Все началось с того, что давным-давно, в совсем уж незапамятные времена, малолетний сынишка БНа неожиданно для себя и для окружающих сочинил вдруг песенку-считалку:
Стояли звери Около двери, В них стреляли, Они умирали. |
Выкрикивая на разные лады эти странноватые и диковатые, недетские какие-то, стишки, носился он по квартире, а БН смотрел на него и думал: "Черт побери, какие замечательные слова! Надо же как ловко придумал, паршивец. Отличный эпиграф может получиться к чему-нибудь!.." И воображению его рисовались какие-то смутные картинки... какие-то страшные и несчастные чудовища... трагически одинокие и никому не нужные... уродливые, страждущие, ищущие человеческой приязни и помощи, но получающие вместо всего этого пулю от перепуганных, ничего не понимающих людей...
Смутные эти ощущения удалось передать и АНу, состоялся довольно бессвязный, но тем не менее плодотворный обмен эмоциями и картинками, и возник некий замысел, пока еще совершенно неопределенный и никак не формулируемый, ясно было только, что повесть должна называться "Стояли звери около двери" и эпиграфом у нее будет "стишок маленького мальчика", — в первый и последний раз у АБС замысел нового произведения возник из будущего эпиграфа к нему (или — из названия, что в данном случае одно и то же).
В сентябре 1975 появляются первые наметки будущей повести. Там есть уже и саркофаг с двенадцатью зародышами, и гипотезы, объясняющие этот саркофаг, и Лев, 20-ти лет, ученик-прогрессор, и Максим Каммерер — начальник контрразведки Опекунского совета, и еще множество обстоятельств, ситуаций и героев, вполне годящихся к употреблению. Сюжета, впрочем, пока нет, и совершенно неясно, каким именно образом должно развиваться действие.
Обсуждение СЗоД продолжается и в октябре, и в декабре, а потом планы резко меняются — мы начинаем писать сценарий для Тарковского, — и в работе над новой повестью наступает длительный перерыв.
На протяжении 1976-го мы несколько раз возвращаемся к этой повести, продолжаем придумывать детали и эпизоды, новых героев, отдельные фразы, но не более того. Сюжет не складывается. Мы никак не найдем тот стержень, на который можно было бы нанизать уже придуманное, как шашлык нанизывают на шампур. Поэтому, вместо настоящей работы, мы конструируем (причем во всех подробностях) сюжет фантастического детектива, действие которого развивается на некоем острове в океане: масса трагических событий, тайны, загадки, многочисленные умертвия, в финале все действующие лица гибнут до последнего человека, — подробнейшее расписание эпизодов, все готово для работы, осталось только сесть и писать, но авторы вместо того (а это уже ноябрь 1976) вдруг принимаются разрабатывать совсем новый сюжет, которого раньше и в замысле не было.
Это история нашего старого приятеля Максима, который со своим дружком голованом Щекном идет по мертвому городу несчастной планеты Надежда. Бедные "Звери...", казалось бы, заброшены и забыты окончательно и навсегда. В феврале 1977 мы начинаем и единым духом (в один присест) заканчиваем черновик повести о Максиме и Щекне, и тут же обнаруживаем, что у нас получилось нечто странное — нечто без начала и конца, и даже без названия. Исполненные недоумения и недовольства собою, мы откладываем в сторону эту нежданную и нежеланную рукопись и возвращаемся к работе над сценариями. (Забавно: тогда нам казалось, что мы ловко придумали "бешенство генных структур на Надежде", странную и страшную болезнь, когда ребенок за три года превращается в старика, — нам казалось это эффектной и оригинальной выдумкой. И только много лет спустя узнали мы о хорошо известном современной науке эффекте преждевременной старости — прогерии — и том, что сконструированные нами фантастические явления описаны еще в начале ХХ века под названием синдром Вернера. Воистину, ничего нельзя придумать: все, что тобою придумано, либо существовало уже когда-то, либо будет существовать, либо существует сегодня, сейчас, но тебе неизвестно.)
То было время (почти весь 1977 и почти весь 1978), когда мы отделывали, доводили до ума и шлифовали сразу три сценария: по "Понедельнику", по "Отелю" и по "Трудно быть богом" (очередной бесперспективный вариант для очередного малоперспективного режиссера). Все остальные дела были заброшены, и только в ноябре 1978 года возвращаемся мы к нашим "Зверям" и, что характерно, сразу же начинаем писать черновик — видимо, количество перешло у нас наконец в качество, нам сделалось ясно, как строится сюжет (погоня за неуловимым Львом Абалкиным) и куда пристроить уже написанный кусок со Щекном на планете Надежда.
Черновик мы закончили 7 марта 1979 года, решительно преодолев два возникших к концу этой работы препятствия. Во-первых, мы довольно долго не могли выбрать финал. Вариант гибели Льва Абалкина был трагичен, эффектен, но достаточно очевиден и даже банален. Вариант, когда Максиму удается-таки спасти Абалкина от смерти, имел свои достоинства, но и свои недостатки тоже, и мы колебались, не в силах сделать окончательный выбор, все время, по ходу работы, перестраивая сюжет таким образом, чтобы можно было в любой момент использовать ту или иную концовку. Когда все возможности маневрирования оказались исчерпаны, мы вспомнили Ильфа и Петрова. Были заготовлены два клочка бумаги, на одном написано было, как сейчас помню, "живой", на другом — "нет". Клочки брошены были в шапку АН, и мама наша твердой рукою извлекла "нет". Судьба концовки и Льва Абалкина оказалась решена.
(Дьявольские, однако, шутки играет с нами наша память. Предыдущий абзац я написал, будучи АБСОЛЮТНО уверен, что так оно все и было. И вот месяц спустя, просматривая рабочий дневник, я обнаружил вдруг запись, датированную 29.10.1975, из коей следует, что жребий, да, имел место, но решал он отнюдь не вопрос, будет ли концовка трагической — "со стрельбой" — или мирной. Совсем другую он проблему разрешал: как скоро Лев Абалкин узнаёт всю правду о себе. Рассматривалось три варианта:
"1. Лев ничего не знает и ничего не узнаёт. 2. Лев ничего не знает, затем постепенно узнаёт. 3. Лев знает с самого начала. Мама выбрала (3) со стрельбой". |
Вот тебе и на! Но ведь на самом-то деле АБС, фактически, писали вариант (2)! Правда, — "со стрельбой". И на том спасибо. Ведь даже и месяц спустя в дневнике мы пишем: "М. б. кончить не смертью, а подготовкой к ней? Странник провожает его взглядом". Не-ет, всегда, с незапамятных времен, сомневался я как в достоверности истории вообще, так любых мемуаров, в частности, — и правильно, надо думать, сомневался... Оставляю, впрочем, предыдущий абзац без каких-либо изменений. Пусть вдумчивый читатель получит в свое распоряжение образец мемуарного "прокола", характерного именно для данных комментариев. Может быть, это поможет ему оценить меру достоверности всего текста в целом.)
Теперь о другом препятствии, гораздо более серьезном. Мы прекрасно понимали, что у нас получается нечто вроде детектива — история расследования, поиска и поимки. Однако, детектив обладает своими законами существования, в частности, в детективе не должны оставаться какие-либо необъясненности, и никакие сюжетные нити не имеют права провисать или быть оборваны. У нас же таких оборванных нитей оказалось полным-полно, их надобно было специальным образом связывать, а нам этого не хотелось делать самым решительным образом. Застарелая нелюбовь АБС к каким-либо объяснениям и растолкованиям текста вспыхнула по окончании повести с особенной силой.
1. Что произошло между Тристаном и Абалкиным там, на Саракше?
2. Как (и зачем) Абалкин оказался в "Осинушке"?
3. Зачем ему понадобилось общаться с доктором Гоаннеком?
4. Зачем ему понадобилось общаться с Майкой?
5. Что ему нужно было от Учителя?
6. Зачем звонил он журналисту Каммереру?
7. Зачем ему понадобился Щекн?
8. Как удалось ему выйти на доктора Бромберга?
9. Зачем в конце повести он идет в Музей внеземных культур?
10. Что, собственно, произошло там, в Музее?
И наконец, самый фундаментальный вопрос:
11. Почему он, Абалкин (если он, конечно, не есть в самом деле автомат Странников, а по замыслу авторов он, конечно, никакой не автомат, а несчастный человек с изуродованной судьбой), почему не пошел он с самого начала к своим начальникам и не выяснил по-доброму, по-хорошему всех обстоятельств своего дела? Зачем понадобилось ему метаться по планете, выскакивать из-за угла, снова исчезать и снова внезапно появляться в самых неожиданных местах и перед самыми неожиданными людьми?
Во всяком добропорядочном детективе все эти вопросы, разумеется, должно было бы подробно и тщательно разложить по полочкам и полностью разъяснить. Но мы-то писали не детектив. Мы писали трагическую историю о том, что даже в самом светлом, самом добром и самом справедливом мире появление тайной полиции (любого вида, типа, жанра) неизбежно приводит к тому, что страдают и умирают ни в чем не повинные люди, — какими благородными ни были бы цели этой тайной полиции и какими бы честными, порядочнейшими и благородными сотрудниками ни была эта полиция укомплектована. И в рамках таким вот образом поставленной литературной задачи заниматься объяснениями необъясненных сюжетных второстепенностей авторам было и тошно, и нудно.
Сначала мы планировали написать специальный эпилог, где и будут поставлены все точки над нужными буквами, все будет объяснено, растолковано, разжевано и в рот читателю положено. Сохранился листочек с одиннадцатью сакраментальными вопросами и с припиской внизу: "30 апреля 1979 г. Вопрос об эпилоге — посмотрим, что скажут квалифицированные люди". На самом деле, я полагаю, вопрос об эпилоге был нами решен уже тогда, вне всякой зависимости от мнения "квалифицированных людей". Мы уже понимали, что написана повесть правильно: все события даны с точки зрения героя — Максима Каммерера — так, что в каждый момент времени читателю известно ровно столько же, сколько и герою, и все решения он, читатель, должен принимать вместе с героем и на основании доступной ему (отнюдь не полной) информации. Эпилог при такой постановке литературной задачи становился абсолютно не нужен. Тем более, что, как показал опыт, "квалифицированные люди" оборванных нитей либо не замечали вовсе, либо, заметив, каждый по-своему, но отнюдь не без успеха, связывали их сами.
На самом деле, ответы на большинство из вопросов рассыпаны в неявном виде по всему тексту повествования, и внимательный читатель без особенного труда способен получить их вполне самостоятельно. Например, любому читателю вполне доступно догадаться, что в "Осинушке" Абалкин оказался совершенно случайно (уходя от слежки, которая чудилась ему в каждом встречном и поперечном), а к доктору Гоаннеку он обратился в надежде, что опытный врач-профессионал без труда отличит человека от робота-андроида.
Принципиально особенным является первый вопрос. Чтобы ответить на него, недостаточно внимательно читать текст — надо ПРИДУМАТЬ некую ситуацию, которая авторам, разумеется, известна во всех деталях, но в повести присутствует лишь как некое древо последствий очевидного факта: Абалкину откуда-то (ясно, откуда — от Тристана) и каким-то образом (каким? — в этом и состоит загадка) удается узнать, что ему почему-то запрещено пребывание на Земле и запрет этот каким-то образом связан с КОМКОНом-2 (отсюда — бегство Абалкина с Саракша, неожиданный и невозможный звонок его Экселенцу, вообще все странности его поведения). Разумеется, я мог бы здесь изложить суть этой исходной сюжетообразующей ситуации, но мне решительно не хочется этого делать. Ведь ни Максим, ни Экселенц ничего не знают о том, что произошло между Тристаном и Абалкиным на Саракше. Они вынуждены только строить гипотезы, более или менее правдоподобные, и действовать, исходя из этих своих гипотез. Именно процедура поиска и принятия решений как раз и составляет самую суть повести, и мне хотелось бы, чтобы читатель строил СВОИ гипотезы и принимал СВОИ решения одновременно и параллельно с героями — на основании той и только той информации, которой они обладают. Ведь знай Экселенц, что на самом деле произошло с Тристаном на Саракше, он воспринимал бы поведение Абалкина совершенно иначе, и у повести нашей было бы совсем другое течение и совершенно другой, далеко не столь трагичный конец.
Использовать эти мои комментарии для объяснений необъясненного означало бы фактически дописать тот самый эпилог повести, от которого авторы в свое время отказались. Потому я и не стану ничего здесь объяснять, оставив повесть в первозданном ее виде в полном соответствии с исходным замыслом авторов.
Чистовик мы добили окончательно в конце апреля 1979 года и тогда же — но никак не раньше! — приняли новое название "Жук в муравейнике" вместо старого "Стояли звери...". От исходного замысла остался только эпиграф. За него, помнится, нам пришлось сражаться буквально не на жизнь, а на смерть с окончательно сдуревшим идиотом-редактором из Лениздата, которому втемяшилось в голову, что стишок этот авторы на самом деле придумали, переиначив (зачем?!) какую-то богом забытую маршевую песню гитлерюгенда (!!!). Причем эту — истинную — причину редакторской активности мне сообщил по секрету "наш человек в Лениздате", а в открытую речь шла только о нежелательных аллюзиях, акцентах и ассоциациях, каким-то таинственным образом связанных со злосчастным "стишком маленького мальчика".
9.09.82 — БН: "...В общем, битых полтора часа мы с Брандисом (который также был вызван, как составитель и автор предисловия) доказывали этому дубине, что нет там никаких аллюзий и что не ночевали там ни акценты, ни ассоциации, ни прочие иностранцы, а есть там, напротив, только Одержание и Слияние... Скажи мне: почему они всегда одерживают над нами победы? Я полагаю, потому, что им платят за то, чтобы они напирали, а нам за то, чтобы мы уступали..." |
Отстоять эпиграф так и не удалось. С трудом удалось оставить в тексте сам стишок, основательно его, впрочем, изуродовав. (Никогда в жизни не согласились бы мы на такое издевательство, но повесть шла в сборнике вместе с произведениями других авторов, и получалось так, что из-за нашего "капризного упрямства" страдают ни в чем не повинные собратья-писатели.)
История написания этого романа необычна и достаточно сложна, так что, приступая сейчас к ее изложению, я испытываю определенные трудности, не зная, с чего лучше начать и в какой последовательности излагать события.
Во-первых, — название. Оно было придумано давно и предназначалось для совсем другой повести — "о человеке, которого было опасно обижать". Эту повесть мы обдумывали на протяжении многих лет, то приближаясь к ней вплотную, то отдаляясь, казалось бы, насовсем, и в конце концов АН написал ее сам, в одиночку, под псевдонимом С. Ярославцев и под названием "Дьявол среди людей". Первоначальное же ее название — "Хромая судьба" — мы отдали роману о советском писателе Феликсе Сорокине и об унылых его приключениях в мире реалий развитого социализма.
Роман этот возник из довольно частного замысла: в некоем институте вовсю идет разработка фантастического прибора под названием Menzura Zoili, способного измерить ОБЪЕКТИВНУЮ ценность художественного произведения. Сам этот термин мы взяли из малоизвестного рассказа Акутагавы, и означает он в переводе что-то вроде "Измеритель Зоила", где Зоил — это древнегреческий философ, прославившийся в веках особенно злобной критикой Гомера, так что имя его стало нарицательным для обозначения ядовитого, беспощадного и недоброжелательного критика вообще. Первое в нашем рабочем дневнике упоминание о произведении с таким названием относится аж к ноябрю 1971-го года! Но тогда задумывалась пьеса, а не роман.
Самые же первые подробные обсуждения именно романа состоялись, судя по дневнику же, только в ноябре 1980-го, потом снова возник перерыв длиной почти в год, до октября 1981-го, и только в январе 82-го начинается обстоятельная работа над черновиком. К этому моменту все узловые ситуации и эпизоды были определены, сюжет готов полностью, и окончательно сформулировалась литературная задача: написать булгаковского "Мастера"-80, а точнее, не Мастера, конечно, а бесконечно талантливого и замечательно несчастного литератора Максудова из "Театрального романа" — как бы он смотрелся, мучился и творил на фоне неторопливо разворачивающихся, "застойных" наших "восьмидесятых". Прообразом Ф. Сорокина взят был АН с его личной биографией и даже, в значительной степени, судьбой, а условное название романа в этот момент было — "Торговцы псиной" (из все того же рассказа Акутагавы: "С тех пор, как изобрели эту штуку, всем этим писателям и художникам, которые торгуют собачьим мясом, а называют его бараниной, всем им — крышка...").
Обработка черновика закончена была в октябре 1982, и тогда же совершилось переименование романа в "Хромую судьбу", и эпиграф был найден — мучительно грустная и точная хокку старинного японского поэта Райдзана об осени нашей жизни. (Мало кто это замечает, а ведь "Хромая судьба" это — прежде всего — роман о беспощадно надвигающейся старости, от которой нет нам ни радости, ни спасения — "признание в старости", если угодно.)
"Хромая судьба" — второй (и последний) наш роман, который мы совершенно сознательно писали "в стол", понимая, что у него нет никакой издательской перспективы. Журнальный вариант его появился только в 1986 году, в ленинградской "Неве", — это было (для нас) первое чудо разгорающейся Перестройки, знак Больших Перемен и примета Нового времени. И именно тогда впервые встала перед нами проблема совершенно особенного свойства, казалось бы, вполне частная, но в то же время настоятельно требующая однозначного и конкретного решения.
Речь шла о Синей Папке Феликса Сорокина, о заветном его труде, любимом детище, тщательно спрятанном от всех и, может быть, навсегда. Работая над романом, мы, для собственной ориентировки, подразумевали под содержимым Синей Папки наш "Град обреченный", о чем свидетельствовали соответствующие цитаты и разрозненные обрывки размышлений Сорокина по поводу своей тайной рукописи. Конечно, мы понимали при этом, что для создания у читателя по-настоящему полного впечатления о второй жизни нашего героя — его подлинной, в известном смысле, жизни — этих коротких отсылок к несуществующему (по понятиям читателя) роману явно недостаточно, что в идеале надобно было бы написать специальное произведение, наподобие "пилатовской" части "Мастера и Маргариты", или хотя бы две-три главы такого произведения, чтобы вставить их в наш роман... Но подходящего сюжета не было, и никакого материала не было даже на пару глав, так что мы сначала решились, скрепя сердце, пожертвовать для святого дела двумя первыми главами "Града обреченного" — вставить их в "Хромую судьбу", и пусть они там фигурируют как содержимое Синей папки. Но это означало украсить один роман (пусть даже и хороший) ценой разрушения другого романа, который мы нежно любили и бережно хранили для будущего (пусть даже недосягаемо далекого). Можно было бы вставить "Град обреченный" в "Хромую судьбу" ЦЕЛИКОМ, это решало бы все проблемы, но в то же время означало бы искажение всех и всяческих разумных пропорций получаемого текста, ибо в этом случае вставной роман оказывался бы в три раза толще основного, что выглядело бы по меньшей мере нелепо.
И тогда мы вспомнили о старой нашей повести — "Гадкие лебеди". Задумана она была в апреле 1966, невероятно давно, целую эпоху назад, и написана примерно тогда же. К началу 80-х у нее уже была своя, очень типичная судьба — судьба самиздатовской рукописи, распространившейся в тысячах копий, нелегально, без ведома авторов, опубликованной за рубежом и прекрасно известной "компетентным органам", которые, впрочем, не слишком рьяно за ней охотились — повесть эта проходила у них по разряду "упаднических", а не антисоветских.
Писались "Гадкие лебеди" для сборника наших повестей в "Молодой Гвардии". Этот сборник ("Второе нашествие марсиан" плюс "Гадкие лебеди") был даже объявлен в плане 1968-го, кажется, года, но вышел он в другом составе: вместо "Лебедей" поставлены там были "Стажеры". "Лебеди" — не прошли. От них веяло безнадежностью и отчаянием, и даже если авторы согласились бы убрать оттуда многочисленные и совершенно неистребимые "аллюзии и ассоциации", этого горбатого (как говаривали авторы по поводу некоторых своих произведений и до, и после) не смог бы исправить даже наш советский колумбарий. Это было попросту невозможно, хотя авторы и попытались разбавить мрак и отчаяние, дописав последнюю главу, где Будущее, выметя все поганое и нечистое из настоящего, является читателю в виде этакого Homo Novus, всемогущего и милосердного одновременно. (В самом первом варианте повесть кончалась сценой в ресторане и словами Голема: "...бедный прекрасный утенок".)
Второй и последний вариант "Гадких лебедей" был закончен в сентябре 1967 года и окончательно отклонен "Молодой Гвардией" в октябре. Больше никто ее брать не захотел. Повесть перешла на нелегальное положение.
1.10.68 — БН: "...Люди, приехавшие из Одессы, рассказывают, что там продается с рук машинопись ГЛ — 5 руб. штука. Ума не приложу, каким образом это произошло. Я давал только проверенным людям". |
БН сильно подозревал в потере бдительности и в распространении АНа, АН — БНа. Но дело было в другом: рукопись шла в нелегальную распечатку прямо в редакциях, куда попадала вполне официально и откуда, растиражированная, уходила "в народ". Авторы не сразу поняли, что происходит, но и поняв, отнюдь не смутились и продолжали давать рукопись все в новые и новые редакции — у нас это называлось "стрелять по площадям", на авось, вдруг где-нибудь, как-нибудь, божьим попущением и проскочит.
Не проскочило. Сейчас уже невозможно вспомнить, в каких именно журналах побывала рукопись. Сохранились отдельные об этом упоминания в письмах и в дневниках. Так, видимо, летом 1970 повесть лежала в "Новом Мире", а зимой — в "Неве".
9.01.71 — БН: "...информация о том, что Ю. Домбровский дал, якобы, положительную рецензию на ГЛ, есть информация ложная. Изя Кацман виделся с Домбровским на Новый год, и тот сказал, что ему, действительно, предлагали ГЛ на рецензию, но он отказался ее брать, ибо "в фантастике ничего не понимает и рецензировать то, в чем не разбирается, не может". В "Неву" насчет ГЛ я не звонил еще..." 10.02.71 — БН: "Как и следовало ожидать, дело с ГЛ в "Неве" не выгорело..." |
Сохранилось несколько любопытных образцов обмена информацией по поводу публикации "Гадких лебедей" в журнале "Юность" (где главредом в то время был Борис Полевой).
30.09.71 — АН: "...Перед самым отъездом зашел в ЦДЛ и натолкнулся на Полевого. Он взял меня за руку и строго сказал: "Мы вас рекламируем. Давайте вещь". Я нагло ответил: "Мы-то дадим, а вот возьмете ли вы?" На этом разговор закончился. Я не успел больше ни слова сказать, его уже увлекли. Забавная ситуация. Я тут пораскинул умом и подумал: может, дать небольшую повестушку на основе спрута Спиридона, листов этак на 3—4? Что-нибудь либо о суде над кашалотами, либо о дипломатии, все с героями ПНвС..." 3.10.71 — БН: "...Поведение Полевого любопытно. <...> знаешь, что я предлагаю? Сунь им ГЛ! Чем мы в конце концов рискуем? Может, хоть какой-нибудь "журнальный" вариант да пройдет. Ну, а если не пройдет, тогда можно будет дать заявку и на Спиридона. <...> вдруг ГЛ все-таки пройдет? Ведь у них тираж падает, дела у них неважнецкие, а то бы они к нам хрен бы обратились. А тут повесть о загнивании буржуазной морали, о том, что капитализм будущее губит. То, се. Ей-богу, стоит попробовать..." 6.10.71 — АН: "...Идея сунуть Полевому ГЛ мне приходила в голову, но я отмел ее как недостаточно безумную. Что ж, если ты так считаешь, то я сделаю. Только нужно изменить название. ГЛ — очень уж одиозно. Пожалуй возьмем что-либо вроде "Прекращение дождя" или "Когда перестал дождь". Вышли свои соображения по названию..." 11.10.71 — БН: "...Вместо ГЛ я предлагаю названия: "Год Воды"; "Время ковчега"; "Сделай себе ковчег из дерева гофер" (это слова Бога — Ною); "Сорок дней и сорок ночей" (время излития дождя накануне потопа); "Время дождя". А вообще, наверное, неважно, какое будет название — если они примут, придумаем. Но хорошо бы его связать с Великим Потопом — так сказать Великий потоп коммунизма на одряхлевшего Ноя капиталистической идеологии..." 13.11.71 — АН: "...ГЛ (он же "Время дождей") вручил при потешнейших обстоятельствах. Перед тем, как идти на Маяковскую, куда переехала "Юность", зашел я в наш кабак пообедать. Стою, смотрю, где есть место, и вдруг меня тянут за брючину. Гляжу — сидит за столиком Мери Лазаревна Озерова, зав. отделом худлитературы в "Юности". — Где обещанная рукопись? — У меня. Я хотел поговорить с Полевым... — Где она? У вас с собой? — Да, но я хотел переговорить... — Нечего вам переговаривать. Давайте сюда. — Вот, пожалуйста, но мне нужно... — Потом, потом. Вот прочитаем, тогда и будем разговаривать. Так все и закончилось. Унесла она в хищном клюве ГЛ (ВД), пообещав позвонить..." |
На этом все "препотешнейшее", что связывалось с ГЛ в "Юности", закончилось раз и навсегда. Начались сумрачные будни. Собственно, ничего такого уж неожиданного не произошло.
29.01.72 — АН: "...В "Юности" полнейший разгром. На нижнем уровне вещь приняли на ура, но прочитал Полевой и объявил, что это никуда не годится, при этом долго втолковывал нижнему уровню насчет Маркузе и насчет того, что никакого нацизма в ФРГ нет. <...> Тут же подключился Преображенский и написал, что совершенно согласен с мнением Бориса Николаевича. Любопытная деталь: никто на нижнем уровне в глаза не видел рецензий Полевого и Преображенского. Обе рецензии были выполнены в одном экземпляре и сразу же переданы в бухгалтерию на предмет оплаты. Рукопись я забрал и положил на полку. Пусть пока полежит..." |
И рукопись легла на полку. Теперь уже прочно. Надолго. Авторы временно перестали трепыхаться и совать ее туда-сюда. Они еще не знали тогда, а судьба этой их повести уже была решена и на много лет вперед. В ноябре 1972 АН передал БНу с оказией письмо, содержащее отчет о своей встрече с пресловутым, ранее уже упоминавшимся в связи со "Сказкой о Тройке", товарищем Ильиным (бывшим генералом КГБ, а в те времена — секретарем Московской писательской организации по организационным вопросам).
24.11.72 — АН: "...В понедельник 13-го я был у Ильина. Перед этим (вот совпадение!) я отнес в "Мир" рецензию, и тут Девис, криво ухмыляясь и глядя в угол, рассказал: во Франкфурте-на-Майне имела состояться выставка книгопродукции издательств ФРГ, всяких там ферлагов. От нас выставку посетили Мелентьев (ныне зам. председателя ГК по печати) и руководство "Мира" и "Прогресса". Добрались до стенда издательства "Посев". Выставлено пять книг: Исаич "1914", двухтомник Окуджавы, реквизированный Гроссман, "Семь дней творения" В. Максимова и Мы с Тобой "ГЛ". Поверх всего этого — увеличенные фотопортреты авторов вышеперечисленных и, якобы, надпись: "Эти русские писатели не примирились с существующим режимом". <...> Ну, прямо от Девиса пошел я, судьбою палимый, к Ильину. Думаю, быть мне обосрану, а нам — битыми. Ан нет. Встретил хорошо, даже за талию, по-моему, обнял, не за стол — в интимные угловые креслица усадил и принялся сетовать на врагов, которые нас так спровоцировали. Ласков был до чрезвычайности. Коротко, все сводится к тому, что нам надобно кратко и энергично, с политическим акцентом отмежеваться. Эту бумагу должен составить ты, перешлешь ее мне (это не опасно, сам понимаешь), а я уж понесу ее Ильину и буду тянуть..." |
(Странно читать это сегодня, правда? Письмо из другого времени и с другой планеты... Дабы усилить это ощущение, не могу удержаться, чтобы не процитировать из того же письма кусочек, прямого отношения к литературе не имеющий: "...Как стало достоверно известно, Петр Якир, просидев на площади около месяца, вдруг затребовал свидания с дочерью и, оное получив, велел передать ей, что в корне изменил свои убеждения и просит всех прежних своих сторонников своим сторонником его, Петра Якира, не считать. После этого он принялся закладывать ВСЕХ. Повторяю: ВСЕХ. <...> Прошу тебя иметь это в виду и, если есть у тебя основания, сделать выводы...")
Разумеется, БН немедленно набросал и переслал в Москву текст решительного отмежевания от "акции, произведенной без ведома и согласия авторов, явно преследующей провокационные политические цели и являющей собою образец самого откровенного литературного гангстеризма". Или что-то в этом же роде, — не помню точно, в каком именно виде это оказалось опубликовано в "Литературной газете", а в архиве сохранился только самый первый черновик.
На этой истерически высокой ноте эпопея "Гадких лебедей" обрела свой заслуженный конец. Отныне (и присно, и во веки веков) ни о какой публикации названной вещи не могло быть и речи. Она теперь уж окончательно оказалась занесена в черные списки и сделалась "табу" для любого издательства в СССР, а равно и в странах социализма.
Согласитесь, повесть с такой биографией вполне годилась на роль содержимого Синей папки. "Гадкие лебеди" входили в текст "Хромой судьбы" естественно и ловко, словно патрон в обойму. Это тоже была история о писателе в тоталитарной стране. Эта история также была в меру фантастична и в то же время совершенно реалистична. И речь в ней шла, по сути, о тех же вопросах и проблемах, которые мучили Феликса Сорокина. Она была в точности такой, какой и должен был написать ее человек и писатель по имени Феликс Сорокин, герой романа "Хромая судьба". Собственно, в каком-то смысле он ее и написал на самом деле.
Предложенный ленинградской "Неве" вариант "Хромой судьбы" уже содержал в себе "Гадкие лебеди". Впрочем, из этой первой попытки ничего путного не получилось. Я, разумеется, рассказал (обязан был рассказать!) историю "Лебедей" главному редактору журнала, и тот пообещал выяснить ситуацию в обкоме (1986 год, самое начало, перестройка еще пока только чадит и дымит, никто ничего не знает, ни внизу, ни на самом верху, все возможно — в том числе и мгновенный поворот на сто восемьдесят градусов). Видимо, "добро" получить ему не удалось, "Хромая судьба" вышла без Синей папки, да еще вдобавок основательно покуроченная в тупых шестернях бушующей вовсю антиалкогольной кампании имени товарища Лигачева.
Но уже в 1987-м журнал "Даугава" рискнул напечатать "Лебедей" (пусть даже и под ублюдочным названием "Время дождя"), и ничего ужасного из этого не проистекло — небеса не обрушились, и никакие карающие молнии не ударили в святотатцев: времена переменились наконец, и ранее запрещенное сделалось разрешенным. И — о смех богов! — сделавшись разрешенным, запрещенное сразу же стало всем безразлично. Так что и появление в 1989 году полного текста "Хромой судьбы" в великолепном издании ленинградского отделения "Советского писателя" не произвело ни шума, ни сенсации, и вообще вряд ли даже было замечено читающей публикой. Новые времена внезапно наступили, и новый читатель возник — образовался почти мгновенно, словно выпал в кристаллы перенасыщенный раствор, — и возникла потребность в новой литературе, литературе свободы и пренебрежения, которая должна была прийти на смену литературе-из-под-глыб, да так и не пришла, пожалуй, даже и по сей день.
Нам хотелось написать человека талантливого, но безнадежно задавленного жизненными обстоятельствами, его основательно и навсегда взял за глотку "век-волкодав", и он на все согласен, почти со всем уже смирился, но все-таки позволяет иногда давать себе волю, — тайно, за плотно законопаченными дверями, при свечах, потому что в отличие от булгаковского Максудова отлично знает и понимает, что сегодня, здесь, сейчас, можно, а чего нельзя, и всегда будет нельзя... Феликс Сорокин представлялся нам этаким "героем нашего времени", и, может быть, он и был таковым в каком-то смысле, но вот время — прямо у нас на глазах! — переменилось, а вместе с ним и многие-многие наши представления, и героями стали совсем другие люди, а наш Феликс Сорокин, как тип, как герой, канул в небытие — во всяком случае, мне очень хочется на это надеяться.
А вот у романа его, у "Гадких лебедей", по-моему, актуальность отнюдь покуда не пропала, потому что проблема будущего, запускающего свои щупальца в сегодняшний день, никуда не делась, и никуда не делась чисто практическая задача: как ухитриться посвятить свою жизнь будущему, но умереть при этом все-таки в настоящем. И чем стремительнее становится прогресс, чем быстрее настоящее сменяется будущим, тем труднее Виктору Баневу оставаться в равновесии с окружающим миром, в перманентном своем состоянии неослабевающего футуршока. Всадники Нового Апокалипсиса — Ирма, Бол-Кунац и Валерьянс — уже оседлали своих коней, и остается только надеяться, что Будущее не станет никого карать, не станет никого и миловать, а просто пойдет своей дорогой.
Это последнее, десятое, произведение АБС из цикла "Мир Полудня". Мы, правда, планировали написать еще один роман — под условным названием то ли "Белый Ферзь", то ли "Операция ВИРУС", — но так и не собрались даже начать его. Любопытно, что задуман этот роман был раньше, чем "Волны". В дневнике от 6.01.83 сохранилась запись: "Думали над трилогией о Максиме. Максим внедряется в Океанскую империю, чтобы выяснить судьбу Тристана и Гурона". И уже на следующий день (7.01): "Странники прогрессируют Землю. Идея: человечество при коммунизме умирает в эволюционном тупике. Чтобы идти дальше, надо синтезироваться с другими расами". Очевидно, что это еще искаженный, деформированный, очень приблизительный, но уже тот самый замысел, из которого родились "Волны".
В истории написания этой повести нет ничего особенного и, тем более, сенсационного. Начали черновик 27.03.83 в Москве, закончили чистовик 27.05.84, в Москве же. Все это время вдохновляющей и возбуждающей творческий аппетит являлась для нас установка написать по возможности документальную повесть, в идеале — состоящую из одних только документов, в крайнем случае — из "документированных" размышлений и происшествий. Это была новая для нас форма, и работать с ней было интересно, как и со всякой новинкой. Мы с наслаждением придумывали "шапки" для рапорт-докладов и сами эти рапорт-доклады с их изобилием нарочито сухих казенных словообразований и тщательно продуманных цифр; многочисленные имена свидетелей, аналитиков и участников событий сочиняла для нас особая программка, специально составленная на мощном калькуляторе "Хьюлетт-Паккард" (компьютера тогда у нас еще не было); а первый вариант "Инструкции по проведению фукамизации новорожденного" вполне профессионально набросал для нас друг АНа — врач Юрий Иосифович Черняков...
Что же касается замысла "Странники прогрессируют Землю", то мы отказались от него, как от центрального и сюжетообразующего, довольно быстро. Гораздо интереснее оказалось использовать его в качестве обманного, отвлекающего приема, тем более, что идея человечества, нечувствительно и постепенно порождающего внутри себя Человека Нового (хомо супер, хомо новус, хомо луденс), волновала и привлекала нас издавна, еще со времен "Гадких лебедей", которые изначально как раз и задумывались, как встреча поручика пограничных войск Виктора Банева с первыми сверхчеловеками — мокрецами.
Неожиданно трудно оказалось придумать название. Сначала (в письмах и дневнике) мы называли эту рукопись просто "Повесть о Тойво". Потом мелькнул вариант — почему-то на французском — "Fait accompli" ("Совершившийся факт"), и только в самом конце работы над черновиком появляется название "Волны гасят ветер", причем сначала — только как название темы рапорт-доклада номер 086/99. Это название показалось нам удачным, и мы решили взять его для всей повести в целом — действительно, удачное название, спокойное и многосмысленное, что от названия и требуется.
А вот с эпиграфом получился маленький конфуз. Афоризм этот придумал БН, лично, экспромтом, в разгаре некоей полемики, все обстоятельства которой я великолепно помню до сих пор. Придумал — и восхитился собственной выдумкой, ибо почудилась ему в этой максиме поистине Гёделевская глубина и нетривиальность. "Понять значит упростить" — как, однако, сказано! АНу это тоже понравилось, афоризм было решено приписать нашему легендарному писателю Дмитрию Строгову ("Толстому XXI века"), придуманному нами еще в 60-м, и, приписав, сделать его эпиграфом. А несколько лет спустя я совершенно случайно узнал, что это, оказывается, слова из повести Михаила Анчарова — кажется, "Самшитовый лес". А может быть, — "Сода-солнце". О, это был тяжелый удар! Это была — проблема! Однако отказываться совсем от такого замечательного эпиграфа показалось нам тогда невыразимо жалко, а заменять имя выдуманного двадцать лет назад Строгова на имя всем известного Михаила Анчарова — как-то нелепо: повесть именно с таким эпиграфом была уже опубликована, и не раз. И мы решили оставить все как есть. "Совершенно не вижу, почему бы благородному дону (читай: Дмитрию Строгову) спустя сотню лет не переоткрыть заново афоризм Михаила Анчарова совершенно независимым образом?.." Тем более, что в действительности это удалось же сделать Б. Стругацкому, спустя всего лишь двадцать, или сколько там, лет.
Повесть "Волны..." оказалась итоговой. Все герои наши безнадежно состарились, все проблемы, некогда поставленные, нашли свое решение (либо — оказались неразрешимыми), мы даже объяснили (вдумчивому) читателю, кто такие Странники и откуда они берутся во Вселенной, ибо людены наши это Странники и есть — точнее, та раса Странников, которую породила именно цивилизация Земли, цивилизация Homo sapiens sapiens (как называется в Большой науке вид, к которому все мы имеем честь принадлежать). Осталась, правда, недописанной одна из задуманных в рамках Полуденного цикла историй — история проникновения Максима Каммерера в таинственные недра страшной Океанской империи.
Об этом ненаписанном романе среди фэнов ходят легенды, мне приходилось слышать рассказы людей, которые точно знают, что роман этот был по крайней мере наполовину написан, пущен авторами "в народ", и кое-кто даже лично держал в руках подлинную рукопись... Увы. Роман этот НИКОГДА НЕ БЫЛ НАПИСАН, он даже придуман не был как следует. Вот как выглядит его самый общий предполагаемый план:
1. Пролог. Гнилой Архипелаг.
2. Ч. I. Прибрежная зона.
3. Ч. II. Леса и поля.
4. Ч. III. Солнечный круг.
5. Эпилог.
Действие романа должно было происходить где-то вскоре после событий "Жука в муравейнике", лет через пяток после этого и задолго до времен Большого Откровения. Пролог разработан действительно в деталях. БН мог бы написать его за несколько дней (это всего десяток страниц), но ему не хочется этим заниматься: неинтересно, да и ни к чему. Часть I продумана хорошо, известны основные эпизоды, но без многих и многих существенных деталей. Часть II — ясна в общих чертах и с некоторыми эпизодами. Часть III — в самых общих чертах. Известен только один эпизод из этой части, заключительный (см. ниже — из предисловия БН к сборнику "Время учеников"). Что же касается эпилога, то это по идее должно было быть что-то вроде итогового комментария, скажем, Гриши Серосовина (или другого какого-нибудь комконовца) по поводу всего вышеизложенного. Но здесь нет даже самых общих наметок.
В предисловии к сборнику "Время учеников" БН писал об этом романе примерно следующее:
"В последнем романе братьев Стругацких, в значительной степени придуманном, но ни в какой степени не написанном; в романе, который даже имени-то собственного, по сути, лишен (даже того, о чем в заявках раньше писали "название условное"); в романе, который никогда теперь не будет написан, потому что братьев Стругацких больше нет, а С. Витицкому в одиночку писать его не хочется, — так вот в этом романе авторов соблазняли главным образом две свои выдумки. Во-первых, им нравился (казался оригинальным и нетривиальным) мир Островной Империи, построенный с безжалостной рациональностью Демиурга, отчаявшегося искоренить зло. В три круга, грубо говоря, укладывался этот мир. Внешний круг был клоакой, стоком, адом этого мира — все подонки общества стекались туда, вся пьянь, рвань, дрянь, все садисты и прирожденные убийцы, насильники, агрессивные хамы, извращенцы, зверье, нравственные уроды — гной, шлаки, фекалии социума. Тут было ИХ царствие, тут не знали наказаний, тут жили по законам силы, подлости и ненависти. Этим кругом Империя ощетинивалась против всей прочей ойкумены, держала оборону и наносила удары. Средний круг населялся людьми обыкновенными, ни в чем не чрезмерными, такими же как мы с вами — чуть похуже, чуть получше, еще далеко не ангелами, но уже и не бесами. А в центре царил Мир Справедливости. "Полдень, XXII век". Теплый, приветливый, безопасный мир духа, творчества и свободы, населенный исключительно людьми талантливыми, славными, дружелюбными, свято следующими всем заповедям самой высокой нравственности. Каждый рожденный в Империи неизбежно оказывался в "своем" круге, общество деликатно (а если надо — и грубо) вытесняло его туда, где ему было место — в соответствии с талантами его, темпераментом и нравственной потенцией. Это вытеснение происходило и автоматически, и с помощью соответствующего социального механизма (чего-то вроде полиции нравов). Это был мир, где торжествовал принцип "каждому — свое" в самом широком его толковании. Ад, Чистилище и Рай. Классика. А во-вторых, авторам нравилась придуманная ими концовка. Там у них Максим Каммерер, пройдя сквозь все круги и добравшись до центра, ошарашенно наблюдает эту райскую жизнь, ничем не уступающую земной, и общаясь с высокопоставленным и высоколобым аборигеном, и узнавая у него все детали устройства Империи, и пытаясь примирить непримиримое, осмыслить неосмысливаемое, состыковать нестыкуемое, слышит вдруг вежливый вопрос: "А что, у вас разве мир устроен иначе?" И он начинает говорить, объяснять, втолковывать: о высокой Теории Воспитания, об Учителях, о тщательной кропотливой работе над каждой дитячьей душой... Абориген слушает, улыбается, кивает, а потом замечает как бы вскользь: "Изящно. Очень красивая теория. Но, к сожалению, абсолютно не реализуемая на практике". И пока Максим смотрит на него, потеряв дар речи, абориген произносит фразу, ради которой братья Стругацкие до последнего хотели этот роман все-таки написать. — Мир не может быть построен так, как вы мне сейчас рассказали, — говорит абориген. — Такой мир может быть только придуман. Боюсь, друг мой, вы живете в мире, который кто-то придумал — до вас и без вас, — а вы не догадываетесь об этом... По замыслу авторов эта фраза должна была поставить последнюю точку в жизнеописании Максима Каммерера. Она должна была заключить весь цикл о Мире Полудня. Некий итог целого мировоззрения. Эпитафия ему. Или — приговор?.." |
Именно над этим романом думали АБС во время своей последней встречи в январе 1991 года, в Москве ("18.01.91. Писали письма. Снова обсуждается "Операция ВИРУС"...") Я очень хорошо помню, что обсуждение наше шло вяло, нехотя, без всякого энтузиазма. Время было тревожное и неуютное, в Ираке начиналась "Буря в пустыне", в Вильнюсе группа "Альфа" штурмом взяла телецентр, нарыв грядущего путча готовился прорваться, и приключения Максима Каммерера в Островной Империи совсем не казались нам увлекательными — придумывать их было странно и даже как-то неприлично. АН чувствовал себя совсем больным, оба мы нервничали и ссорились... Это была финальная прямая, хотя никто из нас об этом, разумеется, не знал и даже подумать не мог...
...Но почему мне иногда кажется, что этот — или очень похожий на него — роман будет все-таки со временем написан? Не братьями Стругацкими, разумеется. И не С. Витицким. Но кем?