляд и чуть заметно улыбнулся.
Дверь быстро и бесшумно раскрылась и, проглотив вошедших, так же стремительно и беззвучно захлопнулась. Впустивший их человек, высокий и невероятно худой, увидев незнакомое лицо, невольно отшатнулся. Кеннингам поспешил успокоить его.
— Товарищ пришел со мной. Он — свой человек.
И, обернувшись к Вильсону, пригласил его следовать за собой.
Хозяин квартиры остался в передней, а Кеннингам и Вильсон прошли одну за другой три небольшие комнаты. В первой из них сидела молодая женщина, кормившая грудного ребенка. Она даже не обернулась: повидимому, проход чужих людей через эту квартиру был обычным явлением. Следуя за Кеннингамом, Вильсон подошел к задней стене последней комнаты. Кеннингам нажал указательным пальцем на какую-то точку поверхности стены; раскрылась потайная дверь, и они вошли в нее, после чего Кеннингам тщательно притворил ее снаружи.
Они очутились в полной темноте.
Эта темнота, столь непривычная и неожиданная, так поразила Вильсона, что он невольно схватил за руку спутника.
— Очень хорошо! — сказал тот. — Не выпускайте моей руки, иначе вам трудно будет следовать за мной в темноте.
— Но где же мы находимся? — спросил удивленный Джон.
Вероятно, Кеннингам улыбнулся, потому что, когда он отвечал, в его голосе прозвучала усмешка.
— Вы слышали о римских катакомбах? Ну, вот, и в Нью-Йорке существует нечто подобное, хотя в гораздо меньшем масштабе. Лет пятнадцать или двадцать назад (точно не помню) здесь начата была постройка крупного небоскреба для гостиницы. Уже была произведена выемка земли для закладки фундамента, когда муниципалитет по санитарным соображениям запретил стройку и решил разбить на этом месте сквер, так как окрестный район беден зеленью. Впрочем, тогда упорно говорили, что муниципалитет был подкуплен владельцем ближайшей гостиницы, который боялся конкуренции. Как бы то ни было, работы прекратили. Над местом, откуда была вынута земля, положили поперечные стальные брусья, перекрыли их стальными же досками, сверху насыпали земли и устроили сквер. Таким образом, получилась под землей довольно большая пещера, не имевшая сообщения с внешним миром. Наши товарищи оборудовали в ней вентиляцию и соединили ее с — только что оставленной нами квартирой коротким коридором, по которому я вас сейчас проведу.
Вильсону все больше приходилось удивляться. Он никогда не подумал бы, что Кеннингам способен на такую связную и длинную речь. Еще более поражало, что речь была почти совсем свободна от рабочего темпа, который, казалось, совершенно подчинил себе Кеннингама. Итак, Кеннингам носил маску с искусством гениального актера?
Держась за руку товарища, Вильсон сделал вслед за ним несколько десятков шагов, и тогда, открыв узкую дверцу, они очутились в пещере, освещенной подобным дневному, радиевым светом. Пещера имела форму большого квадратного зала с потолком огромной вышины.
Несколько десятков человек кучками толпились в разных местах зала. У противоположной входу стены находилась невысокая трибуна, на которой за столом сидело два человека. Кеннингам представил им нового товарища. Затем вновь прибывшие отошли и сели на простую алюминиевую скамью, стоявшую у боковой стены.
Джон первый нарушил молчание:
— Теперь я понимаю, Джек, — начал он, и смутился: он заметил, что назвал товарища, с которым сегодня впервые говорил, фамильярно, по имени.
— Продолжайте, Джон, — дружески отозвался Кеннингам.
— Я понимаю, — говорил Вильсон, — что вы привели меня на собрание тайной рабочей организации.
Краем уха я слышал о существовании в Америке таких организаций. Но мне совершенно непонятно, как вы решились довериться мне. Ведь до сегодняшнего дня мы не оказали с вами почти ни слова.
— Совершено верно, — ответил Джек. — Однако, я кое-что знаю о вас. И, может быть, гораздо больше, чем вы можете предположить.
— Откуда же? И почему вы...
— Стал собирать о вас сведения? — докончил его мысль Джек. — Мы с исключительной осторожностью привлекаем новых людей. Мы наводим справки о тех рабочих, в которых погас огонь протеста. Мне известны записи о вас в штрафной книге. Я долго присматривался к вам. У меня опытный глаз — я уже давно убедился в том, что вы не принадлежите к числу сыщиков Совета Синдикатов, работающих в предприятиях под видом рабочих. Я решил, наконец, привлечь вас к участию в нашей организации.
— Я очень рад, — искренно ответил Джон. — Но вы еще не сказали мне, как же называется эта организация.
— Она называется, — голос Джека зазвучал торжественно, — Коммунистической Партией Америки.
Джон привстал от волнения. Он знал о Союзе Советских Республик Старого Света. И вот — он делается членом партии, невидимыми, но неразрывными нитями связанной с этим могущественным заокеанским государством свободного труда. Здесь, в самом чреве капитализма, он тоже становится винтиком машины, которая разрушит власть поработителей.
— Сегодня, — продолжал Джек, — на нашем собрании выступит товарищ, приехавший из России. Сегодня будет обсуждаться вопрос о необходимости ускорить захват власти в связи с быстро подвигающимися работами по постройке плотины.
Джону показалось очень неожиданным, что речь может итти о захвате власти. Ведь, Совет Синдикатов так могуществен. Но, подавленный всеми обрушившимися на него в этот день впечатлениями, Джон уже потерял способность удивляться.
Тем временем пещера постепенно наполнялась людьми, приходившими поодиночке и по-двое через тот же коридор, откуда пришли Вильсон с Кеннингамом. Вскоре она наполнилась почти совсем. Собрание открылось. На трибуну взошел человек, внешность которого ничем не отличалась от типичного американского рабочего. Однако, это и был товарищ, приехавший из России. Он заговорил на хорошем английском языке, и речь его была лишена какого бы то ни было иностранного акцента. Вне этого собрания никто, конечно, не догадался бы о его происхождении.
Русский коммунист развернул перед собравшимися картину ужасной гибели, которая ждет Европу после окончания постройки плотины. Перемена климата уже дала себя знать очень резко. Судьба трудящихся всего мира — в руках американских рабочих. Необходимо удвоить, утроить, удесятерить темп организационной работы. Возможно ли осуществить захват власти?
Джон, как и все собравшиеся, с глубоким волнением слушал русского товарища. После него говорило еще несколько человек. Речи их были коротки и деловиты.
Ораторы указывали, что Совет Синдикатов может быть захвачен врасплох, благодаря его уверенности в отсутствии в Америке рабочих организаций. За последнее время проделана большая работа, достигнута прочная связь между ЦК и местными организациями, и есть все шансы рассчитывать на успех восстания.
К тому же государственная власть в Америке настолько совпадает с верховной организацией промышленников, что, раз будет захвачен Совет Синдикатов, всякое дальнейшее сопротивление может быть парализовано: командование воздушного и морского флота, по всей вероятности, растеряется и капитулирует.
Здесь же были намечены главнейшие практические мероприятия и избран Революционный Комитет.
Джон не рассказал своей жене, как он провел вторую половину дня.
Электра могла бы в эту ночь пригласить и своего возлюбленного покататься в лодке. Она не сделала этого из-за вчерашнего телефонного разговора. Вот какой был разговор:
— Добрый день, Владимир!
— Вечер, Электра! Ты никогда не говоришь днем.
— Ну, как же днем отойти от детей? Когда мы увидимся, милый?
— Не скоро. Верно, через неделю.
— Все не можешь оторваться?
— Да. Скоро уже закончу. Ты знаешь, как я работаю...
Электра знала. Владимира друзья, шутя, звали «атавистом». Человек нового покроя, стальной воли и изумительной точности, он обладал несколькими незначительными черточками, возвращавшими его к старому быту, как иная родинка — покрытый шерстью кусочек кожи — возвращает человека к его отдаленным предкам — чисто внешне, разумеется.
Одной из этих черточек была манера Владимира работать, выделявшая его из среды товарищей. Он работал приступами, во время подготовительной стадии, черновой работы, он вел нормальный образ жизни. Но когда работа подходила к завершению, к своей синтетической части, — он погружался в нее целиком, и тогда по неделям не выходил из своего кабинета.
Правда, у него была не совсем обыкновенная работа. Несмотря на свою молодость, он был уже видным научным сотрудником главного штаба. И сейчас он разрабатывал задание исключительной важности, но что именно — об этом он не говорил даже Электре. И она не спрашивала: военная тайна.
Когда происходил пересказанный телефонный разговор, работа как раз была в стадии синтетической, завершительной.
Но, отойдя от рупора, Владимир не сразу вернулся к работе.
Жаркое майское солнце било в окно широкими полосами света. На окне в стеклянной банке стоял большой букет не совсем еще распустившейся сирени. Владимир жадно вдохнул ее тонкий исчезающий запах и шире распахнул окно. Солнце звенело и вращалось в небе подобно тимпану, только что брошенному туда невидимой рукой. Прозрачные бесформенные тени легких облаков пробегали по земле.
Он окинул взглядом свой кабинет.
Протянутый от мотора, стоявшего в углу и теперь неподвижного, длинный приводной ремень охватывал маленькое колесо, укрепленное на подставке возле письменного стола и снабженное шарикоподшипниками. Все это было слегка запылено и, повидимому, давно бездействовало.
Рядом со столом, на котором в беспорядке было нагромождено много металлических и стеклянных приборов, стоял ящик, высотой в человеческий рост, с основанием в квадратный метр, обитый черной лакированной кожей. К одной из стенок ящика тянулся электрический провод, а в противоположной стенке было продолговатое отверстие величиной в ладонь, и в это отверстие была вставлена простая трехгранная призма какого-то прозрачного синеватого камня.
Владимир выглянул в окно. Солнце ослепительно горело в синеве. Деревья были покрыты листвой, еще мелкой и нежной. На подоконнике снаружи, у самого края, сидела длинная зеленоватая стрекоза, чуть подрагивая распластанными прозрачными крыльями.
Владимир постоял еще несколько минут в раздумья. Потом стер с лица задумчивость и вернулся к работе.
Сергей Львович надел меховую шубу, подбитые мехом перчатки и валенки поверх шерстяных носков. Взглянул в зеркало и сам себе улыбнулся — он был весел и жизнерадостен в свои шестьдесят три года. Впрочем, улыбка его, если всмотреться, отдавала горечью. Посмотрел на заоконный термометр — 37°. Взглянул на календарь — шестнадцатое сентября. Его передернуло, золотое пенсне свалилось и повисло на шнурке. Поправил и вышел к лифту.
Авто ждал. С Большой Дмитровки до Ходынки путь немалый. Авто шел быстрым ровным ходом. На улицах людей мало — жестокий мороз. Рупоры громкоговорителей выкрикивают последнюю сводку с фронта:
— Алло! Алло! Алло!
— Наступление нашего воздушного флота закончилось полным поражением. Электромагнитными волнами моторы приведены в негодность. Большая часть машин погибла в море. Команда спасена приблизительно на 10%. Командующий воздушным флотом товарищ Октябрь исчез без вести и, повидимому, погиб. Потери противника незначительны.
— Алло, граждане! Не поддавайтесь отчаянию. Наши оборонительные операции развиваются вполне успешно. Неприятель, повидимому, окончательно отказался от военных действий в тылу, и газовыми убежищами пользоваться не придется.
— Алло! Алло!
— Работы по постройке плотины близятся к окончанию. Надводная часть готова уже на три четверти. Мы будем вести борьбу до конца. Все, кому не удалось попасть в ряды Красного Воздушного Флота в последний набор, могут возобновить свои заявления.
Над Ходынкой плавно покачивался дирижабль. Когда Сергей Львович вошел в общую каюту и стал сбрасывать с тебя теплые вещи, молодежь встретила его шумными приветствиями. Летучий госпиталь отправляется на фронт. Сергей Львович — начальник госпиталя.
Дирижабль плавно поднялся вверх. С высоты Москва представляла своеобразную картину, полную неожиданной красоты. На ослепительном белом фоне из центра выбегали радиусы улиц, пересекаемые неправильными параллельными кругами. Вышки небоскребов и купола колоколен были перемешаны в невероятном беспорядке. Между ними провалы — старые низкие дома. Площади лежали белыми пятнами. Тоненькими ниточками вились Кремлевская и Китайгородская стены. На улицах копошились люди. Кое-где они тянулись черными нитками: это у вербовочных пунктов стояли очереди записывавшихся в воздушный флот. Трамваи, автобусы, авто чернели маленькими, движущимися коробочками, тоненькими цепочками пробегали поезда надземной железной дороги.
Все это уменьшалось с поразительной быстротой: дирижабль набирал высоту. Скоро в окно ничего не стало видно, кроме белого тумана: дирижабль вошел в густые тучи.
Утром госпиталь достиг фронта. Все встрепенулись. Каждый готовился к работе. Но до работы оказалось еще долго. Согласно полученному по радио приказу, дирижабль снизился далеко до боевой линии и пристал к причальной мачте, укрепленной на броненосце. Там он висел, слегка покачиваясь, похожий издали на темно-серое облако удлиненной формы. Большинство работников госпиталя высыпало на наружную галлерею гондолы и вооружилось биноклями. Местность была отчетливо видна на десятки километров вдаль. Почти у самого горизонта вдоль моря тянулась узкая темная полоса, концы которой с обеих сторон терялись вдали. Это и была знаменитая плотина. Невероятная по своим размерам, она казалась отсюда тонкой полоской и, по-видимому, почти не поднималась над уровнем моря. Но все хорошо знали исполинские размеры этого чудовища. Оно еще не было закончено постройкой, а перед Европой уже вплотную стоял призрак голода. Резко наступившие в конце лета холода убили весь урожай хлебов, овощей и плодов. На ближайший год запасов хватит, но что будет дальше, если это сооружение не удастся уничтожить?
Внимательно вглядываясь в сильные стекла, можно было заметить, что плотина являлась центром оживленного движения. На ней копошилось столько людей, что, казалось, они её покрывали вплотную, не оставляя свободного места. Со стороны берега к плотине и обратно все время двигалось множество судов, казавшихся издали миниатюрными. А по ту сторону стоял многочисленный морской флот Соединенных Штатов.
Вверху раздалась дробь множества моторов. Над дирижаблем, на высоте около двухсот метров над уровнем океана, проносилось огромное количество гидропланов. На крыльях их были отчетливо видны пятиконечные звезды. Около пяти тысяч советских гидропланов с грузом бомб стройно и быстро направлялись к плотине. Это было величественное зрелище, и Электра вся ушла в созерцание. Вдруг ее тронули за плеча, и она обернулась.
— Смотри, — сказал молодой врач Коммунар, — и указал в сторону плотины.
Но там все было попрежнему. Казалось, никто не обращал внимания на приближавшийся грозный воздушный флот.
— Я ничего особенного не вижу, — с недоумением произнесла Электра.
— Это-то и странно, — ответил Коммунар. Гидропланы уже пролетели над дирижаблем и головные машины приближались к плотине, как вдруг с одним из самолетов произошло что-то странное. Он остановился и стал падать. Летчик задержал падение и начал планировать. Эскадра продолжала свой путь, но тут и там гидропланы начинали планировать.
Через десять минут грозных машин уже не было, а была стая разбросанных по морскому простору гидропланов с бездействующими моторами и потому беспомощных.
— Волны, — задыхаясь, сказал Коммунар.
— Какие волны?
— Да вот эти, останавливающие моторы.
На борту одного из неприятельских броненосцев взвился белый дымок. Прежде чем Электра успела осознать его значение, ее оглушил ужасный взрыв, от которого качнулся дирижабль: снаряд с броненосца взорвал бомбы на одном из гидропланов. Начался методический расстрел воздушного флота. Каждый снаряд, попадавший в гидроплан, взрывал его бомбовый груз, и невероятный грохот, казалось, потрясал весь земной шар. От страшного сотрясения воздуха дирижабль раскачивался. Вдруг он плавно поднялся и стал уходить назад. Вслед за ним шел броненосец с причальной мачтой; был получен радиоприказ — отвести летучий госпиталь дальше в тыл.
Пройдя около тридцати километров, броненосец и дирижабль остановились. Дирижабль снова пристал к мачте. Скоро санитарные самолеты стали доставлять раненых. Их было очень немного: почти весь экипаж воздушного флота погиб в атаке. Неприятель не понес никаких потерь.
Работы по сооружению плотины продолжались безостановочно.
До поздней ночи шла перевязка раненых, тут же производились неотложные операции. Более легких раненых немедленно эвакуировали на континент в самолетах. Тяжелых оставляли на месте. Уже светало, когда кончилась напряженная работа, и Электра ушла в каюту для отдыха. Она была совершенно разбита и, не раздеваясь, легла на койку. Ею овладела полудремота-полубред, как часто бывает с людьми, измученными физически и морально. Страшная картина гибели воздушной эскадры беспрестанно возникала в ее памяти. К этому жуткому образу примешивалась мысль о дальнейшей судьбе войны — торжество американцев казалось неизбежным. Разлука с Владимирам также огорчала Электру. Она не видела его уже около двух недель и даже не знала, где он. Кончив свою работу, он улетел в Женеву, в главный штаб, и с тех пор от него не было известий. Впрочем, он предупредил, что ему не удастся ни писать, ни телефонировать, прежде чем он окончательно выполнит порученное ему важное задание.
Только часов в восемь утра Электра, наконец, уснула по-настоящему и проспала около двух часов глубоким крепким сном без сновидений. Этот сон значительно освежил и успокоил ее. Выйдя в общую каюту, она застала товарищей за завтраком. Лица у всех были напряжены и серьезны. Говорили, что вчерашняя атака была подготовительной и демонстративной. На сегодня ожидалось грандиозное решительное сражение. Впрочем, наверняка никто ничего не знал. Однако, уже к полудню слухи подтвердились. Госпиталь был опять передвинут ближе к фронту, а раненые все сняты и эвакуированы на восток. К двум часам явился колоссальный воздушный флот. Около тридцати тысяч гидропланов усеяли все небо. Это была величественная, изумительная картина. Среди неприятельского морского флота стало заметно некоторое беспокойство. Было ясно, что впервые за все время войны двинуты в дело главные советские силы. Однако, воздушный флот не проявлял никакой активности. Как выяснилось позже, его появление было только демонстрацией, чтобы хотя на короткое время отвлечь внимание противника в ложную сторону.
Прошло около часу, и работники госпиталя, наблюдавшие в бинокли, стали недоумевать. В это время на горизонте далеко позади них показалось черное облачко. Сергей Львович первый заметил его и обратил внимание товарищей на его необыкновенно быстрое движение. Не прошло и двадцати минут, как облачко приняло вполне определенные очертания дирижабля, мчавшегося к фронту. Он все время снижался и, когда пролетал над госпиталем, отчетливо был слышен гул его моторов.
Дирижабль приблизился к неприятельскому флоту и стал маневрировать, ежеминутно меняя направление и высоту. Вдруг от него протянулся широкий ярко-оранжевый луч, отчетливо видимый даже при солнечном свете. Луч уперся в крупнейший из неприятельских броненосцев. И в ту же секунду — быстрее, чем можно было уследить глазами за этим зрелищем — огромный броненосец, разрезанный поперек, стал погружаться серединой в воду. Корма и нос начали быстро подниматься. Страшная суета поднялась на палубе. А оранжевый луч уже разрезал следующее судно, и там стало твориться то же. В течение четверти часа на том месте, где стоял могущественный флот, осталась только куча плавающих и погружающихся обломков да тысячи тонущих людей.
Рядом с Электрой стоял Сергей Львович. Он сказал медленно:
— Оранжевый луч Владимира Полевого.
— Полевого? — воскликнула Электра, схвати» его за руку. — Там, на дирижабле, Полевой? Откуда вы знаете?
Начальник госпиталя неторопливо ответил:
— Об изобретении Полевого три дня назад было сообщено всем командирам и начальникам частой о предписанием никому не говорить о нем, прежде чем оно будет пущено в ход.
Ряд чувств, быстро сменявшихся, вихрем налетел на Электру.
Сперва ею овладела гордость своим возлюбленным и радость, что он здесь, что она скоро увидит его. Эта личная радость перешла в чувство радости от победы. Значит, конец испытаниям, конец войне, казавшейся безнадежной.
Тем временем дирижабль Полевого приблизился в плотине. Оранжевый луч уперся в нее. В бинокль ясно было видно, что он прорезал ее насквозь. Дирижабль стал медленно двигаться, расширяя щель лучом.
Электрой овладел экстаз. На ее глазах происходило уничтожение страшной плотины. Через какие-нибудь полчаса или час это чудовищное сооружение перестанет существовать. Конец борьбы стал ощутительно близок.
Вдруг дирижабль остановился. Электра сначала не заметила этого. Но ее опять вывел из задумчивости голос Сергея Львовича. Теперь он звучал тревожно:
— Опять волны.
Повидимому, американцам удалось испортить электромагнитными волнами мотор дирижабля. Он не двигался с места и, меняя направление луча, старался расширить щель в плотине. Однако, ясно было, что всю плотину можно разрушить только двигаясь вдоль нее.
Электра подумала, что теперь будет лучше всего, если удастся отбуксировать дирижабль в тыл, исправить моторы и потом возобновить работу с лучом.
В это время со стороны неприятеля к дирижаблю Полевого приблизился самолет. На нем, невидимому, был установлен огнемет, так как струя горящей жидкости, бледная под ярким солнцем, брызнула в дирижабль. В ту же секунду американский самолет, разрезанный оранжевым лучом, камнем упал в море. И тотчас же дирижабль Полевого вспыхнул ярким пламенем.
Электра сразу, казалось не поняла, в чем дело, и стояла без движения, с широко раскрытыми глазами. Вдруг она испустила душу раздирающий крик и стала падать. Сергей Львович едва успел поддержать ее. Она была без сознания.
Дирижабль Полевого плыл, как огромный воздушный костер. К нему летела на помощь стая самолетов. Но из-за страшного жара даже близко нельзя было подойти. Еще несколько минут — и все было кончено: только крупные хлопья пепла да куски обугленного дерева плавали на поверхности воды.
Сергей Львович с помощью Коммунара перенес Электру, все еще не приходившую в себя, в каюту и бережно уложил ее на койку.
Свет, подобный дневному, исходит от невидимых светильников. Тропические растения купают в нем свои фантастические листья и нежатся, как живые существа. Потолка нет — вместо него картина знаменитого художника, представляющая облачное небо. Иллюзия такова, что невольно думаешь: а куда же деться, если пойдет дождь? Длинные столы покрыты белоснежными скатертями.
Это — зал торжественных заседаний в Главном Дворце Совета Синдикатов. Лакеи в безукоризненных фраках. Мистеры в чернейших смокингах и белейшем белье. Дамы, оголенные по моде: максимум работы портнихи, минимум мануфактуры. Вино.
Это — торжественный банкет в честь вновь избранного Президента Совета Синдикатов.
Джим Холл — хлебный король — отныне король Соединенных Штатов и, следовательно, всего мира. Еще позавчера скромный председатель Хлебного Синдиката, вчера он единогласно избран Президентом Совета Синдикатов.
Вино нагружает желудки и делает легкими головы. (Таково парадоксальное свойство вина). Мистер Перкинс высоко поднимает бокал. Мистер Перкинс — блестящий оратор.
— Речь! — кричит ему его визави мисс Перн, блестя глазами и золотом зубов.
— Речь! Речь! — подхватывают мистеры и дамы.
Мистер Перкинс произносит речь:
— Сегодня мы в первый раз собираемся в столь торжественной обстановке, в первый раз после блестящего, в буквальном смысле слова, аутодафе, жертвой которого сделался ненавистный еретик Валентин Полевой.
Транспорт в Соединенных Штатах (как, впрочем, и во всем мире) давно и полностью механизирован. Вот почему дружный хохот присутствующих, явившийся наградой остроумию Перкинса, никому не напомнил лошадиного ржания.
— Боевая сила красных окончательно сведена к нулю, — с под'емом настроения и правой руки с бокалом продолжал польщенный оратор.
— Прежде всего мы займемся окончанием работ по постройке плотины. Функции Совета Синдикатов расширены: он, вместо правительства, возьмет в свои руки верховный контроль над этим сооружением, как и над всей жизнью страны. Концентрация капитала достигла максимума, и в лице Совета Синдикатов, в лице его вчера избранного Председателя, мы имеем фактическую верховную власть. Я думаю, — голос оратора зазвучал максимальным пафосом, — что пора упразднить декорацию парламента, — президента и совета министров и передать власть официально тем, кому она принадлежит фактически, — Совету Синдикатов и его Председателю.
Еще не смолкли громовые овации, как лицо оратора вдруг вспотело от почтения и преданности, и бокал со звоном упал на его тарелку, окатив алым вином грудь соседки и ее фиговый листок из полупрозрачного шелка.
Все устремили взоры по направлению к широко раскрытой двери: из нее медленно шествовал Джим Холл. Все встали в безмолвном благоговении. Зал замер. Было так тихо, что отчетливо слышно было, как ритмически падали со стола на пол капли пролитого Перкинсом вина.
Джим Холл не замечал или не хотел замечать общего благоговейного внимания. Он, ни на кого не глядя, молча и неспешно проследовал к середине главного стола, где стояло приготовленное для него высокое кресло, подобное трону. За ним, на некотором расстоянии, следовало трое секретарей, один из которых нес ящик с диктофоном.
Речь Джима Холла все слушали, как райскую музыку, но передать ее дословно нет никакой возможности, так как великий финансист абсолютно не обладал даром речи. Наиболее часто употреблявшиеся им слова были: «гм-э,..э, а-гм, г-м, у-гм, кхе-кхе» и тому подобные междометия. Поэтому лучше изложить своими словами сказанное им.
Джим Холл говорил о том, что постройка плотины будет доведена до конца. Часть Европы превратится в ледяную пустыню. В остальном Старом Свете будет введен капиталистический строй.
— А те... гм... гм... из представителей... э... э... подземного населения... а-гм... нашей страны, — закончил Джим Холл, — которые, у-гм... желали победы красным негодяям... кхе... кхе... должны будут убедиться... э... э... э... что капитализм останется незыблемым... э... гм... во веки веков... кхе... кхе...
После этой замечательной речи торжество продолжалось своим чередом. Было произнесено еще много речей, связность которых уменьшалась строго пропорционально увеличению числа пустых бутылок. Самые последние речи не были услышаны даже теми, кто их произносил. Именно поэтому их и не стоит приводить. Первые речи были связны, но более напыщены, нежели — содержательны.
Джим Холл пил мало и, как истинный король, сохранял ледяное спокойствие. Ровно в два часа ночи он встал, чтобы покинуть собрание, и тем же размеренным медленным шагом направился к выходу.
Торжество все еще продолжалось. Перкинс, поощряемый просьбами и аплодисментами, поднялся, чтобы произнести новую речь, повидимому, какой-то тост.
Лакей наполнил его бокал, он высоко поднял руку и вдруг замер с недоумением и страхом на лице...
Джон Вильсон разрушает плотину.
Вы бы тоже остановились и замерли, читатель, будь вы на месте Перкинса: в зал вошел отряд вооруженных людей, и предводитель их, подняв руку с браунингом, произнес:
— Ни с места! Вы все арестованы!
Предоставим блестящее собрание его печальной участи и расскажем, что происходило в это время на улицах Нью-Йорка.
Когда Джон Вильсон вышел на улицу, она была сплошь залита толпой. Специальные комиссары уже руководили движенеем, так как улицы не были рассчитаны на такой грандиозный людской поток. Все подземное население вылилось наверх. Гул толпы покрывался исключительной мощности звуками «Интернационала», передаваемыми через рупоры уличных громкоговорителей. Это было необходимо: надо было дать толпе сильный однородный темп, который преодолел бы навязчивые различные темы, создавшиеся в каждом производстве в результате каторжной работы: их разнобой сделал бы мучительным совместное пребывание рабочих разных предприятий.
Толпа бурлила. Вожди беспокоились. Страшная злоба против угнетателей выросла в сердцах рабочих за тяжелые годы порабощения. Уже раздавались возгласы проклятия и мести. Надо было найти русло, в которое можно было бы направить гнев трудящихся.
Это русло было найдено: на экстренном заседании Ревкома было решено уничтожить плотину, символизировавшую беспощадную жестокость капиталистов. В черном ночном небе загорелись надписи, оповестившие об этом решении. Рядом с оповещением светились тексты поздравительных радиограмм, полученных от Совнаркомов Старого Света.
Толпа потекла на набережную. Здесь кипела работа. Были приглашены добровольцы для пробивания в плотине отверстий и наполнения их динамитом. Джон Вильсон был назначен комиссаром по разрушению плотины. Катеры доставили рабочих на плотину. Солнце уже вовсю стояло на небе, когда работы были закончены и все заряды соединены электрическим проводом. После этого рабочие были доставлены обратно на берег.
С берега никто не услышал взрыва и не увидел гибели плотины: она была слишком далеко. Но уже через секунду получилась радиограмма с наблюдательного аэроплана. Через полминуты гигантская световая надпись на небе оповестила всех о гибели ненавистного сооружения. Может быть, громовой крик радости, вырвавшийся из миллионов глоток, был оглушительнее самого взрыва.