Матвей был не один. На его столе, подложив под себя руки и болтая ногами, сидел маленький черноволосый человек, черноглазый, живой, похожий на школьника-выпускника. Это был Этьен Ламондуа, глава современной нуль-физики, «быстрый физик», как его называли коллеги,
— Можно? — спросил Горбовский.
— А вот и он, — сказал Матвей. — Вы знакомы?
Ламондуа стремительно соскочил со стола и, подойдя вплотную, крепко пожал Горбовскому руку,
— Рад вас видеть, капитан, — сказал он, мило улыбаясь. — Мы как раз говорили о вас.
Горбовский попятился и сел в кресло.
— А мы — о вас, — сказал он.
Этьен живо поклонился и вернулся за стол к директору.
— Итак, я продолжаю, — сказал он. — «Харибды» стоят насмерть. Надо отдать Маляеву справедливость — он создал отличные машины. Любопытно, что северная Волна — совершенно нового типа. Эти мальчишки уже успели назвать ее. П-волна, каково? По имени носатого Шота. Черт возьми, я вынужден признаться, что рву на себе волосы. Как я раньше не обращал внимания на это великолепное явление? Придется извиниться перед Аристотелем. Он оказался прав. Он и Камилл. Я преклоняюсь перед Камиллом. Я преклонялся перед ним и раньше, но теперь я, кажется, понимаю, что он имел в виду. Кстати, вы знаете, что Камилл погиб?
Матвей дернул головой.
— Опять?
— А, вы уже знаете! Странная история. Погиб и снова воскрес. Я слыхал о таких вещах. На свете нет ничего нового. То же самое было с Христом. Между прочим, вы верите, что Скляров мог бросить его на съедение Волне? Я — нет. Итак, северная Волна достигла пояса контрольных станций. Первая, Лю-волна, — рассеяна, вторая, П-волна, теснит «харибд» со скоростью до двадцати километров в час. Так что северные посевы, вероятно, все-таки погибнут. Биологов пришлось выслать на вертолетах...
— Знаю, — сказал директор. — Жаловались.
— Что поделаешь! Они вели себя хотя и понятным образом, но тем не менее недостойно. На океане движение Волны приостановлено. Там наблюдается явление, за которое Лю отдал бы полжизни: деформация кольцевой Волны. Эта деформация удовлетворяет каппа-уравнению, а если Волна есть каппа-поле, то становится сразу ясно все, над чем бился наш бедный Маляев: и Д-проницаемость, и телегенность фонтанов, и «вторичные призраки»... Черт возьми, за эти три часа мы узнали о Волне больше, чем за десять лет. Матвей, учтите, как только все это кончится, нам понадобится У-регистратор, может быть, даже два. Считайте, что я дал заявку. Обычные вычислители не помогут. Только Лю-алгоритмы, только Лю-логика!
— Хорошо, хорошо, — сказал Матвей. — А что на юге?
— На юге океан. За юг вы можете быть спокойны. Там Волна дошла до Берега Пушкина, сожгла Южный Архипелаг и остановилась. У меня такое впечатление, что она не пойдет дальше, и очень жаль, потому что наблюдатели удирали оттуда так поспешно, что бросили всю автоматику, и о южной Волне мы почти ничего не знаем. — Он с досадой щелкнул пальцами. — Я понимаю, вас интересует совсем другое. Но что делать, Матвей! Давайте смотреть на вещи реалистически. Радуга — это планета физиков. Это наша лаборатория. Энергостанции погибли, и их не вернешь. Когда закончится этот эксперимент, мы их отстроим заново, вместе. Нам ведь понадобится много энергии! А что касается рыбных промыслов, черт возьми... Нулевики морально готовы отказаться от ухи из кальмаров! Не сердитесь на нас, Матвей.
— Я не сержусь, — сказал директор с тяжелым вздохом. — Но есть, однако, в вас что-то от ребенка, Этьен. Вы, как ребенок, играючи, ломаете все, что так дорого взрослым. — Он снова вздохнул. — Постарайтесь сберечь хотя бы южные посевы. Очень мне не хочется терять автономию.
Ламондуа посмотрел на часы, кивнул и, не говоря ни слова, выскочил вон. Директор посмотрел на Горбовского.
— Как тебе это нравится, Леонид? — спросил он, невесело усмехаясь. — Да, дружище. Бедная Постышева, она ангел по сравнению с этими вандалами. Когда я думаю, что ко всем моим болячкам прибавятся еще хлопоты по восстановлению системы снабжения и ассенизации, у меня волосы встают дыбом. — Он подергал себя за ус. — А с другой стороны, Ламондуа прав — Радуга действительно планета физиков. Но что скажет Канэко, что скажет Джина... — Он помотал головой и передернул плечами. — Да! Канэко! А где Канэко?
— Матвей, — сказал Горбовский, — а можно мне узнать, зачем ты меня вызвал?
Директор, повернувшись к нему спиной, возился с клавишами селектора.
— Тебе удобно? — спросил он.
— Да, — сказал Горбовский. Он уже лежал.
— Может, тебе пить хочется?
— Хочется.
— Возьми в холодильнике. Может, тебе есть хочется?
— Еще нет, но скоро захочется.
— Вот тогда и поговорим. А пока не мешай мне работать.
Горбовский достал из холодильника соки и стакан, смешал себе коктейль и снова лег в кресло, откинув спинку. Кресло было мягкое, прохладное, коктейль был ледяной и вкусный. Он лежал, потягивая через соломинку из стакана, с полузакрытыми от удовольствия глазами и слушал, как директор разговаривает с Канэко. Канэко сказал, что не может выбраться — его не пускают. Директор спросил, кто не пускает. Сейчас я пришлю к тебе Габу, сказал директор. Канэко возразил, что у него и так достаточно шумно. Тогда Матвей рассказал о Волне и напомнил извиняющимся тоном, что Канэко, помимо всего прочего, является начальником СИБ Радуги. Канэко сердито сказал, что он этого не помнит, и Горбовский ему посочувствовал.
Начальники Службы индивидуальной безопасности всегда вызывали у него чувство жалости и сострадания. На каждую освоенную, а иногда и не совсем еще освоенную планету рано или поздно начинали прибывать аутсайдеры — туристы, отпускники (всей семьей, с детьми), свободные художники, ищущие новых впечатлений, неудачники, ищущие одиночества или работы потруднее, разнообразные дилетанты, спортсмены-охотники и прочий люд, не числившийся ни в каких списках, никому на планете не известный, ни с кем не связанный и зачастую старательно уклонявшийся от каких-либо связей. Начальник СИБ был обязан лично знакомиться с каждым из аутсайдеров, инструктировать их и следить, чтобы каждый аутсайдер давал ежедневно о себе знать сигналом на регистрирующую машину. На зловещих планетах типа Яйлы или Пандоры, где новичка на каждом шагу подстерегали всевозможные опасности, команды СИБ спасли не одну человеческую жизнь. Но на плоской, как доска, Радуге, с ее ровным климатом, убогим животным миром и ласковым, всегда тихим морем, СИБ неизбежно должна была превратиться и, судя по по всему, превратилась в пустую формальность. И вежливый, корректный Канэко, чувствуя двусмысленность своего положения, занимался, конечно, не инструктажем литераторов, приехавших поработать в одиночестве, и не прослеживанием замысловатых маршрутов влюбленных и молодоженов, а своим планированием или каким-нибудь другим настоящим делом.
— Сколько сейчас на Радуге аутсайдеров? — спросил Матвей.
— Человек шестьдесят. Может быть, немного больше.
— Канэко, дружище, всех аутсайдеров надо немедленно разыскать и переправить в Столицу.
— Я не совсем понимаю, в чем смысл этого мероприятия, — вежливо сказал Канэко. — В угрожаемых районах аутсайдеры практически никогда не бывают. Там голая сухая степь, там дурно пахнет, очень жарко...
— Пожалуйста, не будем спорить, Канэко, — попросил Матвей. — Волна есть Волна. В такое время лучше, чтобы все незаинтересованные люди были под рукой. Сейчас сюда придет Габа со своими бездельниками, и я пошлю его к тебе. Организуй там.
Горбовский, отложив соломинку, отхлебнул прямо из стакана. «Камилл погиб, — подумал он. — А погибнув, воскрес. Со мной такие вещи тоже бывали. Видно, эта пресловутая Волна вызвала порядочную панику. Во время паники всегда кто-нибудь гибнет, а потом ты очень удивляешься, встретив его в кафе в миллионе километров от места гибели. Физиономия у него поцарапана, голос хриплый и бодрый, он слушает анекдоты и убирает шестую порцию маринованных креветок с сычуаньской капустой».
— Матвей, — позвал он. — А где сейчас Камилл?
— А, да ты еще не знаешь, — сказал директор. Он подошел к столику и стал смешивать себе коктейль из гранатового сока и ананасного сиропа. — Со мной говорил Маляев из Гринфилда. Камилл каким-то образом оказался на передовом посту, задержался там и попал под Волну. Какая-то запутанная история. Этот Скляров — наблюдатель — примчался на Камилловом флаере, закатил истерику и заявил, что Камилл раздавлен, а через десять минут Камилл выходит на связь с Гринфилдом, по обыкновению пророчествует и снова исчезает. Ну разве можно после таких вот выходок принимать Камилла всерьез?
— Да. Камилл большой оригинал. А кто такой Скляров?
— Наблюдатель у Маляева, я же тебе говорю. Очень старательный, милый парень, очень недалекий... Предполагать, что он предал Камилла — это же нелепо... Вечно Маляеву приходят в голову какие-то дикие мысли...
— Не обижай Маляева, — сказал Горбовский. — Он просто логичен. Впрочем, не будем об этом. Будем лучше о Волне.
— Будем, — рассеянно сказал директор.
— Это очень опасно?
— Что?
— Волна. Она опасна?
Матвей засопел.
— В общем-то Волна смертельно опасна, — сказал он. — Беда в том, что физики никогда не знают заранее, как она будет себя вести. Она, например, может в любой момент рассеяться. — Он помолчал. — А может и не рассеяться.
— И укрыться от нее нельзя?
— Не слыхал, чтобы кто-нибудь пробовал. Говорят, что это довольно страшное зрелище.
— Неужели ты не видел?
Усы Матвея грозно встопорщились.
— Ты мог бы заметить, — сказал он, — что у меня мало времени мотаться по планете. Я все время кого-нибудь жду, кого-нибудь умиротворяю, или кто-нибудь меня ждет... Уверяю тебя, если бы у меня было свободное время...
Горбовский осторожненько осведомился:
— Матвей, я, наверное, понадобился тебе, чтобы искать аутсайдеров, не так ли?
Директор сердито взглянул на него,
— Захотел есть?
— Н-нет.
Матвей прошелся по кабинету.
— Я скажу тебе, что меня расстраивает. Во-первых, Камилл предсказывал, что этот эксперимент окончится неблагополучно. Они не обратили на него внимания. Я, следовательно, тоже. А теперь Ламондуа признает, что Камилл был прав...
Дверь распахнулась, и в кабинет, блестя великолепными зубами, ввалился молодой громадный негр в коротких белых штанах, в белой куртке и в белых туфлях на босу ногу.
— Я прибыл! — объявил он, взмахнув огромными руками. — Что ты хочешь, о господин мой директор? Хочешь, я разрушу город или построю дворец? Хотел я, угадав твои желания, прихватить для тебя красивейшую из женщин по имени Джина Пикбридж, но чары ее оказались сильнее, и она осталась в Рыбачьем, откуда и шлет тебе нелестные приветы.
— Я абсолютно ни при чем, — сказал директор. — Пусть шлет свои приветы Ламондуа.
— Воистину пусть! — воскликнул негр.
— Габа, — сказал директор, — ты знаешь о Волне?
— Разве это Волна? — презрительно сказал негр. — Вот когда в стартовую камеру войду я, и Ламондуа нажмет пусковой рычаг, вот тогда будет настоящая Волна! А это — вздор, зыбь, рябь! Но я слушаю тебя и готов повиноваться.
— Ты с бригадой? — спросил директор терпеливо. Габа молча показал на окно. — Ступай с ними на космодром, ты поступаешь в распоряжение Канэко.
— На голове и на глазах, — сказал Габа. В тот же момент здоровенные глотки за окном грянули под банджо на мотив псалма «У стен Иерихонских»:
На веселой Радуге, Радуге, Радуге... |
Габа в один шаг очутился у окна и гаркнул:
— Ти-хо!
Песня смолкла. Тонкий чистый голос жалобно протянул:
Dig my grave both long and narrow, Маке my coffin neat and stro-o-ong... * |
* Отройте мне могилу, длинную и узкую,
Гроб мне крепкий сделайте, чистый и уютный...
(Народная американская песня).
— Я иду, — с некоторым смущением сказал Габа и мощным прыжком перемахнул через подоконник. За окном взревели.
— Бездельники, — проворчал директор, ухмыляясь. Он опустил раму. — Застоялись, младенцы. Не знаю, что я буду делать без них.
Он остался стоять у окна, и Горбовский, прикрыв глаза, смотрел ему в спину. Спина была широченная, но почему-то такая сгорбленная и несчастная, что Горбовский забеспокоился. У Матвея, звездолетчика и Десантника, просто не могло быть такой спины.
— Матвей, — сказал Горбовский. — Я тебе правда нужен?
— Да, — сказал директор. — Очень. — Он все смотрел в окно.
— Матвей, — сказал Горбовский. — Расскажи мне, в чем дело.
— Тоска, предчувствия, заботы, — продекламировал Матвей и замолчал.
Горбовский поерзал, устраиваясь, тихонько включил проигрыватель и так же тихонько сказал:
— Ладно, дружок. Я посижу здесь с тобой просто так.
— Угу. Ты уж посиди, пожалуй.
Грустно и лениво звенела гитара, за окном пылало горячее пустое небо, а в кабинете было прохлодно и сумеречно.
— Ждать. Будем ждать, — громко сказал директор и вернулся в свое кресло. Горбовский промолчал.
— Да! — сказал он. — Какой же я невежливый! Я совсем забыл. Что Женечка?
— Спасибо, хорошо.
— Она не вернулась?
— Нет. Так и не вернулась. По-моему, она теперь и думать об этом не хочет.
— Все Алешка?
— Конечно. Просто удивительно, как это оказалось для нее важно.
— А помнишь, как она клялась: вот пусть только родится...
— Я все помню. Я помню такое, чего ты и не знаешь. Она с ним сначало ужасно мучилась. Жаловалась. Нет, говорит, у меня материнского чувства. Урод я. Дерево. А потом что-то случилось. Я даже не заметил — как. Правда, он очень славный поросенок. Очень ласковый и умница. Гулял я с ним однажды вечером в парке. Вдруг он спрашивает: «Папа, что это приседает?» Я сначала не понял. Потом... Понимаешь, ветер, качается фонарь, и тени от него на стене. «Приседает». Очень точный образ, правда?
— Правда, — сказал Горбовский. — Писатель будет. Только хорошо бы отдать его все-таки в интернат.
Матвей махнул рукой.
— Не может быть и речи, — сказал он. — Она не отдаст. И ты знаешь, сначала я спорил, а потом подумал: зачем? Зачем отнимать у человека смысл жизни? Это ее смысл жизни. Мне это недоступно, — признался он, — но я верю, потому что вижу. Может быть, дело в том, что я много старше ее. И слишком поздно для меня появился Алешка. Я иногда думаю, как бы я был одинок, если б не знал, что каждый день могу его видеть. Женька говорит, что я люблю его не как отец, а как дед. Что ж, очень может быть. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Понимаю. Но мне это незнакомо. Я, Матвей, никогда не был одиноким.
— Да, — сказал Матвей. — Сколько я тебя знаю, вокруг тебя все время крутятся люди, которым ты позарез нужен. У тебя очень хороший характер, тебя все любят.
— Не так, — сказал Горбовский. — Это я всех люблю. Прожил я чуть не сотню лет и представь себе, Матвей, не встретил ни одного неприятного человека.
— Ты очень богатый человек, — проговорил Матвей.
— Кстати, — вспомнил Горбовский. — Вышла в Москве книга. «Нет горше твоей радости», Сергея Волкового. Очередная бомба эмоциолистов. Генкин разразился желчной статьей. Очень остроумно, но неубедительно. Литература, мол, должна быть такой, чтобы ее было приятно препарировать. Эмоциолисты ядовито смеялись. Наверное, все это продолжается до сих пор. Никогда я этого не пойму. Почему они не могут относиться друг к другу терпимо?
— Это очень просто, — сказал Матвей. — Каждый воображает, что делает историю.
— Но он и делает историю! — возразил Горбовский. — Каждый действительно делает историю! Ведь мы, люди науки и производства, все время так или иначе находимся под их влиянием.
— Не хочется мне об этом спорить, — сказал Матвей. — Некогда мне об этом думать, Леонид. Я под их влиянием не нахожусь.
— Ну, давай не будет спорить, — сказал Горбовский. — Давай выпьем сока. Если хочешь, я даже могу выпить местного вина. Но только если это действительно тебе поможет.
— Мне сейчас поможет только одно. Ламондуа явится сюда и разочарованно скажет, что Волна рассеялась.
Некоторое время они молча пили сок, поглядывая друг на друга поверх бокалов.
— Что-то давно к тебе никто не звонит, — сказал Горбовский. — Даже как-то странно.
— Волна, — сказал Матвей. — Все заняты. Раздоры забыты. Все удирают.
Дверь в глубине кабинета отворилась, и на пороге появился Этьен Ламондуа. Лицо у него было задумчивое, и двигался он необычайно медленно и размеренно. Директор и Горбовский молча смотрели, как он идет, и Горбовский почувствовал какое-то неприятное тошное ощущение под ложечкой. Он еще представления не имел о том, что происходит или произошло, но уже знал, что уютно лежать больше не придется. Он выключил проигрыватель.
Подойдя к столу, Ламондуа остановился.
— Кажется, я огорчу вас, — медленно и ровно сказал он. — «Харибды» не выдержали. — Голова Матвея ушла в плечи. — Фронт прорван на севере и на юге. Волна распространяется с ускорением десять метров в секунду за секунду. Связь с контрольными станциями прервана. Я успел отдать приказ об эвакуации ценного оборудования и архивов. — Он повернулся к Горбовскому. — Капитан, мы надеемся на вас. Будьте добры, скажите, какая у вас грузоподъемность?
Горбовский, не отвечая, смотрел на Матвея. Глаза директора были закрыты. Он бесцельно гладил поверхность стола огромными ладонями.
— Грузоподъемность? — повторил Горбовский и встал. Он подошел к директорскому пульту, нагнулся к микрофону всеобщего оповещения и сказал: — Внимание, Радуга! Штурману Валькенштейну и борт-инженеру Диксону срочно явиться на борт звездолета.
Потом он вернулся к Матвею и положил руку ему на плечо.
— Ничего страшного, дружок, — сказал он. — Поместимся. Отдай приказ эвакуировать Детское. Я займусь яслями. — Он оглянулся на Ламондуа. — А грузоподъемность у меня маленькая, Этьен, — сказал он.
Глаза у Этьена Ламондуа были черные и спокойные — глаза человека, знающего, что он всегда прав.
Роберт видел, как все это произошло.
Он сидел на корточках на плоской крыше башни дальнего контроля и осторожно отсоединял антенны-приемники. Их было сорок восемь — тонких тяжелых стерженьков, вмонтированных в скользящую параболическую раму, и каждый нужно было аккуратно вывернуть и со всеми предосторожностями уложить в специальный футляр. Он очень торопился и то и дело поглядывал через плечо на север.
Над северным горизонтом стояла высокая черная стена. По гребню ее, там, где она упиралась в тропопаузу, шла ослепительная световая кайма, а еще выше, в пустом небе вспыхивали и гасли бледные сиреневые разряды. Волна надвигалась неодолимо, но очень медленно. Не верилось, что ее сдерживает редкая цепь неуклюжих машин, казавшихся отсюда совсем маленькими. Было как-то особенно тихо и знойно, и солнце казалось особенно ярким, как в предгрозовые минуты на Земле, когда все затихает и солнце еще светит вовсю, но полнеба уже закрыто черно-синими тяжелыми тучами. В этой тишине было что-то особенно зловещее, непривычное, почти потустороннее, потому что обыкновенно наступающая Волна бросала впереди себя многобалльные ураганы и рев бесчисленных молний.
А сейчас было совсем тихо. До Роберта отчетливо доносились торопливые голоса с площади внизу, где грузили особо ценное оборудование, дневники наблюдений, записи автоматических приборов. Все это навалом грузили в тяжелый вертолет. Было слышно, как Пагава гортанно бранит кого-то за то, что преждевременно сняли анализаторы, а Маляев неспешно обсуждает с Патриком сугубо теоретический вопрос о вероятном распределении зарядов в энергетическом барьере над Волной. Все население Гринфилда собралось сейчас в этой башне под ногами Роберта и на площади. Взбунтовавшиеся биологи и две компании туристов, остановившиеся накануне в поселке на ночлег, были отправлены за полосу посевов. Биологов отправили на птерокаре вместе с лаборантами, которым Пагава приказал оборудовать за полосой посевов новый наблюдательный пункт, а за туристами, прибыл специальный аэробус из Столицы. И биологи и туристы были очень недовольны, и, когда они улетели, в Гринфилде остались только довольные.
Роберт работал почти машинально и, как всегда, работая руками, думал о самых разных вещах. Очень болит плечо. Странно — плечом нигде не стукался. Живот саднит, ну, живот понятно — когда споткнулся об ульмотрон. Интересно, как сейчас выглядит этот ульмотрон. И как выглядит мой птерокар. И как выглядит... Интересно, что здесь будет через три часа. Цветники жалко... Детишки целое лето трудились, выдумывали самые фантастические сочетания цветов. И тогда мы познакомились с Таней. «Та-ня», — тихонько позвал он. Как ты там сейчас? Он прикинул расстояние от фронта Волны до Детского. Безопасно, подумал он с удовлетворением. Они там, наверное, и не знают о том, что Волна, что взбунтовались биологи, что я чуть не погиб, что Камилл...
Он выпрямился, вытер лицо тыльной стороной ладони и посмотрел на юг, на бесконечные зеленые поля хлеба. Он пытался думать о гигантских стадах мясных коров, которых перегоняют сейчас в глубь континента; о том, как много придется работать над восстановлением Гринфилда, когда рассеется Волна, и как неприятно после двухлетнего изобилия снова возвращаться к синтепище, к искусственным бифштексам, к грушам с привкусом зубной пасты, к хлорелловым «супам сельским», к котлетам бараньим квазибиотическим и к прочим чудесам синтеза, будь они неладны... Он думал о чем попало, но он ничего не мог сделать.
Никуда было не уйти от удивленных глаз Пагавы, от ледяного тона Маляева, от преувеличенно участливого обращения Патрика. Самое страшное, что ничего нельзя сделать. Что со стороны это должно выглядеть, мягко выражаясь, странно. А зачем, собственно, выражаться мягко? Это выглядит попросту однозначно. Испуганный наблюдатель в растерзанном виде прилетает в чужом флаере и заявляет о гибели товарища. А товарищ, оказывается, был жив. Товарищ, оказывается, погиб уже после, когда испуганный наблюдатель удирал на его флаере. Но он же был раздавлен насмерть, в десятый раз повторял про себя Роберт. А может быть, это был просто бред? Может быть, я перепугался до бреда? Никогда не слыхал о таких вещах. Но ведь и о том, что случилось, — если это случилось, — я тоже никогда не слыхал. Ну и пусть, в отчаянии подумал он. Пусть не верят. Танюшка поверит. Только бы она поверила! А им все равно, они о Камилле забыли сразу. Они будут вспоминать о нем, только когда увидят меня. И будут смотреть на меня своими теоретическими глазами, и анализировать, и сопоставлять, и взвешивать. И строить наименее противоречивые гипотезы, и только правды они никогда не узнают... И я тоже никогда не узнаю правды.
Он вывернул последнюю антенну, уложил ее в футляр, затем собрал все футляры в плоский картонный ящик, и тут с севера донесся гулкий хлопок, словно в огромном пустом зале лопнул воздушный шарик. Обернувшись, Роберт увидел, как на аспидно-черном фоне Волны встает длинный белый факел. Горела «харибда». Сейчас же внизу смолкли голоса, взвыл и заглох работавший вхолостую мотор вертолета. Наверное, все там прислушивались и смотрели на север. Роберт еще не понял, что произошло, когда затряслось, задребезжало, и из-под башни, подминая уцелевшие пальмы, поползла резервная «харибда», задирая на ходу раструб поглотителя. На открытом месте она взревела так, что заложило уши, и покатилась на север затыкать прорыв, окутавшись облаком рыжей пыли.
Дело было довольно обычное: одна из «харибд» не успела отвести в базальт избыток энергии из емкостей, и Роберт уже нагнулся за картонным ящиком, но тут у подножия черной стены что-то ярко вспыхнуло, взлетел веер разноцветного пламени, и еще один столб белого дыма, наливаясь и густея на глазах, потянулся к небу. Докатился новый хлопок. Внизу дружно закричали, и Роберт сразу увидел далеко к востоку еще несколько факелов. «Харибды» вспыхивали одна за другой, и через минуту тысячекилометровая стена Волны, напоминавшая теперь классную доску, исчерченную мелом, качнулась и поползла вперед, выбрасывая перед собой в степь черные вспухающие кляксы. Роберт с трудом глотнул пересохшим горлом и, подхватив ящик, побежал вниз по лестнице.
По коридорам метались люди. Пробежала перепуганная Зиночка, прижимая к груди пачку коробок с пленкой. Горбоносый Гасан Али-Заде и Карл Гофман со сверхъестественной скоростью волокли к выходу громоздкий саркофаг лабораторного хемостазера — их словно ветром несло. Кто-то звал: «Идите сюда! Не могу я один! Гасан!..» В вестибюле зазвенело разбитое стекло. Зафыркали моторы на площади. В диспетчерской, топча разбросанные карты и бумаги, прыгал перед экраном Пагава и нетерпеливо кричал: «Почему не слышишь? «Харибды» горят! Горят «харибды», говорю! Волна пошла! Ничего, понимаешь, не слышу!.. Этьен! Если понял — кивни!..»
Роберт, морщась от боли, взвалил коробку на плечо и стал спускаться в вестибюль. Позади кто-то, шумно дыша, грохотал по ступенькам. Вестибюль был усеян оберточной бумагой и обломками какого-то прибора. Дверь из небьющегося стекла была расколота вдоль. Роберт боком протиснулся на крыльцо и остановился. Он увидел, как один за другим уходят в небо битком набитые птерокары. Он увидел, как Маляев, молча, с каменным лицом, впихивает в последний птерокар девушек-лаборанток. Он увидел, как Гасан и Карл, разевая от натуги рты, пытаются закинуть свой саркофаг в дверцу вертолета, а кто-то изнутри старается им помочь и каждый раз саркофаг бьет его по пальцам. Он увидел Патрика, совершенно спокойного, сонного Патрика, прислонившегося спиной к заднему фонарю вертолета с видом сосредоточенным и задумчивым. А повернув голову, он увидел чуть ли не над собой угольно-черную стену Волны, бархатным занавесом закрывающую небо.
— Перестаньте же грузить! — закричал у него над ухом Пагава. — Опомнитесь! Немедленно бросьте этот гроб!
Хемостазер с тяжким звоном рухнул на бетон.
— Выбрасывай все! — кричал Пагава, сбегая с крыльца. — Всем в вертолет, немедленно! Не видите, да? Я кому говорю, Скляров! Патрик, заснул?!
Роберт не двинулся с места. Патрик тоже. В это время Маляев, навалившись, захлопнул дверцу птерокара и замахал руками. Птерокар растопырил крылья, тяжело подпрыгнул и, перекосившись на борт, ушел за крыши. Из вертолета летели ящики. Кто-то вопил плачущим голосом: «Не дам, Шота Петрович! Это я им не дам!» «Дашь, голубчик! — ревел Пагава. — Еще как дашь!» К нему подбежал Маляев, крича что-то и указывая на небо. Роберт поднял глаза. Маленький вертолет-наводчик, утыканный, как еж, антеннами, с ужасным воем перегретого двигателя пронесся над площадью и, быстро уменьшаясь, умчался на юг. Пагава воздел над головой стиснутые кулаки:
— Куда? — заорал он. — Назад! Назад, шени деда! Прекратить панику! Остановить его!
Все это время Роберт стоял на крыльце, удерживая на ноющем плече тяжелый картонный ящик. У него было такое впечатление, будто он в кино. Вот разгружают вертолет. То есть попросту вываливают из него все, что попадает под руку. Вертолет действительно перегружен — это видно по просевшим шасси. Рядом с вертолетом толкутся. Сначала толклись с криками, теперь замолчали. Гасан сосет косточки на пальцах — наверное, ободрал. Патрик, кажется, совсем заснул. Нашел время и, главное, место... Карл Гофман, человек педантичный (то, что называется «вдумчивый и осторожный ученый»), подхватывает летящие из вертолета ящики и пытается складывать их аккуратно, вероятно, для самоутверждения. Пагава нетерпеливо прыгает возле вертолета и все время поглядывает то на Волну, то на башню Контроля. Ему явно не хочется улетать, и он жалеет, что он здесь старший. Маляев стоит в стороне и тоже смотрит — на Волну — не отрываясь и с холодной враждой... А в тени коттеджа, где жил Патрик, стоит мой флаер. Интересно, кто его туда отвел и зачем? На флаер никто не обращает внимания, да он никому и не нужен, осталось человек десять, не меньше. Вертолет хороший, мощный, класса «гриф», но при таком грузе он пойдет с половинной скоростью... Роберт поставил ящик на ступеньку.
— Не успеем, — сказал Маляев. В голосе его была такая тоска и горечь, что Роберт удивился. Но он уже знал, что все успеют. Он подошел к Маляеву.
— Есть еще резервная «харибда», — сказал Роберт. — Четверть часа вам хватит?
Маляев смотрел на него, не понимая.
— Есть две резервные «Харибды», — холодно сказал он и вдруг понял.
— Ладно, — сказал Роберт. — Не забудьте Патрика. Он с той стороны вертолета...
Он повернулся и побежал. Вслед ему закричали, но он не оглянулся. Он бежал изо всех сил, перепрыгивая через брошенные аппараты, через грядки с декоративными растениями, через аккуратно подстриженные кусты с пахучими белыми цветами. Он бежал к западной окраине, и справа над крышами стояла черная бархатная стена, упиравшаяся в зенит, а слева палило ослепительное белое солнце. Он обогнул последний дом и сразу наткнулся на необъятную корму «харибды». Он увидел клочья зелени, застрявшие в сочленениях исполинских гусениц, растерзанные лепестки яркого цветка, прилипшие к траку, ободранный ствол молодой пальмы, торчащий между ленивцами, и, не поднимая глаз, полез наверх по узкому трапу, обжигая руки о накаленные солнцем перекладины. Все так же не поднимая глаз, он съехал на спине в кабину ручного управления, уселся в кресло, откинул стальную заслонку перед лицом, и вновь его руки заработали привычно-авоматически. Правая рука протянулась вперед и врубила ток, левая одновременно включила сцепление, перевела управление на ручное, а правая уже тянулась назад, отыскивая клавишу стартера, и когда все вокруг заревело, загрохотало и затряслось, левая, уже совершенно ни к чему, включила систему кондиционирования. Затем — уже сознательно — он нашарил рычаг управления поглотителем, отвел его до отказа на себя и только тогда решился посмотреть вперед через отброшенную заслонку.
Прямо перед ним была Волна. Вероятно, ни один человек после Лю еще никогда не был так близко от Волны. Она была просто черная, без малейших прожилок, и залитая солнцем степь до самого горизонта отчетливо рисовалась на ее фоне. Была видна каждая травинка, каждый кустик, Роберт видел даже землероек, желтыми столбиками ошарашенно замерших перед своими норками...
Над головой возник и начал стремительно нарастать сухой звенящий вой — заработал поглотитель. «Харибда» плавно раскачивалась на ходу. В зеркале заднего вида прыгали в пыли здания поселка. Вертолета видно не было. Еще метров сто, нет, еще метров пятьдесят — и довольно. Он покосился налево, и ему почудилось, что стена Волны уже немного выгнулась. Впрочем, судить об этом было очень трудно. «А, может быть, и не успею», — подумал вдруг он. Он не сводил глаз с белых дымных столбов, поднимающихся из-за горизонта. Дым рассеивался быстро и был теперь едва виден. Интересно, что могло гореть в «харибдах»...
Хватит, подумал он, нажимая на тормоз. А то не убежать. Он снова поглядел в зеркало заднего вида. Долго, ох долго возятся, подумал он. Степь перед «Харибдой» медленно темнела огромным треугольником, в вершине которого находился поглотитель. Землеройки вдруг беспокойно запрыгали, одна из них шагах в двадцати вдруг упала на спину, судорожно дергая лапками.
— Убегайте, дурачки! — сказал вслух Роберт. — Вам можно...
И тут он увидел вторую «харибду». Она стояла в полукилометре к востоку, жадно задрав черный раструб поглотителя, и перед ней точно так же темнела трава, ежась от нестерпимого холода.
Роберт ужасно обрадовался. Молодец, подумал он. Умница! Смельчак! Неужели Маляев? А почему бы нет? Ведь он тоже человек, и все человеческое ему не чуждо... А может, сам Пагава? Впрочем, его просто не пустят. Свяжут и сунут под сиденье, и еще ногами придавят, чтобы не брыкался... Нет, молодец, молодец! Он толкнул бортовой люк, высунулся и закричал:
— Эге-ге! Держись, дружище! Вдвоем мы тут с тобой год простоим!...
Он посмотрел на приборы и сразу забыл обо всем. Емкости были на исходе: светящаяся стрелка под запыленным стеклом упиралась в ограничитель. Он быстро взглянул в зеркало заднего вида, и у него немного отлегло от сердца. В белом небе над крышами поселка висело быстро уменьшающееся темное пятнышко. Еще минут десять, подумал он. Теперь было ясно видно, что фронт Волны перед поселком прогнулся. Волна обтекала зону действия «харибд» с востока и с запада.
Роберт посидел немного, стиснув зубы. Вся его энергия уходила на то, чтобы отогнать видение обгорелого трупа в водительском кресле. Хорошо бы научиться по желанию выключать воображение... Он встрепенулся и принялся открывать все люки, какие только мог вспомнить. Тяжелый круглый люк над головой. Люк слева — настежь его! Люк справа уже приоткрыт — тоже настежь... Дверцу за спиной, ведущую в машинное отделение... Нет, ее лучше закрыть — взрыв происходит, наверное, именно там, в емкостях... На засов ее, на засов... Как раз в этот момент соседняя «харибда» взорвалась.
Роберт услышал короткий оглушительный гром, его толкнуло горячим воздухом, и, высунувшись из люка, он увидел, что на месте соседа стоит огромная туча желтой пыли, закрывающая степь, и небо, и Волну, а в глубине тучи что-то тлеет ярким вздрагивающим светом... Что-то прошелестело в воздухе и звонко стукнулось о броню. Роберт глянул на приборы и одним движением выбросился через левый люк.
Он упал ничком в горячую сухую траву, сейчас же вскочил и, пригибаясь, пустился бегом к поселку. Так он не бегал никогда в жизни. Его «харибда» взорвалась, когда он был уже в палисаднике крайнего дома. Он даже не оглянулся, только втянул голову в плечи, согнулся еще ниже и побежал еще быстрее. Вечная тебе слава, твердил он. Вечная тебе слава... Потом он сообразил, что повторяет эти слова с того момента, когда увидел на месте соседней «харибды» этот жуткий столб пыли.
Площадь была пуста, газоны вытоптаны, всюду валялась ценнейшая уникальная аппаратура, коробки с уникальными записями, и легкий ветерок лениво перелистывал уникальные дневники уникальных наблюдений. Тяжело дыша, Роберт пересек площадь и подбежал к флаеру. Двигатель флаера работал, а на водительском месте с обычным своим сонным видом сидел Патрик.
— Ну вот и ты, — сказал Патрик ласково. Роберт ошарашенно смотрел на него. — Я уж думал, ты там остался. Садись скорее, надо уносить ноги. У нее скорость сейчас — ой-ей-ей!..
Роберт повалился на сиденье рядом с ним.
— Погоди, — сказал он, задыхаясь. — Может быть, второй... тоже спасся? Кто это был? Маляев, Гофман?
Патрик неуклюже завертел рукояткой, выводя флаер для разгона.
— Второй это я, — сказал он застенчиво.
— Ты?
— Я, — повторил Патрик и нервно засмеялся. Он вырулил флаер на дорожку и, наконец, поднял его. — Я почувствовал, что взрываюсь, вылез и убежал. Здорово громыхнуло, верно? Меня до самого поселка катило...
Поселок медленно повернулся под ними и скользнул назад. Ай да Патрик, подумал Роберт с недоумением.
— А моя посильнее грохнула, — заявил Патрик. — Как тебе кажется, Роб, а?..
— Куда ты летишь? — спросил Роберт.
— В Холодные Ручьи, — сказал Патрик. — Новая база будет там.
Роберт посмотрел через плечо. Ничего уже не было видно, кроме белесого неба и зеленых полей. Два раза я уже сегодня от нее уходил, подумал он. Не миновать и третьего.
— Что теперь будет? — спросил он. Патрик выпятил толстые губы.
— Плохо будет. У нее огромный запас инерции.
— Ты пробовал подсчитать?
— Да.
— Ну?
Патрик тяжко вздохнул и ничего не ответил. Роберт, сдвинув брови, смотрел прямо перед собой. Потом он включил рацию флаера и настроился на Детское. Он несколько раз нажал на клавишу вызова, но Детское не отзывалось. «Не надо беспокоиться, — думал он. — Летний праздник и все такое. Как странно, они там еще ничего не знают. И пусть они ничего не знают. Буду знать только я». Он опять спросил:
— Куда мы летим?
— Ты уже спрашивал.
— Ах да... Патрик, дружище, тебе очень нужно в эти Ручьи?
— Конечно. Куда же нам еще?
Роберт откинулся на сиденьи.
— Да, — сказал он. — Зря ты остался.
— В каком смысле — зря?
— Ты можешь побыстрее?
— Могу...
— А еще быстрее?
Патрик промолчал. Двигатель клокотал, захлебываясь воздухом.
— Мы всегда торопимся, — пробормотал Патрик. — Всегда нас что-то или кто-то подгоняет. Быстрее, еще быстрее... А нельзя ли еще быстрее? Можно, отвечаем мы. Пожалуйста!.. Нет времени осмотреться. Нет времени подумать. Нет времени разобраться, зачем и стоит ли. А потом появляется Волна. И мы опять торопимся.
— Подавай больше горючего, — сказал Роберт. Он думал совсем о другом. — И держи правее.
Патрик замолчал. Внизу проносились зеленые поля созревающего хлеба, редкие белые домики синоптических станций. Было видно, как прямо через хлеба гнали на юг скот. Киберпастухи казались с этой высоты крошечными блестящими звездочками. Все это было уже не нужно.
— Ты не слыхал что-нибудь о «Стреле» ? — спросил Роберт.
— Нет. «Стрела» далеко. Она не успеет. Брось об этом думать, Роб.
— О чем же мне еще думать? — пробормотал Роберт.
— А ни о чем. Сядь поудобнее и смотри вокруг. Не знаю, как ты, а я ничего этого раньше не замечал. По-моему, я никогда даже не видел эту зеленую волну на хлебах от ветра... Волна! Тьфу. А знаешь, когда я все это впервые увидел? Знаешь? Когда смотрел я в степь через железную заслонку на «харибде». Я все смотрел на эту черноту и вдруг увидел степь и понял, что всему конец. И мне стало ужасно жалко этого. А землеройки смотрели на Волну и ничего не понимали... И знаешь, что я открыл, Роб? Где-то мы просчитались.
Роберт молчал. «Поздно спохватился, — думал он. — Надо было смотреть раньше, хотя бы в окно».
Внизу проплывали белые прямоугольники зданий, бетонированные площади, полосатые башни энергоантенн — это была одна из многочисленных энергетических станций северного пояса.
— Снижайся, — сказал Роберт.
— Куда?
— Вон площадь — видишь? — где птерокары.
Патрик глянул через борт.
— Действительно, — сказал он. — А зачем?
— Возьмешь себе птерокар, а мне отдашь флаер.
— Что ты задумал? — спросил Патрик.
— Полетишь дальше один. Мне в Ручьи не надо. Снижайся.
Патрик послушно пошел на посадку. Флаер он все-таки водил отвратительно. Роберт разглядывал площадь.
— Превосходная организация, — пробормотал он насмешливо. — Мы так давимся, все бросаем, а здесь на двух дежурных три птерокара.
Флаер неуклюже сел между птерокарами. Роберт прикусил язык.
— Ох, — сказал он. — Ну, вылезай, вылезай. Патрик очень медленно и неохотно слез с сиденья.
— Роб, — сказал он неуверенно, — может быть, это не мое дело, но что же ты все-таки задумал?
Роберт проворно передвинулся на его место.
— Не беспокойся, ничего страшного. Ты справишься с птерокаром?
Патрик стоял, опустив руки, и лицо его приняло жалостливое выражение.
— Роб, — сказал он. — Смотри на вещи трезво. Над Волной плазмовый барьер в сто километров. Тебе будет просто не перепрыгнуть.
Роберт с изумлением посмотрел на него.
— Он уже давно погиб, — сказал Патрик. — Первый раз ты мог ошибиться, но теперь там прошла Волна.
— О чем ты? — спросил Роберт. — Я не собираюсь прыгать через Волну, будь она проклята. У меня есть дело поважнее. Прощай. Передай Маляеву, я не вернусь. Прощай, Патрик.
— Прощай, — сказал Патрик.
— Ты мне так и не сказал, справишься ты с птерокаром или нет?
— Справлюсь, — печально сказал Патрик. — Птерокар я знаю хорошо. Эх, Роб...
Роберт круто взял на себя ручку управления, и когда он через пять минут оглянулся, энергостанция уже скрылась за горизонтом. До Детского было два часа лету. Роберт проверил горючее, послушал двигатель, перевел его на самый экономичный режим и включил киберпилот. Потом он снова попробовал вызвать Детское. Детское молчало. Роберт хотел выключить рацию, но подумал и переключил приемник на самонастройку.
— ...девятого класса Асмодей Барро нашел во время экскурсии окаменевшие организмы, напоминающие морских ежей. Место находки отстоит довольно далеко от побережья...
— ...совещание у директора. Здесь ходят какие-то странные слухи. Говорят, Волна дошла до Гринфилда. Не вернуться ли мне на базу? Сейчас, по-моему, не до ульмотронов. «Нет, уж ты, будь другом, дотерпи до конца. Все равно день пропал...»
— ...поставить своими силами не удастся. У нас нет Отелло. Если говорить откровенно, идея ставить Шекспира представляется мне абсурдной. Не знаю, чтобы мы оказались способны на новую интерпретацию, а ждать, пока...
— ...Витя, как ты меня слышишь? Витя, изумительная новость! Буллит раскодировал этот ген. Возьми бумагу и пиши. Шесть... Одиннадцать... Одиннадцать, говорю...
— Внимание, Радуга! Начальникам всех поисковых партий. Начать эвакуацию. Обратить особое внимание на то, чтобы все летательные транспортные средства класса не ниже «Медузы» были доставлены в Столицу.
— ...небольшой голубой коттеджик прямо на берегу. Здесь очень свежий воздух, превосходное солнце. Я никогда не любила Столицу и никогда не понимала, зачем ее построили на экваторе. Что? Ну, конечно, ужасно душно...
— ...Сойер! Сойер! Я Канэко. Немедленно меняй курс. Художники уже нашлись. Иди на юг. Разыщи третий вертолет. Третий вертолет не прибыл...
— Внимание, испытатели! Сегодня в четырнадцать часов состоится внеплановый нуль-запуск человека к Земле. Просьба прибыть в Институт не позже тринадцати часов...
— ...Ничего не понимаю. Никак не могу связаться с директором. Все каналы заняты. Ты не знаешь, что происходит?
— Адольф! Адольф! Умоляю, откликнись! Умоляю, возвращайся немедленно! Еще есть шанс попасть на звездолет!.. (Голос стал уплывать, но Роберт придержал верньер). Страшная катастрофа! Почему-то об этом ничего не сообщают, но мне сказали, что Радуга обречена! Возвращайся немедленно! Я хочу быть с тобой сейчас...
Роберт отпустил верньер.
— ...как всегда. У Веселовского. Нет, Синица читает новые стихи. По-моему, любопытные. Мне кажется, они должны тебе понравиться. Нет, это, конечно, не шедевр, однако...
— ...Почему же, я все прекрасно понимаю. Но посуди сам, «Тариэль-Второй» — это десантный звездолет... Ты пробовал прикинуть, сколько людей он может взять? Нет, я уж останусь здесь. Вера тоже решила остаться. Не все ли равно — где...
— Следопыты, Следопыты! Место сбора — Столица. Все в Столицу. Забирайте с собой «кроты», будем рыть убежище. Может быть, успеем...
— ...«Тариэль», говорите? Знаю, как же, Горбовский. Да, грузоподъемность у него, к сожалению, невелика. Ну что ж... Я предлагаю приблизительно такой список: от дискретников — Пагава, от волновиков — Аристотель, может быть, Маляев, от барьерщиков я бы рекомендовал Форстера... Ну и что же, что он старый? Он велик! Вам, голубчик, сорок лет, и вы, я вижу, плохо представляете себе психологию старика... Всего-то навсего осталось жить лет пять-десять, и то не дают...
— Габа! Габа! Слышал о нуль-запуске? Что? Занят? Вот странный человек... Я лечу в Институт. Почему же я с ума сошел? Да знаю я все это, знаю... Именно сейчас! А если вдруг получится? Ну, прощай. Ищи то, что от меня останется, где-нибудь возле Проциона...
— Опять физики что-то взорвали на Северном полюсе. Надо бы слетать посмотреть, но тут прибыл какой-то вертолет, и нас всех приглашают в Столицу... Ах, вас тоже? Странно... Ну, там увидимся.
Роберт выключил рацию. «Тариэль-Второй», десантник... Он взял управление от киберпилота и до предела увеличил обороты двигателя. Хлеба внизу кончились, началась полоса тропических лесов. Ничего нельзя было разглядеть в пестрой желто-зеленой путанице, но Роберт знал, что там, под сенью исполинских деревьев, проходят прямые шоссе, и по этим шоссе, вероятно, уже мчатся на запад машины с беженцами. Несколько тяжелых грузовых вертолетов прошли на юго-запад где-то возле самого горизонта. Они скрылись из виду, и Роберт снова остался один. Он вытащил радиофон и набрал номер Патрика. Патрик долго не откликался. Наконец послышался его голос:
— Алло?
— Патрик, это я, Скляров. Патрик, что известно о Волне?
— Все то же, Роб. Берег Пушкина затоплен. Аодзора сгорела. Рыбачий горит сейчас. Несколько «харибд» уцелело, их оттаскивают на буксире к Столице... А где ты?
— Это неважно, — сказал Роберт. — Сколько от Волны до Детского?
— До Детского? Зачем тебе Детское? До Детского далеко. Слушай, Роб, если уцелеешь, срочно лети в Столицу. Мы все там будем через полчаса. — Он вдруг хихикнул. — Маляева пытались всадить в звездолет. Жалко, тебя не было. Он разбил Гасану нос. А Пагава куда-то спрятался.
— А тебя не пытались всадить?
— Ну зачем же ты так, Роб...
— Ладно, извини. Значит, от Детского Волна пока далеко?
— Не то чтобы очень далеко... Час-полтора....
— Спасибо, Патрик. До свидания.
Роберт снова попытался связаться с Таней, на этот раз по радиофону. Он ждал пять минут. Таня не отвечала.
Детское было пусто. Над стеклянными спальнями, над садами, над пестрыми коттеджами висела тишина. Здесь не было такого панического беспорядка, который оставили после себя нулевики в Гринфилде. Песчаные дорожки были аккуратно подметены, парты в саду стояли как всегда ровными рядами, постели были старательно прибраны. Только на дорожке перед Таниным коттеджем валялась на песке забытая кукла. Возле куклы сидел большеглазый пушистый ручной калям. Он старательно обнюхивал ее, поглядывая на Роберта с добродушным любопытством.
Роберт вошел в Танину комнату. Здесь было, как всегда, чисто, светло и хорошо пахло. На столе лежала раскрытая тетрадь, через спинку стула свисало большое махровое полотенце. Роберт потрогал его — оно было еще влажное.
Роберт постоял у порога, потом рассеянно скользнул взглядом по тетради. Он дважды прочел свое имя, прежде чем это дошло до его сознания. Имя было написано большими печатными буквами.
«РОБИК! Нас спешно эвакуировали в Столицу. Ищи меня в Столице. Непременно найди. Нам еще ничего не говорили, но, кажется, надвигается что-то страшное. Ты мне нужен, Робик. Найди меня. Твоя Т.»
Роберт вырвал листок из тетради, сложил вчетверо и спрятал в карман. Он последний раз окинул взглядом Танину комнату, открыл стенной шкаф, потрогал ее платья, закрыл шкаф и вышел из коттеджа.
От Таниного коттеджа было хорошо видно море — спокойное, похожее на застывшее зеленое масло. Десятки тропинок вели через траву к желтому пляжу, на котором были разбросаны шезлонги и топчаны. Несколько лодок лежали вверх килем у самой воды. А горизонт на севере горел нестерпимо яркими солнечными бликами. Роберт быстро пошел к флаеру. Он перешагнул через борт, остановился и снова оглянулся на море. И вдруг он понял. Это было не солнце, это был гребень Волны.
Он устало опустился на сиденье и тронул флаер. «То же самое и на юге, — подумал он. — Она теснит нас с севера и с юга. Мышеловка. Коридор между двух смертей». Флаер снова понесся над тропическим лесом. «Сколько еще осталось, — думал он. — Два часа, три? Два места в звездолете, десять?»
Лес под флаером вдруг кончился, и Роберт увидел на обширной лужайке большой пассажирский аэробус, окруженный толпой людей. Он машинально притормозил и стал снижаться. Видимо, аэробус терпел аварию, и все эти люди рядом с ним — странно, какие они все маленькие — ждали, пока пилот исправит повреждение. Он увидел пилота — огромного чернокожего человека, копавшегося в двигателе. Затем он понял, что это дети, и тут же увидел Таню. Она стояла возле пилота и принимала от него какие-то детали.
Флаер упал в десяти шагах от аэробуса, и все сейчас же обернулись к нему. Но Роберт видел только Таню, ее прекрасное измученное лицо, тонкие руки, прижимающие к груди испачканные железки и удивленно расширившиеся глаза.
— Это я, — сказал Роберт. — Что случилось, Таня?
Таня молча смотрела на него, и тогда он поглядел на чернокожего пилота и узнал Габу. Габа широко заулыбался и крикнул:
— А, Роберт! Иди-ка сюда, помоги! Таня — чудесная девочка, но она никогда не имела дела с аэробусами! И я тоже! А у него все время глохнет двигатель!
Дети — семилетние мальчишки и девчонки — рассматривали Роберта с интересом. Роберт подошел к аэробусу и, мимоходом ласково коснувшись щекой Таниных волос, заглянул в двигатель. Габа похлопал его по спине. Они хорошо знали друг друга. Они отлично сошлись — Роберт и десять отчаянно скучающих нуль-испытателей, которые уже два года сидели здесь без дела после неудачного опыта о собакой Фимкой.
То, что Роберт увидел в двигателе, заставило его на секунду задержать дыхание. Да, Габа, по-видимому, действительно, не имел никогда раньше дела с аэробусами. Сделать ничего было нельзя — кончилось горючее. Габа совершенно напрасно почти разобрал двигатель. Это бывает. Такое бывает даже с самыми опытными водителями: в аэробусах не часто кончается горючее. Роберт украдкой поглядел на Таню. Она все прижимала к груди грязные от смазки взрывные цилиндры и ждала.
— Итак? — бодро спросил Габа. — Правильно мы грешили на вот этот рычаг, не знаю, как он там называется?
— Что ж, — сказал Роберт. — Очень возможно. — Он взялся за рычаг и подергал его. — Кто-нибудь знает, что вы здесь засели?
— Я сообщал, — ответил Габа. — Но у них там не хватает машин. Ты знаешь историю с эмбриозародышами?
— Ну, ну, — сказал Роберт, бесцельно, но очень аккуратно очищая паз подающего рычага. Он нагнулся так, чтобы его лица не было видно.
— Понадобился транспорт. Канэко стал выращивать «медузы», а оказалось, что это не «медузы», а кибернетические кухни. Ошибка снабжения, а? — Габа захохотал. — Как тебе это нравится?
— Сплошной смех, — сказал Роберт сквозь зубы. Он поднял голову и осмотрел небо. Он увидел пустую белесую синеву и на севере, над верхушками далеких деревьев ослепительно яркий гребень Волны. Тогда он мягко опустил откинутый капот, пробормотал: «Та-ак. Посмотрим!» и обошел аэробус с другой стороны, где никого не было. Там он сел на корточки, прижавшись лбом к блестящей полированной обшивке. По ту сторону аэробуса Габа нежным громыхающим голосом запел детскую песню-считалочку.
Открыв глаза, Роберт увидел его пляшущую тень на траве — тень от поднятых рук с растопыренными пальцами. Габа развлекал детей. Роберт выпрямился и, распахнув дверцу, влез в аэробус. В кресле водителя сидел мальчик, ожесточенно вцепившийся в рукоятки управления. Он выделывал рукоятками необычайные фигуры и при этом свистел и дудел.
— Смотри — оторвешь, — сказал Роберт. Мальчик не обратил на него внимания. Роберт хотел включить СОС-маяк, но увидел, что маяк уже включен. Тогда он снова оглядел небо. Через спектролит фонаря небо казалось нежно-голубым, и оно было совершенно пустое. «Надо решаться», — подумал он. Он покосился на мальчика. Мальчик азартно изображал рев ветра.
— Выйди-ка сюда, Роб, — сказал Габа. Он стоял возле двери. Роберт вышел.
— Прикрой дверь, — сказал Габа. Было слышно, как Таня рассказывает что-то ребятишкам по ту сторону аэробуса и как свистит и дудит мальчик на сиденье пилота.
— Когда она будет здесь? — спросил Габа.
— Через полчаса.
— Что случилось с двигателем?
— Нет горючего.
Лицо Габы сделалось серым.
— Почему? — бессмысленно спросил он. Роберт промолчал. — А в твоем флаере?
— Такому сундуку этого не хватит и на пять минут. Габа ударил себя кулаком по лбу и сел на траву.
— Ты механик, — сказал он хрипло. — Придумай что-нибудь.
Роберт прислонился к аэробусу.
— Помнишь сказочку про волка, козу и капусту?.. Здесь дюжина ребятишек, женщина и мы с тобой. Женщина, которую я люблю больше всех людей на свете. Женщина, которую я спасу во что бы то ни стало. Так вот. Флаер двухместный...
Габа покивал.
— Понимаю. Тут и говорить не о чем, конечно. Пусть Таня садится во флаер и берет с собой столько ребятишек, сколько туда влезет...
— Нет, — сказал Роберт.
— Почему нет? Через два часа они будут в Столице.
— Нет, — повторил Роберт. — Это не спасет ее. Волна будет в Столице через три часа. Там ждет звездолет. Таня должна улететь на нем. Не спорь со мной! — яростно прошептал он. — Возможно только два варианта — либо лечу я с Таней, либо с Таней летишь ты, но тогда ты поклянешься мне всем святым, что Таня улетит в этом звездолете! Выбирай.
— Ты сошел с ума, — сказал Габа. Он медленно поднимался с травы. — Это дети! Опомнись!
— А те, кто останется здесь, — они не дети? Кто выберет троих, которые полетят в Столицу и на Землю? Ты? Иди выбирай!
Габа беззвучно открывал и закрывал рот. Роберт посмотрел на север. Волна была видна уже хорошо. Сияющая полоса поднималась все выше, таща за собой тяжелый черный занавес.
— Ну, — сказал Роберт. — Ты клянешься? Габа медленно помотал головой.
— Тогда прощай, — сказал Роберт.
Он сделал шаг вперед, но Габа преградил ему дорогу.
— Дети! — сказал он почти беззвучно.
Роберт обеими руками схватил его за отвороты куртки и приблизил лицо вплотную к его лицу.
— Таня! — сказал он.
Несколько секунд они молча смотрели друг другу в глаза.
— Она возненавидит тебя, — тихо сказал Габа.
Роберт отпустил его и засмеялся.
— Через три часа я тоже умру, — сказал он. — Мне будет все равно. Прощай, Габа.
Они разошлись.
— Она не полетит с тобой, — сказал Габа вдогонку. Роберт не ответил. Я это и сам знаю, подумал он. Он обошел аэробус и длинными прыжками побежал к флаеру. Он видел лицо Тани, обращенное к нему, и смеющиеся лица детишек, окруживших Таню, и он весело помахал им рукой, чувствуя сильную боль в мускулах лица, судорожно свернутых в беззаботную улыбку. Он подбежал к флаеру, заглянул внутрь, затем выпрямился и крикнул:
— Танюшка, иди-ка помоги мне!
И в это же мгновение с другой стороны аэробуса появился Габа. Он скакал на четвереньках.
— А ну, что вы здесь скучаете! — заорал он. — Кто поймает Шер-Хана — великого тигра джунглей?!
Он испустил протяжный рык и, брыкнув ногами, помчался на четвереньках в лес. Несколько секунд ребятишки, открыв рты, смотрели на него, потом кто-то весело взвизгнул, кто-то воинственно завопил, и всей толпой они побежали за Габой, который уже выглядывал с рычанием из-за деревьев.
Таня, оглядываясь и удивленно улыбаясь, подошла к Роберту.
— Как странно, — сказала она. — Словно и нет никакой катастрофы.
Роберт все глядел вслед Габе. Никого уже не было видно, но смех и визг, хруст кустарников и грозный рык Шер-Хана явственно доносились из чащи.
— Как ты странно улыбаешься, Робик, — сказала Таня.
— Чудак этот Габа, — сказал Роберт и сейчас же пожалел. Надо было молчать. Голос не слушался его.
— Что случилось, Роб? — сразу спросила Таня.
Он невольно посмотрел поверх ее головы. Она тоже обернулась и тоже посмотрела и испуганно прижалась к нему.
— Что это? — спросила она.
Волна уже доходила до солнца.
— Надо спешить, — сказал Роберт. — Полезай в кабину и подними сиденье.
Она ловко прыгнула в кабину, и тогда он огромным прыжком вскочил вслед за ней, обхватил ее плечи правой рукой и стиснул так, чтобы она не смогла двинуться, и с места рванул флаер в небо.
— Роби! — прошептала Таня. — Что ты делаешь, Роби?
Он не смотрел на нее. Он выжимал из флаера все, что можно. И только краем глаза он увидел внизу поляну, одинокий аэробус и маленькое лицо, с любопытством выглядывающее из водительской кабины.
Дневная жара уже начала спадать, когда последние птерокары, переполненные и перегруженные, сели, ломая шасси, на улицах, прилегающих к площади перед зданием Совета. Теперь на эту обширную площадь собралось почти все население планеты.
С севера и с юга медленно втянулись в город гремящие колонны уродливых землеройных «кротов» с опознавательными знаками Следопытов и с желтыми молниями строителей-энергетиков. Они стали лагерем посреди площади и после стремительного совещания, на котором выступили только два человека — по три минуты вполголоса каждый, — принялись рыть глубокую шахту-убежище. «Кроты» оглушительно загрохотали, взламывая бетон покрытия, а затем один за другим, нелепо выгибаясь, стали уходить в землю. Вокруг шахты быстро выросла кольцевая гора измельченного грунта, и над площадью возник и повис душный кисловатый запах денатурированного базальта.
Физики-нулевики заполнили пустующие этажи театра напротив здания Совета. Весь день они отступали, цепляясь аварийными отрядами «харибд» за каждый наблюдательный пункт, за каждую станцию дальнего контроля, спасая все, что успевали спасти из оборудования и научной документации, каждую секунду рискуя жизнью, пока категорический приказ Ламондуа и директора не созвал их в Столицу. Их узнавали по возбужденному, виновато-вызывающему виду, по неестественно оживленным голосам, по несмешным шуткам со ссылками на специальные обстоятельства и по нервному громкому смеху. Теперь они под руководством Аристотеля и Пагавы отбирали и переснимали на микропленку самые ценные материалы для эвакуации с планеты.
Большая группа механиков и метеорологов вышла на окраину города и принялась строить конвейерные цехи для производства небольших ракет. Предполагалось грузить эти ракеты важнейшей документацией и выбрасывать их за пределы атмосферы в качестве искусственных спутников, с тем чтобы позже их подобрали и доставили на Землю. К ракетчикам присоединилась часть аутсайдеров — тех, кто инстинктивно чувствовал себя не в силах ждать сложа руки, и тех, кто действительно мог и желал помочь, и тех, кто искренне верил в необходимость спасения важнейшей документации.
Но на площади, забитой «гепардами», «медузами», «биндюгами», «дилижансами», «кротами», «грифами», осталось еще очень много людей. Здесь были биологи и планетологи, потерявшие на оставшиеся часы смысл жизни, аутсайдеры — художники и артисты, — ошеломленные неожиданностью, рассерженные, потерявшиеся, не знающие, что делать, куда идти и кому предъявлять претензии. Какие-то очень выдержанные и спокойные люди неторопливо беседовали на разнообразные темы, собираясь кучками среди машин. И еще какие-то тихие люди, молча и понуро сидящие в кабинах или жмущиеся к стенам зданий.
Планета опустела. Все население — каждый человек был вызван, вывезен, выловлен из самых ее отдаленных и глухих уголков и доставлен в Столицу. Столица находилась на экваторе, и теперь на всех широтах планеты, северных и южных, было пусто. Лишь несколько человек осталось там, заявив, что им все равно, да где-то над тропическими лесами потерялся аэробус с детьми и воспитателем и тяжелый «гриф», высланный на его поиски.
Под серебристым шпилем в течение последних часов непрерывно заседал Совет Радуги. Время от времени репродуктор всеобщего оповещения голосом директора или Канэко вызывал по именам самых неожиданных людей, они бежали к зданию Совета и скрывались за дверью, а затем выбегали, садились в птерокары или флаеры и улетали из города. Многие из тех, кто не был занят делом, провожали их завистливыми взглядами. Неизвестно было, какие вопросы обсуждаются на Совете, но репродукторы всеобщего оповещения уже проревели главное: угроза катастрофы совершенно реальна; в распоряжении Совета всего один десантный звездолет малой грузоподъемности; Детское эвакуировано, и дети размещены в городском парке под наблюдением воспитателей и врачей; лайнер-звездолет «Стрела» непрерывно поддерживает связь с Радугой и находится на пути к ней, но прибудет не ранее, чем через десять часов. Трижды в час дежурный Совета информировал площадь о положении фронтов Волны. Репродуктор гремел: «Внимание, Радуга! Передаем информацию...» И тогда площадь замолкала, и все жадно слушали, досадливо оглядываясь на шахту, из которой доносился гулкий рокот «кротов». Волна двигалась странно. Ее ускорение то увеличивалось — и тогда люди мрачнели и опускали глаза, то уменьшалось — и тогда лица светлели, и появлялись неуверенные улыбки. Но Волна двигалась, горели посевы, вспыхивали леса, пылали оставленные поселки.
Официальной информации было очень мало, может быть, потому, что некому и некогда было ею заниматься, и, как всегда в таких случаях, основным видом информации становились слухи.
Следопыты и строители все глубже врывались в землю, и поднимавшиеся из шахты измазанные усталые люди кричали, весело скаля зубы, что им нужно еще каких-нибудь два-три часа, и они закончат глубокое и достаточно просторное убежище для всех. На них смотрели с некоторой надеждой, и надежда эта подкреплялась упорными слухами о расчете, якобы произведенном Этьеном Ламондуа, Пагавой и каким-то Патриком. Согласно этому расчету, северная и южная Волны, столкнувшись на экваторе, должны «взаимно энергетически свернуться и деритринитировать», поглотив большое количество энергии. Говорили, что после этого на Радуге должен выпасть слой снега толщиной в полтора метра.
Говорили также, что полчаса назад в Институте дискретного пространства, слепые белые стены которого мог увидеть с площади любой желающий, удалось наконец осуществить успешный нуль-запуск человека к солнечной системе, и даже называли имя пилота, первого в мире нуль-перелетчика, в настоящую минуту якобы благополучно пребывающего на Плутоне.
Рассказывали о сигналах, полученных из-за южной Волны. Сигналы были чрезвычайно сильно искажены помехами, но их удалось дешифровать, и тогда якобы выяснилось, что несколько человек, добровольно оставшихся на одной из энергостанций на пути Волны, выжили и чувствуют себя удовлетворительно, что и свидетельствует о том, что П-волна в отличие от Волн ранее известных типов не представляет реальной опасности для жизни. Называли даже имена счастливцев, и нашлись люди, знавшие их лично. В подтверждение передавали рассказ очевидца о том, как известный Камилл выскочил из Волны на горящем птерокаре и пронесся мимо чудовищной кометой, что-то крича и размахивая рукой.
Большое распространение получил слух о том, что один старый звездолетчик, работающий сейчас в шахте, сказал якобы примерно следующее: «Командира «Стрелы» я знаю сто лет. Если он говорит, что будет не раньше чем через десять часов, то это значит, что он будет не позже чем через три часа. И не надо кивать на Совет. Там сидят дилетанты, представления не имеющие о том, что такое современный звездолет и на что он способен в опытных руках».
Мир вдруг потерял простоту и ясность. Стало трудно отделять правду от неправды. Самый честный человек, знакомый вам с детства, мог с легким сердцем солгать вам только для того, чтобы вас поддержать и успокоить, а через двадцать минут вы видели его уже согнувшимся в тоске под тяжестью нелепого слуха о том, что Волна, мол, хотя и не опасна для жизни, но необратимо уродует психику, отбрасывая ее на уровень пещерной.
Люди на площади видели, как в здание Совета вошла высокая, большая женщина с заплаканным лицом, ведущая за руку мальчика лет пяти в красных штанишках. Многие узнали ее — это была Женя Вязаницына, жена директора Радуги. Она вышла очень скоро в сопровождении Канэко, который вежливо, но твердо вел ее под локоть. Она больше не плакала, но на лице ее была такая свирепая решимость, что люди испуганно сторонились, уступая ей дорогу. Мальчик спокойно грыз пряник.
Тем, кто был занят, было много лучше. Поэтому большая группа художников, писателей и артистов, проспорив до хрипоты, приняла наконец решение и двинулась на окраину города к ракетчикам. Вряд ли они могли чем-нибудь серьезно помочь, но они были уверены, что им найдут дело. Некоторые спустились в шахту, где велись уже горизонтальные выработки. А несколько опытных пилотов сели в птерокары и умчались к северу и к югу, чтобы присоединиться к наблюдателям Совета, уже несколько часов играющим в прятки со смертью.
Оставшиеся видели, как перед подъездом Совета опустился опаленный, весь в пятнах и вмятинах флаер. Из него с трудом вылезли двое, постояли на трясущихся ногах и двинулись к дверям, поддерживая друг друга. Лица их были желтые и опухшие, и в них только с трудом признали молодого физика Карла Гофмана и испытателя-нулевика Тимоти Сойера, известного искусством игры на банджо. Сойер только мотал головой и мычал, а Гофман, некоторое время посипев горлом, невнятно рассказал, что они только что пытались перепрыгнуть через Волну, подошли к ней на расстояние двадцати километров, но тут у Тима стало плохо с глазами, и они были вынуждены вернуться. Оказалось, что в Совете была выдвинута идея переброски населения на ту сторону Волны. Сойер и Гофман были разведчиками. И сейчас же кто-то рассказал, что двое Следопытов пытались поднырнуть под Волну в открытом море на исследовательском батискафе, но пока еще не вернулись, и ничего о них неизвестно.
К этому времени на площади осталось человек двести — меньше половины взрослого населения Радуги. Люди старались держаться группами. Они неторопливо переговаривались между собой, не отрывая глаз от окон Совета. На площади становилось тихо: «кроты» ушли глубоко, и рев их был едва слышен. Разговоры велись невеселые.
— Опять у меня испорчен отпуск. На этот раз, кажется, надолго.
— Убежище, подземелье, подполье... Снова наступает черная стена, и люди уходят в подполье...
— Жалко, что нет никакого настроения писать. Вы посмотрите, как красиво здание Совета. Какая цветовая глубина. Я бы с огромным удовольствием его написал... и передал бы это настроение напряженности и ожидания, но... Не могу. Тошно.
— Странно все-таки. Кажется, мы выбирали не тайный Совет. Типично жреческие замашки. Запереться в кабинете и обсуждать там судьбы планеты... Мне в конце концов не так уж и важно, о чем они там говорят, но это же неприлично...
— Мне очень не нравится Ананьев. Полюбуйтесь, вот уже два часа он сидит один, ни с кем не разговаривает и только все время точит ножичек... Пойду с ним поговорю. Пойдемте со мной, хотите?
— Аодзора сгорела... Моя Аодзора. Я ее строил. Теперь опять строить... А потом они ее опять сожгут.
— Мне их жалко. Вот мы с тобой сидим вдвоем и, честное слово, ничего я не боюсь! А Матвей Сергеевич не может даже в последние часы побыть с женой. Нелепо все это. Зачем?
— Я сижу здесь и болтаю, потому что считаю: единственная возможность — это звездолет. А все остальное — это пшик, барахтанье, самодеятельность...
— Почему я сюда прилетел? Чем плохо мне было на Земле? Радуга, Радуга, как ты нас обидела...
В это время репродуктор всеобщего оповещения проревел:
— Внимание, Радуга! Говорит Совет! Созывается общее собрание населения планеты! Собрание состоится на площади Совета через двадцать минут. Повторяю...
Пробираясь через толпу к зданию Совета, Горбовский обнаружил, что пользуется необычайной популярностью. Перед ним расступались, на него показывали глазами и даже пальцами, с ним здоровались, его спрашивали: «Ну, как там, Леонид Андреевич?», и за его спиной вполголоса произносили его фамилию, названия звезд и планет, с которыми он имел дело, а также названия кораблей, которыми он командовал.
Горбовский, давно уже отвыкший от такой популярности, раскланивался, делал рукой салют, улыбался, отвечал: «Да пока все в порядке», и думал: «Пусть теперь мне кто-нибудь скажет, что широкие массы больше не интересуются звездоплаванием». Одновременно он почти физически ощущал страшное нервное напряжение, царившее на площади. Это было чем-то похоже на последние минуты перед очень трудным и ответственным экзаменом. Напряжение это передавалось и ему. Улыбаясь и отшучиваясь, он пытался определить настроение и коллективную мысль этой толпы и гадал, что они скажут, когда он объявит свое решение. Верю в вас, настойчиво думал он. Верю, верю, во что бы то ни стало. Верю в вас, испуганные, настороженные, разочарованные, фанатики. Люди.
У самой двери его нагнал и остановил незнакомый человек в спецкостюме для шахтных работ.
— Леонид Андреевич, — сказал он, озабоченно улыбаясь. — Минуточку. Буквально одну минуточку.
— Пожалуйста, пожалуйста, — сказал Горбовский.
Человек торопливо рылся в карманах.
— Когда прибудете на Землю, — говорил он, — не откажите в любезности... Куда же оно запропастилось?.. Не думаю, чтобы это вас очень затруднило... Ага, вот оно... — Он вынул сложенный вдвое конверт. — Адрес тут есть, печатными буквами... Не откажитесь переслать.
Горбовский покивал.
— Я даже по-письменному могу, — сказал он ласково и взял конверт.
— Почерк отвратительный. Сам себя читать не могу, а сейчас писал в спешке... — Он помолчал, затем протянул руку. — Счастливого пути. Заранее спасибо вам.
— Как ваша шахта? — спросил Горбовский.
— Отлично, — ответил человек. — Не беспокойтесь за нас.
Горбовский вошел в здание Совета и стал подниматься по лестнице, обдумывая первую фразу своего обращения к Совету. Фраза никак не получалась. Он не успел подняться на второй этаж, когда увидел, что члены Совета спускаются ему навстречу. Впереди, ведя пальцем по перилам, легко ступал Ламондуа, совершенно спокойный и даже какой-то рассеянный. При виде Горбовского он улыбнулся странной растерянной улыбкой и сейчас же отвел глаза. Горбовский посторонился. За Ламондуа шел директор, багровый и свирепый. Он буркнул: «Ты готов?», и, не дожидаясь ответа, прошел мимо. Следом прошли остальные члены Совета, которых Горбовский не знал. Они громко и оживленно обсуждали вопрос об устройстве входа в подземное убежище, и в громкости этой, и в их оживлении отчетливо чувствовалась фальшь, и было видно, что мысли их заняты совсем другим. А последним на некотором расстоянии от всех спускался Станислав Пишта, такой же широкий, дочерна загорелый и пышноволосый, как двадцать пять лет назад, когда он командовал «Подсолнечником» и вместе с Горбовским штурмовал Слепое Пятно.
— Ба! — сказал Горбовский.
— О! — сказал Станислав Пишта.
— Ты что здесь делаешь?
— Ругаюсь с физиками...
— Молодец, — сказал Горбовский. — Я тоже буду. А пока скажи, кто здесь заведует детской колонией?
— Я, — ответил Пишта.
Горбовский недоверчиво посмотрел на него.
— Я, я! — Пишта усмехнулся. — Не похоже? Сейчас ты убедишься. На площади. Когда начнется свара. Уверяю тебя, это будет совершенно непедагогичное зрелище.
Они стали медленно спускаться к выходу.
— Свара — пусть, — сказал Горбовский. — Это тебя не касается. Где дети?
— В парке.
— Очень хорошо. Отправляйся туда и немедленно — слышишь? — немедленно начинай погрузку детей на «Taриэль». Там тебя ждут Марк и Перси. Ясли мы уже погрузили. Ступай, быстро.
— Ты молодец, — сказал Пишта.
— А как же, — сказал Горбовский. — А теперь беги.
Пишта хлопнул его по плечу и вперевалку побежал вниз.
Горбовский вышел вслед за ним. Он увидел сотни лиц, обращенных к нему, и услышал грохочущий голос Матвея, говорившего в мегафон:
— ...и фактически мы решаем сейчас вопрос, что является самым ценным для человечества и для нас, как части человечества. Первым будет говорить заведующий детской колонией товарищ Станислав Пишта.
— Он ушел, — сказал Горбовский.
Директор оглянулся.
— Как ушел? — спросил он шепотом. — Куда?
На площади было очень тихо.
— Тогда разрешите мне, — сказал Ламондуа.
Он взялся за мегафон. Горбовский видел, как его тонкие белые пальцы плотно легли на судорожно стиснутые толстые пальцы Матвея. Директор отдал мегафон не сразу.
— Мы все знаем, что такое Радуга, — начал Ламондуа. — Радуга — это планета, колонизированная наукой и предназначенная для проведения физических экспериментов. Результата этих экспериментов ждет все человечество. Каждый, кто приезжает на Радугу и живет здесь, знает, куда он приехал и где он живет. — Ламондуа говорил резко и уверенно, он был очень хорош сейчас — бледный, прямой, напряженный, как струна. — Мы все солдаты науки. Мы отдали науке всю свою жизнь. Мы отдали ей всю нашу любовь и все лучшее, что у нас есть. И то, что мы создали, принадлежит по сути дела уже не нам. Оно принадлежит науке и всем двадцати миллиардам землян, разбросанным по Вселенной. Разговоры на моральные темы всегда очень трудны и неприятны. И слишком часто разуму и логике мешает в этих разговорах наше чисто эмоциональное «хочу» и «не хочу», «нравится» и «не нравится». Но существует объективный закон, движущий человеческое общество. Он не зависит от наших эмоций. И он гласит: человечество должно познавать. Это самое главное для нас — борьба знания против незнания. И если мы хотим, чтобы наши действия не казались нелепыми в свете этого закона, мы должны следовать ему, даже если нам приходится для этого отступать от некоторых врожденных или заданных нам воспитанием идей, — Ламондуа помолчал и расстегнул воротник рубашки. — Самое ценное на Радуге — это наш труд. Мы тридцать лет изучали дискретное пространство. Мы собрали здесь лучших нуль-физиков Земли. Идеи, порожденные нашим трудом, до сих пор еще находятся в стадии освоения, настолько они глубоки, перспективны и, как правило, парадоксальны. Я не ошибусь, если скажу, что только здесь, на Радуге, существуют люди — носители нового понимания пространства и что только на Радуге есть экспериментальный материал, который послужит для теоретической разработки этого понимания. Но даже мы, специалисты, не способны сейчас сказать, какую гигантскую, необозримую власть над миром принесет человечеству наша новая теория. Не на тридцать лет — на сто, двести... триста лет будет отброшена наука...
Ламондуа остановился, по его лицу пошли красные пятна, плечи поникли. Мертвая тишина стояла над городом.
— Очень хочется жить, — сказал вдруг Ламондуа. — И дети... У меня их двое, мальчик и девочка, они там, в парке... Не знаю. Решайте.
Он опустил мегафон и остался стоять перед толпой весь обмякший, постаревший и жалкий.
Толпа молчала. Молчали нуль-физики, стоявшие в первых рядах, несчастные носители нового понимания пространства, единственные на всю Вселенную. Молчали художники, писатели и артисты, хорошо знавшие, что такое тридцатилетний труд, и слишком хорошо знавшие, что никакой шедевр неповторим. Молчали на грудах выброшенной породы строители, тридцать лет работавшие бок о бок с нулевиками и для нулевиков. Молчали члены Совета — люди, которых считали самыми умными, самыми знающими, самыми добрыми, от которых в первую очередь зависело то, что должно было произойти.
Горбовский видел сотни лиц, молодых и старых, мужских и женских, и все они казались сейчас ему одинаковыми, необыкновенно похожими на лицо Ламондуа. Он отчетливо представлял себе, что они думают. Очень хочется жить, молодому — потому что он так мало прожил, старому — потому что так мало осталось жить. С этой мыслью еще можно справиться: усилие воли — и она загнана в глубину и убрана с дороги. Кто не может этого, тот больше ни о чем не думает, и вся его энергия направлена на то, чтобы не выдать смертельного ужаса. А остальные... Очень жалко труда. Очень жалко, невыносимо жалко детей. Даже не то чтобы жалко — здесь много людей, которые к детям равнодушны, но кажется подлым думать о чем-нибудь другом. И надо решать. Ох, до чего же это трудно — решать! Надо выбрать и сказать вслух, громко, что ты выбрал. И тем самым взять на себя гигантскую ответственность, совершенно непривычную по тяжести ответственность перед самим собой, чтобы оставшиеся три часа жизни чувствовать себя человеком, не корчиться от непереносимого стыда и не тратить последний вздох на выкрик: «Дурак! Подлец!», обращенный к самому себе. Милосердие, подумал Горбовский.
Он подошел к Ламондуа и взял у него мегафон. Кажется, Ламондуа этого даже не заметил.
— Видите ли, — проникновенно сказал Горбовский в мегафон, — боюсь, что здесь какое-то недоразумение. Товарищ Ламондуа предлагает вам решать. Но понимаете ли, решать, собственно, нечего. Все уже решено. Ясли и матери с новорожденными уже на звездолете. (Толпа шумно вздохнула.) Остальные ребятишки грузятся сейчас. Я думаю, все поместятся. Даже не думаю, уверен. Вы уж простите меня, но я решил самостоятельно. У меня есть на это право. У меня есть даже право решительно пресекать все попытки помешать мне выполнить это решение. Но это право, по-моему, ни к чему. В общем-то товарищ Ламондуа высказал интересные мысли. Я бы с удовольствием с ним поспорил, но мне надо идти. Товарищи родители, вход на космодром совершенно свободный. Правда, простите, на борт звездолета подниматься не надо.
— Вот и все, — громко сказал кто-то в толпе. — И правильно. Шахтеры, за мной!
Толпа зашумела и задвигалась. Взлетело несколько птерокаров.
— Из чего надо исходить? — сказал Горбовский. — Самое ценное, что у нас есть, это будущее...
— У нас его нет, — сказал в толпе суровый голос.
— Наоборот, есть! Наше будущее — это дети. Не правда ли, очень свежая мысль! И вообще нужно быть справедливыми. Жизнь прекрасна, и мы все уже знаем это. А детишки еще не знают. Одной любви им сколько предстоит! Я уж не говорю о нуль-проблемах. (В толпе зааплодировали.) А теперь я пошел.
Горбовский сунул мегафон одному из членов Совета и подошел к Матвею. Матвей несколько раз крепко ударил его по спине. Они смотрели на тающую толпу, на оживившиеся лица, сразу ставшие очень разными, и Горбовский пробормотал со вздохом:
— Забавно, однако. Вот мы совершенствуемся, совершенствуемся, становимся лучше, умнее, добрее, а до чего все-таки приятно, когда кто-нибудь принимает за тебя решение...
«Тариэль Второй», десантный сигма-Д-звездолет, создавался для переброски на большие расстояния небольших групп исследователей с минимальным комплектом лабораторного оборудования. Он был очень хорош для высадки на планеты с бешеными атмосферами, обладал огромным запасом хода, был прочен, надежен и на девяносто пять процентов состоял из энергетических емкостей. Разумеется, на корабле был жилой отсек из пяти крошечных кают, крошечной кают-компании, миниатюрного камбуза и вместительной рубки, сплошь заставленной пультами приборов управления и контроля. Был на корабле и грузовой отсек — довольно обширное помещение с голыми стенами и низким потолком, лишенное принудительного кондиционирования, пригодное (в самом крайнем случае) для устройства походной лаборатории. Нормально «Тариэль Второй» принимал на борт до десяти человек, считая с экипажем.
Детей грузили через оба люка: младших — через пассажирский, старших — через грузовой. Возле люков толпились люди, и их было гораздо больше, чем ожидал Горбовский. С первого же взгляда было видно, что здесь не только воспитатели и родители. Поодаль громоздились ящики с нерозданными ульмотронами и с оборудованием для Следопытов Лаланды. Взрослые были молчаливы, но у корабля стоял непривычный шум — писк, смех, тонкоголосое нестройное пение — тот гомон, который во все времена был так характерен для интернатов, детских площадок и амбулаторий. Знакомых лиц видно не было, только в стороне Горбовский узнал Алю Постышеву. Да и она была совсем другая — поникшая и грустная, одетая очень изящно и аккуратно. Она сидели на пустом ящике, положив руки на колени, и смотрела на корабль. Она ждала.
Горбовский вылез из птерокара и направился к звездолету. Когда он проходил мимо Али, она жалостно улыбнулась ему и сказала: «А я Марка жду». — «Да-да, он скоро выйдет», — ласково сказал Горбовский и пошел дальше. Но его сразу остановили, и он понял, что добраться до люка будет не так просто.
Крупный бородатый человек в панаме преградил ему дорогу.
— Товарищ Горбовский, — сказал он. — Я вас прошу, возьмите.
Он протянул Горбовскому длинный тяжелый сверток.
— Что это? — спросил Горбовский.
— Моя последняя картина. Я Иоганн Сурд.
— Иоганн Сурд, — повторил Горбовский. — Я не знал, что вы здесь.
— Возьмите. Она весит совсем немного. Это лучшее, что я сделал в жизни. Я привозил ее сюда на выставку. Это «Ветер»...
У Горбовского все сжалось внутри.
— Давайте, — сказал он и бережно принял сверток.
Сурд поклонился,
— Спасибо, Горбовский, — сказал он и исчез в толпе. Кто-то крепко и больно схватил Горбовского за руку. Он обернулся и увидел молоденькую женщину. У нее дрожали губы, и лицо было мокрое от слез.
— Вы капитан? — спросила она надорванным голосом.
— Да, да. Я капитан.
Она еще больнее стиснула его руку.
— Там мой мальчик... На корабле... — Губы начали кривиться. — Я боюсь...
Горбовский сделал удивленное лицо.
— Но чего же? Там он в полной безопасности.
— Вы уверены?.. Вы обещаете мне?..
— Он там в полной безопасности, — повторил Горбовский решительно. — Это очень хороший корабль!
— Столько детей, — сказала она всхлипывая. — Столько детей!..
Она отпустила его руку и отвернулась. Горбовский, потоптавшись в нерешительности, пошел дальше, загораживая руками и боками шедевр Сурда, но его тут же схватили с обеих сторон под локти.
— Это весит всего три кило, — сказал бледный угловатый мужчина. — Я никогда никого ни о чем не просил...
— Вижу, — согласился Горбовский. Это, действительно, было заметно.
— Здесь отчет о наблюдениях Волны за десять лет. Шесть миллионов фотокопий.
— Это очень важно! — подтвердил второй человек, державший Горбовского за левый локоть. У него были толстые, добрые губы, небритые щеки и маленькие умоляющие глазки. — Понимаете, это — Маляев... — Он указал пальцем на первого. — Вы непременно должны взять эту папку...
— Помолчите, Патрик, — сказал Маляев. — Леонид Андреевич, поймите... Чтобы это больше не повторилось... Чтобы больше никогда... — он задохнулся, — чтобы больше никто и никогда не ставил перед нами этот позорный выбор...
— Несите за мной, — сказал Горбовский. — У меня заняты руки.
Они отпустили его, и он сделал шаг вперед, но ударился коленом о большой закутанный в брезент предмет, который с явным трудом держали на весу двое юношей в одинаковых синих беретах.
— Может, возьмете? — пропыхтел один.
— Если можно... — сказал другой.
— Мы два года ее строили...
— Пожалуйста.
Горбовский покачал головой и стал их осторожно обходить.
— Леонид Андреевич, — жалобно сказал первый. — Мы вас умоляем.
Горбовский снова покачал головой.
— Не унижайся, — сказал второй сердито. Он вдруг отпустил свой угол, и закутанный предмет с треском ударился о землю. — Ну что ты держишь?
Он с неожиданной яростью пнул свой аппарат ногой и, сильно прихрамывая, пошел прочь.
— Володька! — крикнул первый с тревогой ему вслед. — Не сходи с ума!
Горбовский отвернулся.
— Скульпторам, конечно, надеяться не на что, — сказал над его ухом вкрадчивый голос. Горбовский только помотал головой. Говорить он не мог. За его спиной, наступая ему на пятки, хрипло дышал Маляев.
Еще группа каких-то людей с рулонами, свертками и пакетами в руках разом стронулась с места и пошла рядом.
— Может быть, имеет смысл сделать так... — нервно и отрывисто заговорил один из них. — Может быть, все... Сложить все у грузового люка... Мы понимаем, что шансов мало... Но вдруг все-таки останутся места.. В конце концов это не люди, это вещи... Рассовать их где-нибудь... как-нибудь...
— Да... да... — сказал Горбовский. — Я вас прошу, займитесь этим. — Он приостановился и переложил шедевр на другое плечо. — Сообщите об этом всем. Пусть сложат у грузового люка. Шагах в десяти и в стороне... Хорошо?
В толпе произошло движение, стало не так тесно. Люди с рулонами и свертками начали расходиться, и Горбовский выбрался наконец на свободное пространство возле пассажирского люка, где малыши, выстроенные парами, ждали очереди попасть в руки Перси Диксона.
Карапузы в разноцветных курточках, штанишках и шапочках пребывали в состоянии радостного возбуждения, вызванного перспективой всамделишнего звездного перелета. Они были очень заняты друг другом и голубоватой громадой корабля и одаривали толпившихся вокруг родителей разве что рассеянными взглядами. Им было не до родителей. В круглом отверстии люка стоял Перси Диксон, облаченный в стариннейшую, давно забытую парадную форму звездолетчика, тяжелую и душную, с наспех посеребренными пуговицами, со значками и ослепительными позументами. Пот градом катился по его волосатому лицу, и время от времени он взревывал морским голосом: «По бим-бомбрамселям! По местам стоять, с якоря сниматься!» Это было очень весело, и восторженные мальки не спускали с него завороженных глаз. Тут же были двое воспитателей: мужчина держал в руке списки, а женщина очень весело пела с ребятишками песенку о храбром носороге. Ребятишки, не отрывая глаз от Диксона, подпевали с большим азартом, и каждый тянул свое.
Горбовский подумал, что если вот так стоять спиной к толпе, то можно подумать, будто действительно добрый дядя Перси организовал для дошкольников веселый облет Радуги на настоящем звездолете. Но тут Диксон поднял на руки очередного малыша и обернувшись передал его кому-то в тамбуре, и тогда за спиной Горбовского женский голос истерически закричал: «Толик мой! Толик!» и Горбовский оглянулся и увидел бледное лицо Маляева, и напряженные лица отцов, и лица матерей, улыбающиеся жалкими кривыми улыбками, и слезы на глазах, и закушенные губы, и отчаяние, и бьющуюся в истерике женщину, которую поспешно уводил, обняв за плечи, человек в комбинезоне, испачканном землей. И кто-то отвернулся, и кто-то согнулся и торопливо побрел прочь, натыкаясь на встречных, а кто-то просто лег на бетон и стиснул голову руками.
Горбовский увидел Женю Вязаницыну, пополневшую и похорошевшую, с огромными сухими глазами и решительно сжатым ртом. Она держала за руку толстого спокойного мальчика в красных штанишках. Мальчик жевал яблоко и во все глаза глядел на блестящего Перси Диксона.
— Здравствуйте, Леонид, — сказала она.
— Здравствуй, Женечка, — сказал Горбовский. Маляев и Патрик отошли в сторону.
— Какой ты худой, — сказала она. — Все такой же худой. И даже еще больше высох.
— А ты похорошела.
— Я не очень отрываю тебя?
— Да нет, все идет, как должно идти. Мне только нужно осмотреть корабль. Я очень боюсь, что у нас все-таки не хватит места.
— Очень плохо одной. Матвей занят, занят, занят... Иногда мне кажется, что ему абсолютно все равно.
— Ему очень не все равно, — сказал Горбовский. — Я разговаривал с ним. Я знаю, ему очень не все равно. Но он ничего не может сделать. Все дети на Радуге — это его дети. Он не может иначе.
Она слабо махнула свободной рукой.
— Я не знаю, что делать с Алешкой, — сказала она. — Он у нас совсем домашний. Он даже в детском саду никогда не был.
— Он привыкнет. Дети очень быстро ко всему привыкают, Женечка. И ты не бойся. Ему будет хорошо.
— Я даже не знаю, к кому обратиться.
— Все воспитатели хороши. Ты же знаешь это. Все одинаковы. Алешке будет хорошо.
— Ты меня не понимаешь. Ведь его даже нет ни в каких списках.
— И чего же тут страшного? Есть он в списках или нет — ни один ребенок не останется на Радуге. Списки только для того, чтобы не растерять детей. Хочешь, я пойду и скажу, чтобы его записали?
— Да, — сказала она. — Нет... Подожди. Можно, я поднимусь вместе с ним на корабль?
Горбовский печально покачал головой.
— Женечка, — мягко сказал он. — Не надо. Не надо беспокоить детей.
— Я никого не буду беспокоить. Я только хочу посмотреть, как ему там будет... Кто будет рядом...
— Такие же ребятишки. Веселые и добрые.
— Можно, я поднимусь с ним?
— Не надо, Женечка.
— Надо. Очень надо. Он не сможет один. Как он будет жить без меня? Ты ничего не понимаешь. Все вы совершенно ничего не понимаете. Я буду делать все, что нужно. Любую работу. Я ведь все умею. Не будь ты таким бесчувственным...
— Женечка, посмотри вокруг. Это матери.
— Он не такой, как все. Он слабый. Капризный. Он привык к постоянному вниманию. Он не сможет без меня. Не сможет! Ведь я-то знаю это лучше всех! Неужели ты воспользуешься тем, что мне некому на тебя жаловаться?
— Неужели ты займешь место ребенка, который должен будет остаться здесь?
— Никто не останется, — сказала она страстно. — Я уверена, что никто! Все поместятся! А мне ведь совсем не надо места! Есть же у вас какие-нибудь машинные помещения, какие-нибудь камеры... Я должна быть с ним!
— Я ничего не могу сделать для тебя. Прости.
— Можешь! Ты капитан. Ты все можешь. Ты же всегда был добрым человеком, Леня!
— Я и сейчас добрый. Ты себе представить не можешь, какой я добрый.
— Я не отойду от тебя, — сказала она и замолчала.
— Хорошо, — сказал Горбовский. — Только давай сделаем так. Сейчас я отведу в корабль Алешку, осмотрю помещения и вернусь к тебе. Хорошо?
Она пристально глядела ему в глаза.
— Ты не обманешь меня. Я знаю. Я верю. Ты никогда никого не обманывал.
— Я не обману. Когда корбаль стартует, ты будешь рядом со мной. Давай мальчика.
Не отрывая глаз от его лица, она как во сне подтолкнула к нему Алешку.
— Иди, иди, Алик, — сказала она. — Иди с дядей Леней.
— Куда? — спросил мальчик.
— В корабль, — сказал Горбовский, беря его за руку. — Куда же еще. Вот в этот корабль. Вон к тому дяде. Хочешь?
— Хочу к тому дяде, — заявил мальчик. На мать он больше не смотрел. Они вместе подошли к трапу, по которому поднимались последние ребятишки. Горбовский сказал воспитателю:
— Внесите в список. Алексей Матвеевич Вязаницын. Воспитатель посмотрел на мальчика, затем на Горбовского и кивнул, записывая. Горбовский медленно поднялся по трапу, перетащил Алексея Матвеевича через высокий комингс, подняв за руку.
— Это называется тамбур, — сказал он.
Мальчик подергал руку, освободился и, подойдя вплотную к Перси Диксону, стал его рассматривать. Горбовский снял с плеча и поставил в угол картину Сурда. «Что еще? — подумал он. — Да!» Он вернулся к люку и, высунувшись, принял от Маляева папку.
— Спасибо, — сказал Маляев, улыбаясь. — Не забыли... Спокойной плазмы.
Патрик тоже улыбался. Кивая, они попятились к толпе. Женя стояла под самым люком, и Горбовский помахал ей рукой. Потом он повернулся к Диксону.
— Жарко? — спросил он.
— Ужасно. Сейчас бы душ принять. А в душевых дети.
— Освободите душевые, — сказал Горбовский.
— Легко сказать, — Диксон тяжело вздохнул и, скривившись, оттянул тесный воротник мундира. — Борода лезет под воротник, — пробормотал он. — Колется невыносимо. Все тело зудит.
— Дядя, — сказал мальчик Алеша. — А у тебя борода настоящая?
— Можешь подергать, — сказал Перси со вздохом и нагнулся.
Мальчик подергал.
— Все равно ненастоящая, — заявил он.
Горбовский взял его за плечо, но Алеша вывернулся.
— Не хочу с тобой, — сказал он. — Хочу с капитаном.
— Вот и хорошо, — сказал Горбовский. — Перси, отведите его к воспитателю.
Он нагнулся у двери в коридор.
— Не упадите в обморок, — сказал Диксон вслед. Горбовский откатил дверь. Да, такого в корабле еще не бывало. Визг, смех, свист, щебет, воркование, воинственные клики, стук, звон, топот, скрип металла о металл, мяукающие вопли младенцев... Неповторимые запахи молока, меда, лекарств, разгоряченных детских тел, мыла, несмотря на кондиционирование, несмотря на непрерывную работу аварийных вентиляторов... Горбовский пошел по коридору, выбирая место, куда ступить, опасливо заглядывая в распахнутые двери, где прыгали, плясали, баюкали кукол, целились из ружей, набрасывали лассо, толклись в невообразимой тесноте, сидели и ползали на откинутых койках, на столах, под столами, под койками четыре десятка мальчиков и девочек в возрасте от двух до шести лет. Из каюты в каюту бегали озабоченные воспитатели. В кают-компании, из которой была выброшена почти вся мебель, молодые матери кормили и пеленали новорожденных, и тут же были ясли — пятеро ползунков, переговариваясь на птичьем языке, бродили на четвереньках в отгороженном углу. Горбовский представил себе все это в состоянии невесомости, зажмурился и прошел в рубку.
Горбовский не узнал рубки. Здесь было пусто. Исчез громадный контроль-комбайн, занимавший треть помещения. Исчез пульт управления, исчезло кресло пилота-дублера. Исчез пульт обзорного экрана. Исчезло кресло перед вычислителем. А сам вычислитель, наполовину разобранный, блестел обнажившимися блок-схемами. Корабль перестал быть звездолетом. Он превратился в самоходную межпланетную баржу, сохранившую хороший ход, но годную только для перелетов по инерционным траекториям.
Горбовский сунул руки в карманы. Диксон сопел у него над ухом.
— Так-так, — сказал Горбовский. — А где Валькенштейн?
— Здесь. — Валькенштейн высунулся из недр вычислителя. Он был мрачен и очень решителен.
— Молодец, Марк, — сказал Горбовский. — И вы молодец, Перси. Спасибо.
— Вас уже три раза спрашивал Пишта, — сказал Марк и снова скрылся в вычислителе. — Он у грузового люка.
Горбовский пересек рубку и вышел в грузовой отсек. Ему стало жутко. Здесь, в длинном и узком помещении, слабо освещенном двумя газосветными лампами, стояли, плотно прижавшись друг к другу, мальчики и девочки — школьники. Они стояли молча, почти не шевелясь, только переступая с ноги на ногу, и смотрели в распахнутый люк, где виднелось голубое небо да плоская белая крыша далекого пакгауза. Несколько секунд Горбовский, покусывая губу, смотрел на детей.
— Первоклассников перевести в коридор, — сказал он. — Второй и третий классы — в рубку. Сейчас же.
— И это еще не все, — тихо сказал Диксон. — Десять человек застряли где-то на пути из Детского... Впрочем, кажется, они погибли. Группа старшеклассников отказывается грузиться. И есть еще группа детей аутсайдеров, которые только сейчас прибыли... Впрочем, сами увидите.
— Вы все-таки сделайте, как я сказал, — предложил Горбовский. — Первые три класса — в коридор и в рубку. А сюда — свет, экран, показывайте фильмы. Исторические фильмы. Пусть смотрят, как бывало раньше. Действуйте, Перси. И еще — составьте из ребят цепочку до Валькенштейна, пусть по конвейеру передают детали, это их немного займет.
Он с трудом протиснулся к люку и сбежал вниз. У подножья трапа, окруженная воспитателями, стояла большая группа ребятишек разного возраста. Слева беспорядочной грудой было свалено все самое драгоценное из предметов материальной культуры Радуги: связки документов, папки, машины и модели машин, закутанные в материю скульптуры, свертки холстов. А справа, шагах в двадцати, стояли угрюмые юноши и девушки пятнадцати-шестнадцати лет, и перед ними, заложив руки за спину, нагнув голову, расхаживал очень серьезный Станислав Пишта. Негромко, но внятно он говорил:
— ...Считайте, что это экзамен. Поменьше думайте о себе и побольше о других. Ну и что же, что вам стыдно? Возьмите себя в руки, пересильте это чувство!
Старшеклассники упрямо молчали. И подавленно молчали взрослые, сгрудившиеся перед грузовым люком. Некоторые ребята украдкой оглядывались, и было видно, что они не прочь удрать, но бежать было невозможно — вокруг стояли их отцы и матери. Горбовский посмотрел на люк. Даже отсюда было видно, что корабль набит битком. В широком, как ворота, люке тесной шеренгой стояли дети. Лица у них были недетские — слишком серьезные и слишком печальные.
К Горбовскому как-то боком придвинулся огромный, очень красивый молодой человек с тоскливыми просящими глазами, безобразно не соответствующими всему его облику.
— Одно слово, капитан, — проговорил он дрожащим голосом. — Одно только слово...
— Минутку, — сказал Горбовский.
Он подошел к Пиште и обнял его за плечи.
— Места хватит всем, — говорил Пишта. — Пусть это вас не беспокоит...
— Станислав, — сказал Горбовский, — распорядись грузить оставшихся.
— Там нет мест, — очень непоследовательно возразил Пишта. — Мы ждали тебя. Хорошо бы очистить резервную Д-камеру.
— На «Тариэле» нет резервных Д-камер. Но место сейчас будет. Распоряжайся.
Горбовский остался лицом к лицу со старшеклассниками.
— Мы не хотим лететь, — сообщил один из них, белобрысый рослый парнишка с яркими зелеными глазами. — Лететь должны воспитатели.
— Правильно! — сказала маленькая девушка в спортивных брюках.
Позади голос Перси Диксона крикнул:
— Бросайте! Прямо на землю!
Из люка посыпались звонкие пластины блок-схем. Конвейер заработал.
— Вот что, мальчики и девочки, — сказал Горбовский. — Во-первых, у вас еще нет права голоса, потому что вы еще не кончили школу. И, во-вторых, нужно иметь совесть. Правда, вы еще молоды и рветесь на геройские подвиги, но дело-то в том, что здесь вы не нужны, а в корабле нужны. Мне страшно подумать, что там будет в инерционном полете. Нужно по два старших на каждую каюту к дошкольникам, по крайней мере три ловких девочки для ясель и помогать женщинам с новорожденными. Короче говоря, вот где от вас потребуется подвиг.
— Простите, капитан, — насмешливо сказал зеленоглазый, — но все эти обязанности прекрасно могут выполнить воспитательницы.
— Простите, юноша, — сказал Горбовский, — но я полагаю, вам известны права капитана. Как капитан, я вам обещаю, что из воспитателей полетят только два человека. А главное — напрягитесь и попробуйте представить себе, как будут дальше жить ваши воспитатели, если они займут ваши места на корабле. Игры кончились, мальчики и девочки, перед — вами жизнь, какой она бывает иногда — к счастью, редко. А теперь простите, я занят. В утешение могу сказать вам только одно. В корабль вы войдете последними. Все.
Он повернулся к ним спиной и с размаху наткнулся на молодого человека с тоскливыми глазами.
— Ох, простите, — сказал он. — Совсем забыл про вас.
— Вы сказали, полетят два воспитателя, — осипшим голосом сказал молодой человек. — Кто?
— Кто вы такой? — спросил Горбовский.
— Я Роберт Скляров. Я физик-нулевик. Но речь не об этом. Я вам сейчас все расскажу. Но сначала скажите, кто из воспитателей летит?
— Скляров... Скляров... Удивительно знакомое имя. Где я о нем слыхал?
— Камилл, — сказал Скляров, принужденно улыбаясь.
— А, — сказал Горбовский. — Так вас интересует, кто летит? — Он оглядел Склярова. — Хорошо, я вам скажу. Только вам. Летит заведующий и летит главный врач. Они еще этого не знают.
— Нет, — сказал Скляров, хватая Горбовского за руки. — Еще один... Еще одну. Турчина, Татьяна. Она воспитатель. Ее очень любят. Она опытнейший воспитатель...
Горбовский освободил руки.
— Нельзя, — сказал он. — Нельзя, милый Роберт! Летят только дети и матери с новорожденными, понятно? Только дети и матери с грудными младенцами.
— Она тоже! — сейчас же сказал Скляров. — Она тоже мать! У нее будет ребенок... Мой ребенок! Спросите у нее... Она тоже мать!
Горбовского сильно толкнули в плечо. Он пошатнулся и увидел, как Скляров испуганно пятится, отступая, а на него молча идет маленькая тонкая женщина, удивительно изящная и стройная, с сильной сединой в золотых волосах к прекрасным, но словно окаменевшим лицом. Горбовский провел ладонью по лбу и вернулся к трапу.
Теперь здесь оставались только старшеклассники и воспитатели. Остальные взрослые — отцы и матери, и те, кто принес сюда свои творения, и те, кто, видимо, в смутной, неосознанной надежде тянулся к звездолету, медленно пятились, расступаясь и разбиваясь на группы. В люке, расставив руки, стоял Станислав Пишта и кричал:
— Потеснитесь чуть-чуть, ребята! Майкл, крикни в рубку, чтобы потеснились! Еще немного!
Ему отвечали серьезные детские голоса:
— Некуда больше! Все очень плотно стоят!
И густой голос Перси Диксона прогудел:
— Как так некуда? А вот сюда, за пульт? Не бойся, маленькая, током не ударит, проходи, проходи... И ты тоже... И ты, курносый... Больше жизни! И ты... Так... Так...
И холодный, звякающий, как железо, голос Валькенштейна приговаривал:
— Потеснитесь, ребята... Дайте пройти... Подвинься, девочка... Пропусти, мальчик...
Пишта посторонился, и рядом с ним появился Валькенштейн с курткой через плечо.
— Я остаюсь на Радуге, — сказал он. — Вы уж без меня, Леонид Андреевич. — Глаза его шарили по толпе, отыскивая кого-то.
Горбовский кивнул.
— Врач на борту? — спросил он.
— Да, — ответил Марк. — Из взрослых там только врач и Диксон.
Из люка вдруг раздался смех.
— Эх вы, — с натугой говорил голос Диксона. — Вот как надо... Раз-два... раз-два...
В люке появился Диксон. Он появился над головой Пишты, перевернутое лицо его было потным и ярко-малиновым.
— Держите меня, Леонид, — прошипел он. — Я сейчас свалюсь!
Ребята хохотали. Это было действительно очень смешно — толстый борт-инженер, как муха, висел на потолке, цепляясь руками и ногами за карабины для крепления груза. Он был тяжел и горяч, и когда Пишта с Горбовским вытянули его наружу и поставили на ноги, он сказал, тяжело дыша:
— Стар. Стар уже.
Виновато моргая, он поглядел на Горбовского.
— Не могу я там, Леонид. Тесно, душно, жарко... Костюм этот несчастный... Я остаюсь здесь, а вы уж с Марком летите. Да и надоели вы мне, по правде сказать.
— Прощайте, Перси, — сказал Горбовский.
— Прощай, дружок, — сказал Диксон растроганно. Горбовский засмеялся и похлопал его по позументам.
— Ну что ж, Станислав, — сказал он. — Придется тебе обойтись без борт-инженера. Думаю, обойдешься. Твоя задача: выйти на орбиту экваториального спутника и ждать «Стрелу». Остальное сделает командир «Стрелы».
Несколько секунд Пишта ошарашенно молчал. Потом он понял.
— Ты что это, а? — очень тихо сказал он, шаря взглядом по лицу Горбовского. — Ты что это? Ты Десантник! Что это за жесты?
— Жесты? — сказал Горбовский. — Я не умею. А ты иди. Ты за всех них отвечаешь до конца. — Он повернулся к старшеклассникам: — Марш на борт! — крикнул он. — Иди вперед, а то не протиснешься, — сказал он Пиште.
Пишта посмотрел на понурых старшеклассников, медленно бредущих к трапу, посмотрел на люк, из которого высовывались лица детей, неловко клюнул Горбовского в щеку, кивнул Марку и Диксону и, поднявшись на цыпочки, взялся за карабины. Горбовский подтолкнул его. Старшеклассники один за другим с нарочитой важностью и неторопливостью начали протискиваться внутрь, мужественно покрикивая: «А ну, шевелись! Подбери губы, наступят! Кто это там ревет? Головы выше!» Последней вошла та самая девочка в спортивных брюках. На секунду она остановилась и с надеждой оглянулась на Горбовского, но тот сделал каменное лицо.
— Некуда ведь, — сказала она тихонько. — Видите? Я не помещаюсь.
— Ты похудеешь, — пообещал Горбовский и, взяв ее за плечи, осторожно втиснул в толпу. Потом он спросил Диксона: — А где кино?
— Все рассчитано, — важно ответил Перси. — Кино начнется в момент старта. Дети любят сюрпризы. — Пишта! — крикнул Горбовский. — Готов?
— Готов! — гулко откликнулся Пишта.
— Стартуй, Пишта! Спокойной плазмы! Закрывай люки! Мальчики и девочки, спокойной плазмы!
Тяжелая плита люка бесшумно выдвинулась из паза в обшивке. Горбовский, прощально махая рукой, отступил от комингса. Вдруг он вспомнил.
— Ай! — закричал он. — А письмо?
В нагрудном кармане письма не было, в боковом тоже. Люк закрывался. Письмо почему-то оказалось во внутреннем кармане. Горбовский сунул его девушке в спортивных брюках и поспешно отдернул руку. Люк закрылся. Горбовский, сам не зная зачем, погладил голубоватый металл, ни на кого не глядя, спустился на землю, и Диксон с Марком оттащили трап. Вокруг корабля осталось совсем мало народу, зато над кораблем в небе кружились десятки вертолетов и флаеров.
Горбовский обогнул груду материальных ценностей, споткнулся о какой-то бюст и пошел вокруг корабля к пассажирскому люку, где его должна была ждать Женя Вязаницына. «Хоть бы Матвей прилетел», — с тоской подумал он. Он чувствовал себя выжатым и высушенным и очень обрадовался, когда увидел Матвея. Матвей шел ему навстречу. Но он был один.
— А где Женя? — спросил Горбовский. Матвей остановился и оглянулся по сторонам.
— Она была здесь, — сказал он. — Я говорил с ней по радиофону. Что, люки уже закрыли? — Он все оглядывался,
— Да, сейчас старт, — сказал Горбовский. Он тоже озирался. «Может быть, она на вертолете», — подумал он. Но он знал, что это невозможно.
— Странно, что нет Жени, — проговорил Матвей.
— Возможно, она на вертолете, — сказал Горбовский. Он вдруг понял, где она. «Ай да она!», — подумал он.
— Алешку так и не увидел, — сказал Матвей.
Странный широкий звук, похожий на судорожный вздох, пронесся над космодромом. Огромная голубая громада корабля бесшумно оторвалась от земли и медленно пошла вверх. «Первый раз в жизни вижу старт своего корабля», — подумал Горбовский. Матвей все провожал корабль глазами и вдруг как ужаленный повернулся к Горбовскому и с изумлением уставился на него.
— Постой... — пробормотал он. — Как же это так? Почему ты здесь? А как же корабль?
— Там Пишта, — сказал Горбовский.
Глаза Матвея остановились.
— Вот она, — прошептал он.
Горбовский обернулся. Над горизонтом ослепительно сияла блестящая, ровная полоса.
На окраине Столицы Горбовский попросил остановиться. Диксон затормозил и выжидательно посмотрел на него.
— Я пойду пешком, — сказал Горбовский.
Он вылез. Сейчас же вслед за ним вылез Марк и, протянув руку, помог выйти Але Постышевой. Всю дорогу от космодрома эта пара молчала на заднем сидении. Они крепко, по-детски, держались за руки, и Аля, закрыв глаза, прижималась лицом к плечу Марка.
— Пойдемте с нами, Перси, — сказал Горбовский. — Будем собирать цветочки, и уже не жарко. И это будет очень полезно для вашего сердца.
Диксон покачал косматой головой.
— Нет, Леонид, — сказал он. — Давайте лучше попрощаемся. Я поеду.
Солнце висело над самым горизонтом. Было прохладно. Солнце светило, словно в коридор с черными стенами: обе Волны — северная и южная — уже высоко поднялись над горизонтом.
— Вот по этому коридору, — сказал Диксон. — Куда глаза глядят. Прощайте, Леонид, прощай, Марк. И ты, девочка, прощай. Идите... Но сначала я попытаюсь последний раз предугадать ваши поступки. Сейчас это особенно просто.
— Да, это просто, — сказал Марк. — Прощайте, Перси. Пошли, малыш.
Коротко улыбнувшись, он взглянул на Горбовского, обнял Алю за плечи, и они пошли в степь. Горбовский и Диксон смотрели им вслед.
— Немножко поздно, — сказал Диксон.
— Да, — согласился Горбовский. — И все-таки я завидую.
— Вы любите завидовать. Вы всегда так аппетитно завидуете, Леонид. Я вот тоже завидую. Завидую, что кто-то будет думать о нем в его последние минуты, а обо мне... да и о вас тоже, Леонид, — никто.
— Хотите, я буду думать о вас? — спросил серьезно Горбовский.
— Нет, не стоит. — Диксон, прищурясь, посмотрел на низкое солнце. — Да, — сказал он. — На этот раз нам, кажется, не выбраться. Прощайте, Леонид.
Он кивнул и уехал, а Горбовский неспешно зашагал по шоссе рядом с другими людьми, так же неторопливо бредущими в город. Ему было очень легко и покойно впервые за этот сумбурный, напряженный и страшный день. Больше не надо было ни о ком заботиться, не надо было принимать решений, все вокруг были самостоятельны, и он тоже стал совершенно самостоятельным. Таким самостоятельным он еще не был никогда в жизни.
Вечер был красив, и если бы не черные стены справа и слева, медленно растущие в синее небо, он был бы просто прекрасен: тихий, прозрачный, в меру прохладный, пронизанный косыми розоватыми лучами солнца. Людей на шоссе оставалось все меньше, многие ушли в степь, как Валькенштейн с Алей, другие остались прямо у обочин.
В городе вдоль главной улицы многоцветными пятнами красовались картины, выставленные художниками в последний раз, — у деревьев, у стен домов, на волноводах поперек дороги, на столбах энергопередач. Перед картинами стояли люди, вспоминали, тихо радовались, кто-то — неугомонный — затеял спор, а миловидная худенькая женщина горько плакала, повторяя громко: «Обидно... Как обидно!» Горбовский подумал, что где-то видел ее, но так и не мог вспомнить — где.
Слышалась незнакомая музыка: в открытом кафе рядом со зданием Совета маленький хилый человек с необычайней страстью и темпераментом играл на концертной хориоле, и люди за столиками слушали его, не шевелясь, и еще много людей сидели и слушали на ступеньках и прямо на газонах перед кафе, а к хориоле был прислонен большой лист картона, на котором кривоватыми буквами было написано: «Далекая Радуга». Песня. Не оконч.».
Вокруг Шахты было много народу, и все были заняты. Матово поблескивал огромный, еще недостроенный купол входного кессона. Из здания театра тянулась цепочка нуль-физиков, тащивших папки, свертки, груды коробок. Горбовский сразу подумал о папке, которую ему передал Маляев. Он попытался вспомнить, куда дел ее. Кажется, оставил в рубке. Или в тамбуре? Не надо вспоминать... Неважно. Следует быть совершенно беззаботным. Странно, неужели физики надеются? Мы знаем, что людей не спасут теперь никакие шахты. Но можно надеяться, что шахты спасут плоды трудов наших. Всегда можно надеяться на чудо. Забавно, что на чудо надеются самые скептические и логические люди планеты...
У стены Совета, возле подъезда, сидел, вытянув ноги, человек в изодранном пилотском комбинезоне, слепой, с забинтованным лицом. На коленях у него лежало блестящее никелированное банджо. Запрокинув голову, слепой слушал песню «Далекая Радуга».
Из-за купола появился лже-штурман Ганс с огромным тюком на плече. Увидев Горбовского, он заулыбался и сказал на ходу: «А, капитан! Как ваши ульмотроны? Достали? А мы вот архивы хороним... Очень утомительно. День какой-то сумасшедший...» Кажется, это был единственный человек на Радуге, который так и не узнал, что Горбовский — настоящий капитан «Тариэля».
Из окна Совета Горбовского окликнул Матвей.
— «Тариэль» уже на орбите, — крикнул он. — Сейчас прощались. Там все в порядке.
— Спускайся, — предложил Горбовский. — Пойдем вместе...
Матвей покачал головой.
— Нет, дружище, — сказал он. — У меня масса дел, а времени мало... — он помолчал, затем добавил растерянно. — Женя нашлась, ты знаешь, где?
— Догадываюсь, — сказал Горбовский.
— Зачем ты это сделал? — сказал Матвей.
— Честное слово, я ничего не делал, — сказал Горбовский.
Матвей укоризненно покачал головой и скрылся в глубине комнаты, а Горбовский пошел дальше.
Он вышел на берег моря, на прекрасный желтый пляж с пестрыми тентами и удобными шезлонгами, с катерами и лодками, выстроившимися у невысокого причала. Он опустился в один из шезлонгов, с удовольствием вытянул ноги, сложил руки на животе и стал смотреть на запад, на багровое закатное солнце. Слева и справа нависали бархатно-черные стены, он старался не замечать их.
Сейчас я должен был бы стартовать к Лаланде, думал он сквозь дремоту. Мы сидели бы втроем в рубке, и я рассказывал бы им, какая славная планета Радуга, как я исколесил ее всю за день, Перси Диксон помалкивал бы, накручивая бороду на пальцы, а Марк бы брюзжал, что старо, скучно и везде одинаково. А завтра в это время мы бы вышли из деритринитации...
Мимо него прошла, опустив голову, та прекрасная девушка с сединой в золотых волосах, которая так вовремя прервала его неприятный разговор со Скляровым на космодроме. Она шла по самой кромке воды, и лицо ее уже не казалось каменным, оно было просто бесконечно усталым. Шагах в пятидесяти она остановилась, постояла, глядя в море, и села на песок, уткнулась подбородком в колени. Сейчас же над ухом Горбовского кто-то тяжело вздохнул, и, скосив глаз, Горбовский увидел Склярова, Скляров тоже смотрел на девушку.
— Все бессмысленно, — сказал он негромко. — Скучно жил, ненужно. И все самое плохое приберегалось на последний день...
— Голубчик, — сказал Горбовский. — А что может быть хорошего в последнем дне?
— Вы еще не знаете...
— Знаю, — сказал Горбовский. — Все знаю...
— Не можете вы всего знать... Я же слышу, как вы со мной разговариваете.
— Как?
— Как с обыкновенным человеком. А я трус и преступник.
— Ну, Роберт, — сказал Горбовский. — Ну какой вы трус и преступник?
— Я трус и преступник, — упрямо повторил Роберт. — Я даже, наверное, хуже, потому что считаю, что все делал правильно.
— Трусов и преступников не бывает, — сказал Горбовский. — Я скорее поверю в человека, который способен воскреснуть, чем в человека, который способен совершить преступление.
— Не надо меня утешать. Я же говорю, что вы не знаете всего.
Горбовский лениво повернул к нему голову.
— Роберт, — сказал он. — Не тратьте вы зря времени. Идите вы к ней. Сядьте рядом... Мне очень удобно лежать, но если хотите, я помогу вам...
— Все получается не так, как хочется, — тоскливо сказал Роберт. — Я был уверен, что спасу ее. Мне казалось, что я готов на все. Но оказалось, что на все я не готов... Пойду, — сказал вдруг он.
Горбовский следил за ним, как он шагает — сначала широко и уверенно, а потом все медленнее и медленнее, как он все-таки подошел к ней и сел рядом, и она не отодвинулась.
Некоторое время Горбовский смотрел на них, стараясь разобраться, завидует он или нет, а потом задремал по-настоящему. Его разбудило прикосновение чего-то холодного. Он приоткрыл один глаз и увидел Камилла, его вечный нелепый шлем, его вечно постное и угрюмое лицо и круглые немигающие глаза.
— Я знал, что вы здесь, Леонид, — сообщил Камилл. — Я искал вас.
— Здравствуйте, Камилл, — пробормотал Горбовский. — Наверное, это очень скучно — все знать...
Камилл подтащил шезлонг и сел рядом в позе человека с переломленным позвоночником.
— Есть вещи поскучнее, — сказал он. — Мне все надоело. Это была огромная ошибка.
— Как дела на том свете? — спросил Горбовский.
— Там темно, — сказал Камилл. Он помолчал. — Сегодня я умирал и воскресал трижды. Каждый раз было очень больно.
— Трижды, — повторил Горбовский. — Рекорд. — Он посмотрел на Камилла. — Камилл, скажите мне правду. Я никак не могу понять. Вы — человек? Не стесняйтесь. Я уже никому не успею рассказать.
Камилл подумал.
— Не знаю, — сказал он. — Я — последний из «Чертовой Дюжины». Опыт не удался, Леонид. Из состояния «хочешь, но не можешь» в состояние «можешь, но не хочешь»... Это невыносимо тоскливо — мочь и не хотеть.
Горбовский слушал, закрыв глаза.
— Да, я понимаю, — проговорил он. — Мочь и не хотеть — это от машины. А тоскливо — это от человека.
— Вы ничего не понимаете, — сказал Камилл. — Вы любите мечтать иногда о мудрости патриархов, у которых нет ни желаний, ни чувств, ни даже ощущений. Бесплотный разум. Мозг — дальтоник. Великий Логик. Логические методы требуют абсолютной сосредоточенности. Для того чтобы что-нибудь сделать в науке, приходится днем и ночью думать об одном и том же, читать об одном и том же, говорить об одном и том же... А куда уйдешь от своей психической призмы? От врожденной способности чувствовать... Ведь нужно любить, нужно читать о любви, нужны зеленые холмы, музыка, картины, неудовлетворенность, страх, зависть... Вы пытаетесь ограничить себя и теряете огромный кусок счастья. И вы прекрасно сознаете, что вы его теряете. И тогда, чтобы вытравить в себе это сознание и прекратить мучительную раздвоенность, вы оскопляете себя. Вы отрываете от себя всю эмоциональную половину человечьего и оставляете только одну реакцию на окружающий мир — сомнение. «Подвергай сомнению»! — Камилл помолчал. — И тогда вас ожидает одиночество. — Со страшной тоской он глядел на вечернее море, на холодеющий пляж, на пустые шезлонги, отбрасывающие странную тройную тень. — Одиночество... — повторил он. — Вы всегда уходили от меня, люди. Я всегда был лишним, назойливым и непонятным чудаком. И сейчас вы тоже уйдете. А я останусь один. Сегодня ночью я воскресну в четвертый раз, один на мертвой планете, заваленной пеплом и снегом...
Вдруг на пляже стало шумно. Увязая в песке, к морю спускались испытатели — восемь испытателей, восемь несостоявшихся нуль-перелетчиков. Семеро несли на плечах восьмого, слепого, с лицом, обмотанным бинтами. Слепой, закинув голову, играл на банджо, и все пели:
Когда, как темная вода, Лихая, лютая беда Была тебе по грудь, И продолжала путь... |
Они, не оглядываясь, вошли с песней в море по пояс, по грудь, а затем поплыли вслед за заходящим солнцем, держа на спинах слепого товарища. Справа от них была черная, почти до зенита стена, и слева была черная, почти до Зенита стена, и оставалась только узкая темно-синяя прорезь неба, да красное солнце, да дорожка расплавленного золота, по которой они плыли, и скоро их совсем не стало видно в дрожащих бликах, и только слышался звон банджо и песня:
...Ты, не склоняя головы. Смотрела в прорезь синевы И продолжала путь... |