Глава первая — ПОЧТИ ТАКИЕ ЖЕ

Ночь на Марсе



К

огда рыжий песок под гусеницами краулера вдруг осел, Петр Алексеевич Новаго дал задний ход и крикнул Манделю: «Соскакивай!». Краулер задергался, разбрасывая тучи песка и пыли, и стал переворачиваться кормой кверху. Тогда Новаго выключил двигатель и вывалился из краулера. Он упал на четвереньки и, не поднимаясь, побежал в сторону, а песок под ним оседал и проваливался, но Новаго все-таки добрался до твердого места и сел, подобрав под себя ноги.

Он увидел Манделя, стоявшего на коленях на противоположном краю воронки, и окутанную паром корму краулера, торчащую из песка на дне воронки. Теоретически было невозможно предположить, что с краулером типа «Ящерица» может случиться что-либо подобное. Во всяком случае, здесь, на Марсе. Краулер «Ящерица» был легкой, быстроходной машиной — пятиместная открытая платформа на четырех автономных гусеничных шасси. Но вот он медленно сползал в черную дыру, где жирно блестела глубокая вода. От воды валил пар.

— Каверна, — хрипло сказал Новаго. — Не повезло, надо же...

Мандель повернул к Новаго лицо, закрытое до глаз кислородной маской.

— Да, не повезло, — сказал он.

Ветра совсем не было. Клубы пара из каверны поднимались вертикально в черно-фиолетовое небо, усыпанное крупными звездами. Низко на западе висело солнце — маленький яркий диск над дюнами. От дюн по красноватой долине тянулись черные тени. Было совершенно тихо, слышалось только шуршание песка, стекающего в воронку.

— Ну ладно, — сказал Мандель и поднялся. — Что будем делать? Вытащить его, конечно, нельзя. — Он кивнул в сторону каверны. — Или можно?

Новаго покачал головой.

— Нет, Лазарь Григорьевич, — сказал он. — Нам его не вытащить.

Раздался длинный, сосущий звук, корма краулера скрылась, и на черной поверхности воды один за другим вспучились и лопнули несколько пузырей.

— Да, пожалуй, не вытащить, — сказал Мандель. — Тогда надо идти, Петр Алексеевич. Пустяки — тридцать километров. Часов за пять дойдем.

Новаго смотрел на черную воду, на которой уже появился тонкий ледяной узор. Мандель поглядел на часы.

— Восемнадцать двадцать. В полночь мы будем там.

— В полночь, — сказал Новаго с сомнением. — Вот именно в полночь.

«Осталось километров тридцать, — подумал он. — Из них километров двадцать придется идти в темноте. Правда, у нас есть инфракрасные очки, но все равно дело дрянь. Надо же такому случиться... На краулере мы были бы там засветло. Может быть, вернуться на Базу и взять другой краулер? До Базы сорок километров, и там все краулеры в разгоне, и мы прибудем на плантации только завтра к утру, когда будет уже поздно. Ах, как нехорошо получилось!»

— Ничего, Петр Алексеевич, — сказал Мандель и похлопал себя по бедру, где под дохой болталась кобура с пистолетом. — Пройдем.

— А где инструменты? — спросил Новаго. Мандель огляделся.

— Я их сбросил, — сказал он. — Ага, вот они.

Он сделал несколько шагов и поднял небольшой саквояж.

— Вот они, — повторил он, стирая с саквояжа песок рукавом дохи. — Пошли?

— Пошли, — сказал Новаго.

И они пошли.

Они пересекли долину, вскарабкались на дюну и снова стали спускаться. Идти было легко. Даже пятипудовый Новаго вместе с кислородными баллонами, системой отопления, в меховой одежде и свинцовыми подметками на унтах весил здесь всего сорок килограммов. Маленький сухопарый Мандель шагал как на прогулке, небрежно помахивая саквояжем. Песок был плотный, слежавшийся, и следов на нем почти не оставалось.

— За краулер мне страшно влетит от Иваненки, — сказал Новаго после долгого молчания.

— При чем здесь вы? — возразил Мандель. — Откуда вы могли знать, что здесь каверна? И воду мы как-никак нашли.

— Это вода нас нашла, — сказал Новаго. — Но за краулер все равно влетит. Знаете, как Иваненко: «За воду спасибо, а машину вам больше не доверю».

Мандель засмеялся:

— Ничего, обойдется. Да и вытащить этот краулер будет не так уж трудно... Глядите, какой красавец!

На гребне недалекого бархана, повернув к ним страшную треугольную голову, сидел мимикродон — двухметровый ящер, крапчато-рыжий, под цвет песка. Мандель кинул в него камешком и не попал. Ящер сидел, раскорячившись, неподвижный, как кусок камня.

— Прекрасен, горд и невозмутим, — заметил Мандель.

— Ирина говорит, что их очень много на плантациях, — сказал Новаго. — Она их подкармливает...

Они, не сговариваясь, прибавили шаг.

Дюны кончились. Они шли теперь через плоскую солончаковую равнину. Свинцовые подошвы звонко постукивали на мерзлом песке. В лучах белого закатного солнца горели большие пятна соли; вокруг пятен, ощетинясь длинными иглами, желтели шары кактусов. Их было очень много на равнине, этих странных растений без корней, без листьев, без стволов.

— Бедный Славин, — сказал Мандель. — Вот беспокоится, наверное.

— Я тоже беспокоюсь, — проворчал Новаго.

— Ну, мы с вами врачи, — сказал Мандель.

— А что врачи? Вы хирург, я терапевт. Я принимал всего раз в жизни, и это было десять лет назад в лучшей поликлинике Архангельска, и у меня за спиной стоял профессор...

— Ничего, — сказал Мандель. — Я принимал несколько раз. Не надо только волноваться. Все будет хорошо.

Под ноги Манделю попал колючий шар. Мандель ловко пнул его. Шар описал в воздухе длинную пологую дугу и покатился, подпрыгивая и ломая колючки.

— Удар, и мяч медленно выкатывается на свободный, — сказал Мандель. — Меня беспокоит другое: как будет ребенок развиваться в условиях уменьшенной тяжести?

— Это меня как раз совсем не беспокоит, — сердито отозвался Новаго. — Я уже говорил с Иваненко. Можно будет оборудовать центрифугу.

Мандель подумал.

— Это мысль, — сказал он.

Когда они огибали последний солончак, что-то пронзительно свистнуло, один из шаров в десяти шагах от Новаго взвился высоко в небо и, оставляя за собой белесую струю влажного воздуха, перелетел через врачей и упал в центре солончака.

— Ох! — вскрикнул Новаго.

Мандель засмеялся.

— Ну что за мерзость! — плачущим голосом сказал Новаго. — Каждый раз, когда я иду через солончаки, какой-нибудь мерзавец...

Он подбежал к ближайшему шару и неловко ударил его ногой. Шар вцепился колючками в полу его дохи.

— Мерзость! — прошипел Новаго, на ходу с трудом отдирая шар сначала от дохи, а затем от перчаток.

Шар свалился на песок. Ему было решительно все равно. Так он и будет лежать — совершенно неподвижно, засасывая и сжимая в себе разреженный марсианский воздух, а потом вдруг разом выпустит его с оглушительным свистом и ракетой перелетит метров на десять — пятнадцать.

Мандель вдруг остановился, поглядел на солнце и поднес к глазам часы.

— Девятнадцать тридцать пять, — пробормотал он. — Солнце сядет через полчаса.

— Что вы сказали, Лазарь Григорьевич? — спросил Новаго.

Он тоже остановился и оглянулся на Манделя.

— Блеяние козленка манит тигра, — произнес Мандель. — Не разговаривайте громко перед заходом солнца.

Новаго огляделся. Солнце стояло уже совсем низко. Позади на равнине погасли пятна солончаков. Дюны потемнели. Небо на востоке сделалось черным, как китайская тушь.

— Да, — сказал Новаго, озираясь, — громко разговаривать нам не стоит. Говорят, у нее очень хороший слух.

Мандель поморгал заиндевевшими ресницами, изогнулся и вытащил из кобуры теплый пистолет. Он щелкнул затвором и сунул пистолет за отворот правого унта. Новаго тоже достал пистолет и сунул за отворот левого унта.

— Вы стреляете левой? — спросил Мандель.

— Да, — ответил Новаго.

— Это хорошо, — сказал Мандель.

— Да, говорят.

Они поглядели друг на друга, но ничего уже нельзя было рассмотреть выше маски и ниже меховой опушки капюшона.

— Пошли, — сказал Мандель.

— Пошли, Лазарь Григорьевич. Только теперь мы пойдем гуськом.

— Ладно, — весело согласился Мандель. — Чур, я впереди.

И они пошли дальше: впереди Мандель с саквояжем в левой руке, в пяти шагах за ним Новаго. «Как быстро темнеет, — думал Новаго. — Осталось километров двадцать пять. Ну, может быть, немного меньше. Двадцать пять километров по пустыне в полной темноте... И каждую секунду она может броситься на нас. Из-за той дюны, например. Или из-за той, подальше. — Новаго зябко поежился. — Надо было выехать утром. Но кто мог знать, что на трассе есть каверна? Поразительное невезение. И все же надо было выехать утром. Даже вчера, с вездеходом, который повез на плантации пеленки и аппаратуру. Впрочем, вчера Мандель оперировал. Темнеет и темнеет. Марк, наверное, места уже не находит. То и дело бегает на башню поглядеть, не едут ли долгожданные врачи. А долгожданные врачи тащатся пешком по ночной пустыне. Ирина успокаивает его, но тоже, конечно, волнуется. Это у них первый ребенок, и первый ребенок на Марсе, первый марсианин... Она очень здоровая и уравновешенная женщина. Замечательная женщина! Но на их месте я бы воздержался от ребенка. Ничего, все будет благополучно. Только бы нам не задержаться...»

Новаго все время глядел вправо, на сереющие гребни дюн. Мандель тоже глядел вправо. Поэтому они не сразу заметили Следопытов. Следопытов было тоже двое, и они появились слева.

— Эхой, друзья! — крикнул тот, что был повыше.

Другой, короткий, почти квадратный, закинул карабин за плечо и помахал рукой.

— Эге, — сказал Новаго с облегчением. — А ведь это Опанасенко и канадец Морган. Эхой, товарищи! — радостно заорал он.

— Какая встреча! — сказал, подходя, долговязый Гэмфри Морган. — Добрый вечер, доктор, — сказал он, пожимая руку Манделя. — Добрый вечер, доктор, — повторил он, пожимая руку Новаго.

— Здравствуйте, товарищи, — прогудел Опанасенко. — Какими судьбами?

Прежде чем Новаго успел ответить, Морган неожиданно сказал:

— Спасибо, все зажило. — и снова протянул Манделю длинную руку.

— Что? — спросил озадаченный Мандель. — Впрочем, я рад.

— О нет, он еще в лагере, — сказал Морган. — Но он тоже почти здоров.

— Что это вы так странно изъясняетесь, Гэмфри? — осведомился сбитый с толку Мандель.

Опанасенко схватил Моргана за край капюшона, притянул к себе и закричал ему прямо в ухо:

— Все не так, Гэмфри! Ты проспорил!

Затем он повернулся к врачам и объяснил, что час назад канадец случайно повредил в наушниках слуховые мембраны и теперь ничего не слышит, хотя уверяет, что может отлично обходиться в марсианской атмосфере без помощи акустической «текник».

— Он говорит, что и так знает, что ему могут сказать. Мы спорили, и он проиграл. Теперь он будет пять раз чистить мой карабин.

Морган засмеялся и сообщил, что девушка Галя с Базы здесь совершенно ни при чем. Опанасенко безнадежно махнул рукой и спросил:

— Вы, конечно, на плантации, на биостанцию?

— Да, — сказал Новаго. — К Славиным.

— Ну, правильно, — сказал Опанасенко. — Они вас очень ждут. А почему пешком?

— О, какая досада! — виновато сказал Морган. — Не могу слышать совсем ничего.

Опанасенко опять притянул его к себе и крикнул:

— Подожди, Гэмфри! Потом расскажу!

— Гуд, — сказал Морган. Он отошел и, оглядевшись, стащил с плеча карабин. У Следопытов были тяжелые двуствольные полуавтоматы с магазином на двадцать пять разрывных пуль.

— Мы потопили краулер, — сказал Новаго.

— Где? — быстро спросил Опанасенко. — Каверна?

— Каверна. На трассе, примерно сороковой километр.

— Каверна! — радостно сказал Опанасенко. — Слышишь, Гэмфри? Еще одна каверна!

Гэмфри Морган стоял к ним спиной и вертел головой в капюшоне, разглядывая темнеющие барханы.

— Ладно, — сказал Опанасенко. — Это после. Так вы потопили краулер и решили идти пешком? А оружие у вас есть?

Мандель похлопал себя по ноге.

— А как же, — сказал он.

— Та-ак, — сказал Опанасенко. — Придется вас проводить. Гэмфри! Черт, не слышит...

— Погодите, — сказал Мандель. — Зачем это?

— Она где-то здесь, — сказал Опанасенко. — Мы видели следы.

Мандель и Новаго переглянулись.

— Вам, разумеется, виднее, Федор Александрович, — нерешительно сказал Новаго, — но я полагал... В конце концов, мы вооружены.

— Сумасшедшие, — убежденно сказал Опанасенко. — У вас там на Базе все какие-то, извините, блаженные. Предупреждаем, объясняем — и вот, пожалуйста. Ночью. Через пустыню. С пистолетом. Вам что, Хлебникова мало?

Мандель пожал плечами.

— По-моему, в данном случае... — начал он, но тут Морган сказал: «Ти-хо!», и Опанасенко мгновенно сорвал с плеча карабин и встал рядом с канадцем.

Новаго тихонько крякнул и потянул из унта пистолет.

Солнце уже почти скрылось — над черными зубчатыми силуэтами дюн светилась узкая желто-зеленая полоска. Все небо стало черным, и звезд было очень много. Звездный блеск лежал на стволах карабинов, и было видно, как стволы медленно двигаются направо и налево.

Потом Гэмфри сказал: «Ошибка. Прошу прощения», и все сразу зашевелились. Опанасенко крикнул на ухо Моргану:

— Гэмфри, они идут на биостанцию к Ирине Викторовне! Надо проводить!

— Гуд. Я иду, — сказал Морган.

— Мы идем вместе! — крикнул Опанасенко.

— Гуд. Идем вместе.

Врачи все еще держали в руках пистолеты. Морган повернулся к ним, всмотрелся и воскликнул:

— О, это не нужно! Это спрятать.

— Да-да, пожалуйста, — сказал Опанасенко. — И не вздумайте стрелять. И наденьте очки.

Следопыты были уже в инфракрасных очках. Мандель стыдливо сунул пистолет в глубокий карман дохи и перехватил саквояж в правую руку. Новаго помедлил немного, затем снова опустил пистолет за отворот левого унта.

— Пошли, — сказал Опанасенко. — Мы поведем вас не по трассе, а напрямик, через раскопки. Это ближе.

Теперь впереди и правее Манделя шел с карабином под мышкой Опанасенко. Позади и правее Новаго вышагивал Морган. Карабин на длинном ремне висел у него на шее. Опанасенко шел очень быстро, круто забирая на запад.

В инфракрасные очки дюны казались черно-белыми, а небо — серым и пустым. Это было похоже на рисунок свинцовым карандашом. Пустыня быстро остывала, и рисунок становился все менее контрастным, словно заволакивался туманной дымкой.

— А почему вас так обрадовала наша каверна, Федор Александрович? — спросил Мандель. — Вода?

— Ну как же, — сказал Опанасенко, не оборачиваясь. — Во-первых — вода, а во-вторых — в одной каверне мы нашли облицованные плиты.

— Ах, да, — сказал Мандель. — Конечно.

— В нашей каверне вы найдете целый краулер, — мрачно проворчал Новаго.

Опанасенко вдруг резко свернул, огибая ровную песчаную площадку. На краю площадки стоял шест с поникшим флажком.

— Зыбучка, — проговорил позади Морган. — Очень опасно.

Зыбучие пески были настоящим проклятием. Месяц назад был организован специальный отряд разведчиков-добровольцев, который должен был отыскать и отметить все зыбучие участки в окрестностях Базы.

— Но ведь Хасэгава, кажется, доказал, — сказал Мандель, — что вид этих плит может объясняться и естественными причинами.

— Да, — сказал Опанасенко. — В том-то и дело.

— А вы нашли что-нибудь за последнее время? — спросил Новаго.

— Нет. Нефть нашли на востоке, окаменелости нашли очень интересные. А по нашей линии — ничего.

Некоторое время они шли молча. Затем Мандель сказал глубокомысленно:

— Пожалуй, ничего странного в этом нет. На Земле археологи имеют дело с остатками культуры, которым самое большее сотня тысяч лет. А здесь — десятки миллионов. Напротив, было бы странно...

— Да мы и не очень жалуемся, — сказал Опанасенко. — Мы сразу получили такой жирный кусок — два искусственных спутника. Нам даже копать ничего не пришлось. И потом, — добавил он, помолчав, — искать не менее интересно, чем находить.

— Тем более, — сказал Мандель, — что освоенная вами площадь пока так мала...

Он споткнулся и чуть не упал. Морган проговорил вполголоса:

— Петр Алексеевич, Лазарь Григорьевич, я подозреваю, что вы все время беседуете. Это сейчас нельзя. Федор меня подтвердит.

— Гэмфри прав, — виновато сказал Опанасенко. — Давайте лучше молчать.

Они миновали гряду барханов и спустились в долину, где слабо мерцали под звездами солончаки.

«Опять, — подумал Новаго. — Опять эти кактусы». Ему никогда еще не приходилось видеть кактусы ночью. Кактусы испускали ровный яркий инфрасвет. По всей долине были разбросаны светлые пятна. «Очень красиво! — подумал Новаго. — Может быть, ночью они не взбрыкивают. Это было бы приятной неожиданностью. И без того нервы натянуты: Опанасенко сказал, что она где-то здесь. Она где-то здесь...» Новаго попытался представить себе, каково бы им было сейчас без этого заслона справа, без этих спокойных людей с их тяжелыми смертоубойными пушками наготове. Запоздалый страх морозом прошел по коже, словно наружный мороз проник под одежду и коснулся голого тела. С пистолетиками среди ночных дюн... Интересно, умеет Мандель стрелять? Умеет, конечно, ведь он несколько лет работал на арктических станциях. Но все равно... «Не догадался взять ружье на Базе, дурак! — подумал Новаго. — Хороши бы мы сейчас были без Следопытов... Правда, о ружье некогда было думать. Да и сейчас надо думать о другом, о том, что будет, когда доберемся до биостанции. Это поважнее. Это сейчас вообще самое важное — важнее всего».

«...Она всегда нападает справа, — думал Мандель. — Все говорят, что она нападает только справа. Непонятно. И непонятно, почему она вообще нападает. Как будто последний миллион лет она только тем и занималась, что нападала справа на людей, неосторожно удалившихся ночью пешком от Базы. Понятно, почему на удалившихся. Можно себе представить, почему ночью. Но почему на людей и почему справа? Неужели на Марсе есть свои двуногие, легко уязвимые справа или трудно уязвимые слева? Тогда где они? За пять лет колонизации Марса мы не встретили здесь животных крупнее мимикродона. Впрочем, она тоже появилась всего два месяца назад. За два месяца восемь случаев нападения. И никто ее как следует не видел, потому что она нападает только ночью. Интересно, что она такое. У Хлебникова было разорвано правое легкое, пришлось ставить ему искусственное легкое и два ребра. Судя по ране, у нее необычайно сложный ротовой аппарат. По крайней мере, восемь челюстей с режущими пластинками, острыми, как бритва. Хлебников помнит только длинное блестящее тело с гладким волосом. Она прыгнула на него из-за бархана шагах в тридцати... — Мандель быстро огляделся по сторонам. — Вот бы мы сейчас шли вдвоем... — подумал он. — Интересно, умеет Новаго стрелять? Наверное, умеет, ведь он долго работал в тайге с геологами. Он хорошо это придумал — центрифуга. Семь-восемь часов в сутки нормальной тяжести для мальчишки будет вполне достаточно. Хотя почему — для мальчишки? А если будет девочка? Еще лучше, девочки легче переносят отклонения от нормы...»

Долина с солончаками осталась позади. Справа потянулись длинные узкие траншеи, пирамидальные кучи песку. В одной из траншей, уныло опустив ковш, стоял экскаватор.

«Экскаватор надо увести, — подумал Опанасенко. — Что он здесь зря болтается? Скоро бури начнутся. На обратном пути, пожалуй, и уведу. Жаль, что он такой тихоходный — по дюнам не более километра в час. А то было бы славно. Ноги гудят. Сегодня сделали с Морганом километров пятьдесят. В лагере будут беспокоиться. Ничего, с биостанции дадим радиограмму. Как там еще на биостанции будет! Бедный Славин. Но это все-таки здорово — на Марсе будет малыш! Значит, будут люди, которые когда-нибудь скажут: «Я родился на Марсе». Только бы не опоздать. — Опанасенко пошел быстрее. — А доктора каковы! — подумал он. — Воистину, докторам закон не писан. Хорошо, что мы их встретили. На Базе, видимо, плохо понимают, что такое пустыня ночью. Хорошо бы ввести патруль, а еще лучше — облаву. На всех краулерах и вездеходах Базы».

Гэмфри Морган, погруженный в мертвую тишину, шагал, положив руки на карабин, и все время глядел вправо. Он думал о том, что в лагере, кроме дежурного, обеспокоенного их отсутствием, все уже, наверное, спят; что завтра нужно перевести группу в квадрат Е-11; что теперь придется пять вечеров подряд чистить «Федор'з ган»; что придется еще чинить слуховое устройство. Затем он подумал, что врачи молодцы и смельчаки и что Ирина Славина тоже молодец и смельчак. Затем он вспомнил Галю, радистку на Базе, и с сожалением подумал, что при встречах она всегда спрашивает его о Хасэгава. Японец — превосходный товарищ, но в последнее время он тоже зачастил на Базу. Правда, трудно спорить — Хасэгава умен. Это он первый подал мысль о том, что охота на «летающую пиявку» («сора-тобу хиру») может иметь прямое отношение к задачам Следопытов, потому что может навести людей на след марсианских двуногих... О эти двуногие... Соорудить два гигантских сателлита и не оставить больше ничего..,

Опанасенко вдруг остановился и поднял руку. Все остановились, а Гэмфри Морган вскинул карабин и круто развернулся вправо.

— Что случилось? — спросил Новаго, стараясь говорить спокойно. Ему очень хотелось вытащить пистолет, но он постеснялся.

— Она здесь, — негромко сказал Опанасенко. Он помахал рукой Моргану.

Тот подошел, и они наклонились, всматриваясь в песок. В плотном песке виднелась неглубокая широкая колея, как будто здесь протащили мешок с чем-то тяжелым. Колея начиналась в пяти шагах справа и кончалась в пятнадцати шагах слева.

— Вот и все, — сказал Опанасенко. — Она нас выследила и идет за нами.

Он перешагнул через колею, и они пошли дальше. Новаго заметил, что Мандель снова переложил саквояж в левую руку, а правую сунул в карман дохи. Новаго усмехнулся, но ему было нехорошо. Он испытывал страх.

— Что ж, — сказал Мандель неестественно веселым голосом. — Раз она нас уже выследила, давайте разговаривать.

— Давайте, — сказал Опанасенко. — А когда она прыгнет, падайте лицом вниз.

— Зачем? — оскорбленно спросил Мандель.

— Лежачего она не трогает, — пояснил Опанасенко.

— Ах да, правда.

— Остается пустяк, — проворчал Новаго. — Узнать, когда она прыгнет.

— А вы это заметите, — сказал Опанасенко. — Мы начнем палить.

— Интересно, — сказал Мандель. — Нападает она на мимикродонов? Когда они стоят столбиком, знаете? На хвосте и на задних лапах... Да! — воскликнул он. — Может быть, она принимает нас за мимикродонов?

— Мимикродонов не стоит выслеживать и нападать на них именно справа, — сказал Опанасенко немного раздраженно. — К ним можно просто подойти и есть — с хвоста или с головы, как угодно.

Через четверть часа они снова пересекли колею и еще через десять минут другую. Мандель замолчал. Теперь он не вынимал правую руку из кармана.

— Минут через пять она прыгнет, — напряженным голосом сказал Опанасенко. — Теперь она справа от нас.

— Интересно, — тихонько сказал Мандель. — Если идти спиной вперед, она тоже прыгнет справа?

— Да помолчите же, Лазарь Григорьевич, — сказал сквозь зубы Новаго.

Она прыгнула через три минуты. Первым выстрелил Морган. У Новаго зазвенело в ушах; он увидел двойную вспышку выстрела, прямые, как лучи, следы двух трасс и белые звезды разрывов на гребне бархана. Секундой позже выстрелил Опанасенко. Бах-бах, бах-ба-бах! — гремели выстрелы карабинов, и было слышно, как пули с тупым треском рвутся в песке. На мгновение Новаго показалось, что он увидел оскаленную морду с выпученными глазами, но звезды разрывов и трассы уже сместились далеко в сторону, и он понял, что ошибся. Что-то длинное и серое стремительно пронеслось невысоко над барханами, пересекая гаснущие нити трасс, и только тогда Новаго бросился животом в песок. Тах, тах, тах! — Мандель стоял на одном колене и, держа пистолет в вытянутой руке, торопливо опустошал обойму куда-то в промежуток между Морганом и Опанасенко. Бах-ба-бах, бах-ба-бах! — гремели карабины. Теперь Следопыты стреляли по очереди. Новаго увидел, как длинный Морган на четвереньках вскарабкался на бархан, упал, и плечи его затряслись от выстрелов. Опанасенко стрелял с колена, и белые вспышки раз за разом озаряли огромные черные очки и черный намордник кислородной маски.


Она прыгнула через три минуты.

Затем наступила тишина.

— Отбили, — сказал Опанасенко, поднимаясь и отряхая песок с колен. — Вот так всегда: если вовремя открыть огонь, она прыгает в сторону и удирает.

— Я попал в нее один раз, — громко сказал Гэмфри Морган. Было слышно, как он со звоном вытащил пустую обойму.

— Ты разглядел ее? — спросил Опанасенко. — Да, он же не слышит.

Новаго, кряхтя, поднялся и посмотрел на Манделя. Мандель, завернув полу дохи, втискивал пистолет в кобуру. Новаго сказал:

— Ну знаете, Лазарь Григорьевич...

Мандель виновато покашлял.

— Я, кажется, не попал, — сказал он. — Она передвигается с исключительной быстротой.

— Оч-чень рад, что вы не попали, — с сердцем сказал Новаго. — Здесь было много мишеней!

— Но вы видели ее, Петр Алексеевич? — спросил Мандель. Он нервно потирал руки в меховых перчатках. — Вы разглядели ее?

— Серая и длинная, как щука.

— И у нее нет конечностей! — возбужденно сказал Мандель. — Я совершенно отчетливо видел, что у нее нет конечностей! И по-моему, у нее нет глаз!

Следопыты подошли к врачам.

— В такой кутерьме, — сказал Опанасенко, — очень легко перечислить, чего у нее нет. Гораздо труднее сказать, что у нее есть. — Он засмеялся. — Ну ладно, товарищи. Самое главное — нападение мы отбили.

— Я пойду поищу тело, — неожиданно сказал Морган. — Я попал один раз.

Опанасенко повернулся к нему.

— Что ты сказал, Федор? — спросил Морган.

— Ни в коем случае, — сказал Новаго.

— Нет, — сказал Опанасенко. Он притянул Моргана к себе и крикнул: — Нет, Гэмфри! Нет времени! Поищем завтра вместе на обратном пути!

Мандель поглядел на часы.

— Ого! — сказал он. — Уже десять пятнадцать. Сколько еще идти, Федор Александрович?

— Километров десять, не больше. К двенадцати будем там.

— Отлично, — сказал Мандель. — А где мой саквояж? — Он завертелся на месте. — А, вот он...

— Пойдем, как раньше, — сказал Опанасенко. — Вы слева. Может быть, она здесь не одна.

— Теперь бояться нечего, — проворчал Новаго. — У Лазаря Григорьевича пустая обойма.

И они пошлая как раньше. Новаго — в пяти шагах позади Манделя, впереди и правее — Опанасенко с карабином подмышкой, а позади и правее — Морган с карабином на шее.

Опанасенко шел быстро и думал, что больше так продолжаться не может. Независимо от того, убил Морган эту гадину или нет, послезавтра надо пойти на Базу и организовать облаву. На всех краулерах и вездеходах, с ружьями, динамитом и ракетами... Ему пришел в голову аргумент для несговорчивого Иваненки, и он улыбнулся. Он скажет Иваненке: «На Марсе уже появились дети, пора очистить Марс от всякой гадости».

«Какова ночка! — думал Новаго. — Не хуже любой из тех, когда я заблудился в тайге. А самое главное еще и не начиналось и кончится не раньше, чем к пяти утра. Завтра в пять, ну, в шесть часов утра парень уже будет вопить на всю планету. Только бы Мандель — не подкачал. Нет, Мандель не подкачает. Папаша Марк Славин может быть спокоен. Через несколько месяцев мы будем всей Базой таскать парня на руках, однообразно вопрошая: «А кто это у нас такой маленький? А кто это у нас такой пухленький?» Только надо все очень тщательно продумать с центрифугой. И вообще пора вызывать с Земли хорошего педиатра... Парню совершенно необходим педиатр. Жаль вот, что следующие корабли будут только через год».

В том, что родится именно парень, Новаго не сомневался. Он очень любил парней, которых можно носить на руках, время от времени осведомляясь: «А кто это у нас такой маленький?»

Почти такие же

Их вот-вот должны были вызвать, и они сидели в коридоре на подоконнике перед дверью. Сережа Кондратьев болтал ногами, а Панин, вывернув короткую шею, глядел за окно в парк, где на волейбольной площадке прыгали у сетки девчонки с факультета Дистанционного Управления. Сережа Кондратьев, подсунув под себя ладони, смотрел на дверь, на блестящую черную пластинку с надписью «Большая Центрифуга». В Высшей школе космогации четыре факультета, и три из них имеют тренировочные залы, на дверях которых висит пластинка с такой же надписью. Всегда очень тревожно «ждать, когда тебя вызовут на Большую Центрифугу. Вот Панин, например, глазеет на девчонок явно для того, чтобы не показать, как ему тревожно. А ведь у Панина сегодня самая обычная тренировка.

— Хорошо играют, — сказал Панин басом.

— Хорошо, — сказал Сережа, не оборачиваясь.

— У «четверки» отличный пас.

— Да, — сказал Сережа. Он передернул плечами. У него тоже был хороший пас, но он не обернулся.

Панин посмотрел на Сережу, посмотрел на дверь и сказал:

— Сегодня тебя отсюда понесут.

Сережа промолчал.

— Ногами вперед, — сказал Панин.

— Да уж, — сказал Сережа, сдерживаясь. — Тебя-то уж не понесут.

— Спокойно, спортсмен, — сказал Панин. — Спортсмену надлежит быть спокойну, выдержану и всегда готову.

— А я спокоен, — сказал Сережа.

— Ты спокоен? — сказал Панин, тыкая его в грудь негнущимся пальцем. — Ты вибрируешь. Трясешься, как малек на старте. Смотреть противно, как ты трясешься.

— А ты не смотри, — посоветовал Сережа. — Смотри лучше на девочек. Хороший пас, и все такое.

— Ты непристоен, — сказал Панин и посмотрел в окно. — Прекрасные девушки! И замечательно играют.

— Вот и смотри, — сказал Сережа. — И старайся не стучать зубами.

— Это я стучу зубами? — изумился Панин. — Это ты стучишь зубами.

Сережа промолчал.

— Мне можно стучать зубами, — сказал Панин, подумав. — Я не спортсмен. — Он вздохнул, посмотрел на дверь и сказал: — Хоть бы скорее вызвали, что ли...

Слева в конце коридора появился староста второго курса Гриша Быстров. Он был в рабочем комбинезоне, приближался медленно и вел пальцем по стене. Лицо у него было задумчивое. Он остановился перед Кондратьевым и Паниным и сказал:

— Здравствуйте. — Голос у него был печальный.

Сережа кивнул. Панин снисходительно сказал:

— Здравствуй, Григорий. Вибрируешь ли ты перед Центрифугой, Григорий?

— Да, — ответил Гриша Быстров. — Немножко.

— Вот, — сказал Панин Сереже, — Григорий волнуется всего-навсего немножко. А между тем Григорий всего-навсего малек.

Мальками в школе называли курсантов младших курсов.

Гриша вздохнул и тоже сел на подоконник.

— Сережа, — сказал он. — Правда, что ты делаешь сегодня первую попытку на восьмикратной?

— Да, — сказал Сережа. Ему совсем не хотелось разговаривать, но он боялся обидеть Быстрова. — Если позволят, конечно, — добавил он.

— Наверное, позволят, — сказал Гриша.

— Подумаешь, попытка на восьмикратной! — сказал Панин легкомысленно.

— А ты пробовал на восьмикратной? — с интересом спросил Гриша.

— Нет, — сказал Панин. — Но зато я не спортсмен.

— А может быть, попробуешь? — сказал Сережа. — Вот прямо сейчас, вместе со мной. А?

— Я человек простой, простодушный, — ответил Панин. — Есть норма. Нормой считается пятикратная перегрузка. Мой простой, незамысловатый организм не выносит ничего, превышающего норму. Однажды он попробовал шестикратную, и его вынесли на седьмой минуте. Вместе со мной.

— Кого вынесли? — не понял Гриша.

— Мой организм, — пояснил Панин.

— Да, — сказал Гриша со слабой улыбкой. — А я вот еще не дошел и до пятикратной.

— На втором курсе и не надо пятикратной, — сказал Сережа. Он спрыгнул с подоконника и принялся приседать поочередно на левой и на правой ноге.

— Ну, я пошел, — сказал Гриша и тоже спрыгнул с подоконника.

— Что случилось, староста? — спросил Панин. — Почему такая тоска?

— Кто-то устроил штуку с Копыловым, — печально сказал Гриша.

— Опять? — сказал Панин. — Какую штуку?

Второкурсник Валя Копылов был известен на факультете своей привязанностью к вычислительной технике. Недавно на факультете установили новый, очень хороший волноводный вычислитель ЛИАНТО, и Валя проводил возле него все свободное время. Валя торчал бы возле него и ночью, но ночью на ЛИАНТО велись вычисления для дипломатов, и Валентина беспощадно выгоняли.

— Кто-то из наших запрограммировал любовное послание, — сказал Гриша. — Теперь ЛИАНТО на последнем цикле выдает: «Без Копылова жизнь не та, люблю, привет от Лианта». В простом буквенном коде.

— «Привет от Лианта...» — сказал Сережа, массируя себе плечи. — Поэты. Задавить из жалости.

— Подумать только, — сказал Панин. — Какой нынче малек пошел веселый.

— И остроумный, — сказал Сережа.

— Что вы мне это говорите, — сказал Гриша Быстров. — Вы этим дуракам скажите. Действительно, «привет от Лианта». Сегодня ночью Кан делал расчет, и вместо ответа — раз! — «привет от Лианта». Теперь он меня вызывает.

Тодор Кан, железный Кан, был начальником Штурманского факультета.

— О! — сказал Панин. — Тебе предстоят интересные полчаса, староста. Железный Кан очень живой собеседник.

— Железный Кан большой эстет, — сказал Сережа Кондратьев. — Он не потерпит старосту, у которого курсанты двух строк связать не могут.

— Я человек простой, простодушный, — начал Панин, но в это время дверь приоткрылась и высунулась голова дежурного.

— Кондратьев, Панин, приготовиться, — сказал дежурный.

Панин осекся и одернул куртку.

— Пошли, — сказал он.

Кондратьев кивнул Грише и пошел следом за Паниным в тренировочный зал. Зал был огромен, и посередине сверкало четырехметровое коромысло на толстой кубовой станине — Большая Центрифуга. Коромысло вращалось. Кабины на его концах, оттянутые центробежной силой, лежали почти горизонтально. Окошек в кабинах не было, и наблюдение за курсантами велось изнутри станины при помощи системы зеркал. Несколько курсантов отдыхали у стены на шведской скамейке. Задрав головы, они следили за проносящимися кабинами.

— Четырехкратная, — сказал Панин, глядя на кабины.

— Пятикратная, — сказал Кондратьев. — Кто там сейчас?

— Нгуэн и Гургенидзе, — сказал дежурный.

Он принес два костюма для перегрузок, помог Кондратьеву и Панину одеться и зашнуровал их. В костюме для перегрузок человек похож на кокон шелкопряда.

— Ждите, — сказал дежурный и пошел к станине.

Раз в неделю каждый курсант крутился на центробежной установке, приучаясь к перегрузкам. Раз в неделю по часу все пять лет. Надо было сидеть, и терпеть, и слушать, как трещат кости, и чувствовать, как широкие ремни впиваются сквозь толстую ткань костюма в обрюзгшее тело, как обвисает лицо и как трудно мигать — тяжелеют веки. И при этом нужно было решать какие-то малоинтересные задачки или составлять стандартные подпрограммы для вычислителя, и это было совсем нелегко, хотя и задачки, и подпрограммы были известны с первого курса. Некоторые курсанты выдерживали семикратные перегрузки, а другие не выдерживали даже тройных — они не могли справиться с черным выпадением зрения, и их переводили на факультет Дистанционного Управления.

Коромысло стало вращаться медленнее, кабинки повисли вертикально. Из одной вылез худощавый смуглый Нгуэн Фу Дат и остановился, держась за раскрытую дверцу. Его покачивало. Из другой кабинки мешком вывалился Гургенидзе. Курсанты на шведской скамеечке вскочили на ноги, но дежурный уже помог ему подняться, и он сел, упираясь руками в пол.

— Больше жизни, Лева! — громко сказал один из курсантов.

Все засмеялись. Только Панин не засмеялся.

— Ничего, ребята, — сипло сказал Гургенидзе и встал. — Ерунда! — Он страшно зашевелил лицом, разминая затекшие мускулы щек. — Ерунда! — повторил он.

— Ох и понесут же тебя сегодня, спортсмен! — сказал Панин негромко, но очень энергично.

Кондратьев сделал вид, что не слышит. «Если меня сегодня понесут, — подумал он, — все пропало. Не могут меня сегодня понести. Не должны».

— Полноват, Лева, — сказал он. — Полные плохо переносили перегрузки.

— Похудеет, — бодро сказал Панин. — Захочет, так похудеет.

Панин потерял шесть кило, прежде чем научился выдерживать пятикратные перегрузки, положенные по норме. Это было необыкновенно мучительно, но он очень не хотел к дистанционникам. Он хотел быть штурманом.

В станине открылся люк, оттуда вылез инструктор в белом халате и отобрал у Нгуэна и Гургенидзе листки с записями.

— Кондратьев и Панин готовы? — сказал он.

— Готовы, — сказал дежурный. Инструктор бегло проглядел листки.

— Так, — сказал он. — Нгуэн и Гургенидзе свободны. У вас зачет.

— Ух здорово! — сказал Гургенидзе. Он сразу стал лучше выглядеть. — У меня, значит, тоже зачет?

— У вас тоже, — сказал инструктор.

Гургенидзе вдруг звучно икнул. Все опять рассмеялись, даже Панин, и Гургенидзе очень смутился. И Нгуэн Фу Дат смеялся, распуская шнуровку костюма на поясе. Видимо, он чувствовал себя прекрасно.

Инструктор сказал:

— Панин и Кондратьев, по кабинам.

— Виталий Ефремович, — сказал Кондратьев.

— Ах да... — сказал инструктор, и лицо его приняло озабоченное выражение. — Мне очень жаль, Сергей, но врач запретил вам перегрузки выше нормы. Временно.

— Как так? — испуганно спросил Кондратьев.

— Запретил категорически.

— Но ведь я уже освоился с семикратными, — сказал Кондратьев.

— Мне очень жаль, Сергей, — повторил инструктор.

— Это какая-то ошибка, — сказал Кондратьев. — Этого не может быть.

Инструктор пожал плечами.

— Нельзя же так, — сказал Кондратьев с отчаянием, — Я же выйду из формы. — Он оглянулся на Панина. (Панин глядел в пол.) Кондратьев снова поглядел на инструктора. — У меня же все пропадет.

— Это только временно, — сказал инструктор.

— Сколько это — временно?

— До особого распоряжения. Месяца на два, не больше. Это бывает иногда. А пока будете тренироваться на пятикратных. Потом наверстаете.

— Да ничего, Сережа, — басом сказал Панин. — Отдохни немного от своих многократных.

— Все же я попросил бы... — начал Кондратьев отвратительным заискивающим голосом, каким не говорил никогда в жизни.

Инструктор нахмурился.

— Мы теряем время, Кондратьев, — сказал он. — Ступайте в кабину.

— Есть, — тихо сказал Сережа и полез в кабину. Он уселся в кресло, пристегнулся широкими ремнями и стал ждать. Перед креслом было зеркало, и Кондратьев увидел в нем свое хмурое, злое лицо. «Лучше бы уж меня вынесли, — подумал он. — Теперь мышцы размякнут, и начинай все сначала. Когда я теперь доберусь до десятикратных! Или хотя бы до восьмикратных. Все они считают меня спортсменом, — со злостью подумал он. — И врач тоже. Может быть, рассказать ему?» Он представил себе, как он рассказывает врачу, зачем ему все это нужно, а врач глядит на него веселыми выцветшими глазками и говорит: «Умеренность, Сергей, умеренность...»

— Перестраховщик, — сказал Кондратьев громко.

Он имел в виду врача, но тут же подумал, что Виталий Ефремович может услышать это через переговорную трубку и принять на свой счет.

— Ну и ладно, — сказал он громко.

Кабину плавно качнуло. Тренировка началась.

...Когда они вышли из тренировочного зала, Панин немедленно принялся массировать отеки под глазами. У него после Большой Центрифуги всегда появлялись отеки под глазами, как и у всех курсантов, склонных к полноте. Панин очень заботился о своей внешности. Он был красив и привык нравиться. Поэтому сразу после Большой Центрифуги он немедленно принимался за свои отеки.

— У тебя вот никогда не бывает этой пакости, — сказал он Кондратьеву.

Кондратьев промолчал.

— У тебя удачная конституция, спортсмен. Как у воблы.

— Мне бы твои заботы, — сказал Кондратьев.

— Тебе же сказано, что это только временно, чудак.

— Гальцеву тоже говорили, что это только временно, а потом перевели к дистанционникам.

— Ну что ж, — рассудительно сказал Панин, — значит, не судьба ему.

Кондратьев стиснул зубы.

— Подумаешь, — сказал Панин, — запретили ему восьмикратные. Вот я, например, человек простой, простодушный...

Кондратьев остановился.

— Слушай, ты, — сказал он. — Быков увел «Тахмасиб» от Юпитера только на двенадцатикратной перегрузке. Может быть, тебе это не известно?

— Ну, известно, — сказал Панин.

— А Юсупов погиб потому, что не выдержал восьмикратную. Это тебе тоже известно?

— Юсупов — штурман-испытатель, — сказал Панин, — и не нам чета. А Быков никогда в жизни, между прочим, на перегрузки не тренировался.

— Ты уверен? — ядовито спросил Кондратьев.

— Ну, может быть, тренировался, но уж не до грыжи, как ты, спортсмен.

— Борька, ты что — в самом деле считаешь, что я спортсмен? — сказал Кондратьев.

Панин посмотрел на него озадаченно.

— Видишь ли, — сказал он, — я же не говорю, что это плохо... Это, конечно, вещь в Пространстве полезная...

— Ладно, — сказал Кондратьев. — Пойдем в парк. Разомнемся.

Они пошли по коридору. Панин, не переставая массировать отеки под глазами, заглядывал в каждое окно.

— А девочки всё играют, — сказал он. Он остановился у окна и вытянул шею. — Ага. Вон она!

— Кто? — спросил Кондратьев.

— Не знаю, — сказал Панин.

— Не может быть, — сказал Кондратьев.

— Нет, правда, я танцевал с ней позавчера. Но как ее зовут — не знаю.

Сережа Кондратьев тоже поглядел в окно.

— Вон видишь, — сказал Панин, — с перевязанной коленкой.

Сережа увидел девушку с перевязанной коленкой.

— Вижу, — сказал он. — Пойдем.

— Очень хорошая девушка, — сказал Панин. — Очень. И умница.

— Пойдем, пойдем, — сказал Кондратьев. Он взял Панина под локоть и потащил за собой.

— Да куда ты торопишься? — удивился Панин. Они прошли мимо пустых аудиторий и заглянули в тренажную. Тренажная была обставлена, как штурманская рубка настоящего фотонного планетолета, только над пультом управления вместо видеоэкрана был вмонтирован большой белый куб стохастической машины. Это был датчик космогационных задач. При включении он случайным образом подавал вводные на регистрирующие приборы пульта. Курсант должен был составить систему команд на управление, оптимально отвечавших условиям задачи.

Сейчас перед пультом толпилась целая куча явных мальков. Они переругивались, размахивая руками, и отпихивали друг друга. Потом вдруг стало тише, и было слышно, как сухо пощелкивают клавиши на пульте: кто-то набирал команду. В томительной тишине загудел вычислитель, и над пультом загорелась красная лампа — сигнал неверного решения. Мальки взревели. Кого-то стащили с кресла и выпихнули прочь. Он был взъерошен и громко кричал: «Я же говорил!»

— Почему ты такой потный? — презрительно спросил его Панин.

— Это я от злости, — сказал малек. Вычислитель снова загудел, и снова над пультом загорелась красная лампа.

— Я же говорил! — завопил малек.

— А ну-ка, — сказал Панин и плечом вперед пошел через толпу.

Мальки притихли. Кондратьев увидел, как Панин нагнулся над пультом, потом быстро и уверенно затрещали клавиши, вычислитель зажужжал, и над пультом загорелась зеленая лампа. Мальки застонали.

— Ну, так это Панин, — сказал кто-то.

— Это же Панин, — с упреком сказал Кондратьеву потный малек.

— Спокойной плазмы, — сказал Панин, выбираясь из толпы. — Валяйте дальше. Пойдем, Сергей Иваныч.

Затем они заглянули в вычислительную. Там шли занятия, а возле изящного серого корпуса ЛИАНТО сидели на корточках трое операторов и копались в схеме. Тут же сидел на корточках печальный староста второго курса Гриша Быстров.

— Привет от Лианта, — сказал Панин. — Быстров, оказывается, еще жив. Странно.

Он посмотрел на Кондратьева и хлопнул его ладонью по спине. По коридору пронеслось трескучее эхо.

— Перестань молчать, — сказал Панин.

— Не надо, Борька, — сказал Кондратьев.

Они спустились по лестнице, миновали вестибюль с большим бронзовым бюстом Циолковского и вышли в парк. У подъезда какой-то второкурсник поливал из шланга цветы на газонах. Проходя мимо него, Панин с неумеренной жестикуляцией продекламировал: «Без Копылова жизнь не та, люблю, привет от Лианта». Второкурсник смущенно заулыбался и поглядел на окна второго этажа.

Они пошли по узкой аллее, обсаженной кустами черемухи. Панин начал было громко петь, но из-за поворота навстречу вышла группа девушек в трусах и майках. Они возвращались с волейбольной площадки. Впереди с мячом под мышкой шла Катя. «Этого только не хватало, — подумал Кондратьев. — Сейчас она уставится на меня круглыми глазами. И начнет говорить взглядом». Он даже остановился на секунду. Ему ужасно захотелось перепрыгнуть через кусты черемухи и залезть куда-нибудь подальше. Он покосился на Панина. Панин приятно улыбнулся, расправил плечи и сказал бархатно:

— Здравствуйте, девушки!

Факультет Дистанционного Управления удостоил его белозубой улыбкой. Катя смотрела только на Кондратьева. «О господи», — подумал он и сказал:

— Здравствуй, Катя.

— Здравствуй, Сережа, — сказала Катя, опустила голову и прошла.

Панин остановился.

— Ну что ты застрял? — сказал Кондратьев.

— Это она, — сказал Панин.

Кондратьев оглянулся. Катя стояла, поправляя растрепавшиеся волосы, и глядела на него. Ее правое колено было перевязано пыльным бинтом. Несколько секунд они глядели друг на друга; глаза у Кати стали совсем круглые. Кондратьев закусил губу, отвернулся и пошел, не дожидаясь Панина. Панин догнал его.

— Какие красивые глаза, — сказал он.

— Круглые, — сказал Кондратьев.

— Сам ты круглый, — сказал Панин сердито. — Она очень, очень славная девушка. Подожди, — сказал он. — Откуда она тебя знает?

Кондратьев не ответил, и Панин замолчал.

В центре парка была обширная лужайка, поросшая густой мягкой травой. Здесь обыкновенно зубрили перед теоретическими экзаменами, отдыхали после тренировок на перегрузки, а летними вечерами иногда приходили сюда целоваться. Сейчас здесь расположился пятый курс Штурманского факультета. Больше всего народа было под белым тентом, где играли в четырехмерные шахматы. Эту высокоинтеллектуальную игру, в которой доска и фигуры имели четыре пространственных измерения и существовали только в воображении игроков, принес несколько лет назад в школу Жилин, тот самый, который работал сейчас бортинженером на трансмарсианском рейсовике «Тахмасиб». Старшекурсники очень любили эту игру, но играть в нее мог далеко не каждый. Зато болельщиком мог стать всякий, кому не лень. Орали болельщики на весь парк.

— Надо было ходить пешкой на е-один-дельта-аш...

— Тогда летит четвертый конь.

— Пусть. Пешки выходят в пространство слонов...

— Какое пространство слонов? Где ты взял пространство слонов?! Ты же девятый ход неверно записал!

— Слушайте, ребята, уведите Сашку и привяжите его к дереву! Пусть постоит.

Кто-то, должно быть, один из игроков, возмущенно завопил:

— Да тише вы! Мешаете ведь!

— Пойдем посмотрим, — сказал Панин. Он был большим любителем четырехмерных шахмат.

— Не хочу, — сказал Кондратьев.

Он перешагнул через Гургенидзе, который лежал на Малышеве, завернув ему руку до самого затылка. Малышев еще барахтался, но все было ясно. Кондратьев отошел от них на несколько шагов и повалился в траву, потягиваясь всем телом. Было немного больно напрягать мускулы после перегрузок, но это было очень полезно, и Кондратьев сделал мостик, потом стойку, потом еще раз мостик и, наконец, улегся на спину и стал глядеть в небо. Панин уселся рядом и стал слушать вопли болельщиков, покусывая травинку.

«Может быть, пойти к Кану? — подумал Сережа. — Пойти к нему и сказать: «Товарищ Кан, что вы думаете о межзвездных перелетах?» Нет, не так. «Товарищ Кан, я хочу завоевать Вселенную». Фу ты, чепуха какая!» Сережа перевернулся на живот и подпер кулаками подбородок.

Гургенидзе и Малышев уже кончили бороться и подсели к Панину. Малышев отдышался и спросил:

— Что вчера было по ЭсВэ?1

1 ЭсВэ — стереовизор: телевизор со стереоэкраном.

— «Синие поля», — сказал Панин. — Транслировали из Аргентины.

— Ну и как? — спросил Гургенидзе.

— Могли бы и не транслировать, — сказал Панин.

— А, — сказал Малышев, — это где он все время роняет холодильник?

— Пылесос, — поправил Панин.

— Тогда я видел, — сказал Малышев. — Нет, почему же, фильм неплохой. Музыка хорошая. И гамма запахов хороша. Помнишь, когда они у моря?

— Может быть, — сказал Панин. — Только у меня смелфидер испорчен. Все время разит копченой рыбой. Это было особенно здорово, когда она там заходит в цветочный магазин и нюхает розы.

— Вах! — сказал Гургенидзе. — Почему ты не починишь, Борька?

Малышев задумчиво сказал:

— Было бы здорово разработать для кино методы передачи осязательных ощущений. Представляешь, Борька, на экране кто-то кого-то целует, а ты испытываешь удар по морде...

— Представляю, — сказал Панин. — У меня уже так было однажды. Без всякого кино.

«А потом бы я подобрал ребят, — думал Сережа. — Для этого дела уже сейчас можно подобрать подходящих ребят. Мамедов, Валька Петров, Сережка Завьялов с инженерного. Витька Брюшков с третьего курса переносит двенадцатикратные перегрузки. Ему даже тренироваться не надо: у него какое-то там особенное среднее ухо. Но он малек и еще ничего не понимает». Сережа вспомнил, как Брюшков, когда Панин спросил его, зачем ему это нужно, важно надулся и сказал: «А ты попробуй, как я». «Малек, совершенно несъедобный, сырой малек. Да, в общем-то, все они спортсмены — и мальки и выпускники. Вот разве Валя Петров...»

Сережа снова перевернулся на спину. «Валя Петров. «Труды Академии неклассических механик», том седьмой. Ну, Валька Петров спит и ест с этой книгой. Но ведь и другие ее читают. Ее ведь постоянно читают! В библиотеке три экземпляра, и все замусолены, и не всегда их возьмешь. Значит, я не один? Значит, их тоже интересует «Поведение пи-квантов в ускорителях» и они тоже делают выводы? Поймать Вальку Петрова, — подумал Сережа, — и поговорить...»

— Ну что ты на меня уставился? — сказал Панин. — Ребята, что он на меня уставился? Мне страшно!

Сережа заметил, что стоит на четвереньках и смотрит прямо в лицо Панина.

— Какой ракурс! — сказал Гургенидзе. — Я буду лепить с тебя «Задумчивость».

Сережа встал и оглядел лужайку. Петрова не было видно. Сережа лег и прижался щекой к траве.

— Сергей, — позвал Малышев. — А как ты все это прокомментируешь?

— Что именно? — спросил Сережа в траву.

— Национализацию «Юнайтэд Рокэт Констракшн».

— «Данную акцию мистера Гопкинса одобряю. Жду следующих в том же духе. Кондратьев», — сказал Сережа. — Телеграмму послать наложенным платежом, валютой через Советский Госбанк.

«В «Юнайтэд Рокэт» хорошие инженеры. У нас тоже хорошие инженеры. Самое время сейчас им всем объединиться и строить прямоточники. Все дело сейчас за инженерами, а уж мы свое дело сделаем. Мы готовы». Сережа представил себе эскадры исполинских звездных кораблей на старте, а потом в Пространстве, у самого светового барьера, на десятикратных, на двадцатикратных перегрузках, пожирающих рассеянную материю, тонны межзвездной пыли и газа... Огромные ускорения, мощные поля искусственной гравитации... Специальная теория относительности уже не годится, она встает на голову. Десятки лет проходят в звездолете, и только месяцы на Земле. И пускай нет теории, зато есть пи-кванты в суперускорителях, пи-кванты, ускоренные на возлесветовых скоростях, пи-кванты, которые стареют в десять, в сто раз быстрее, чем им положено по классической теории. Обойти всю видимую Вселенную за десять — пятнадцать локальных лет и вернуться на Землю спустя год после старта... Преодолеть Пространство, разорвать цепи Времени, подарить своему поколению Чужие Миры, вот только скотина-врач запретил перегрузки на неопределенный срок, черт бы его подрал!..

— Вон он лежит, — сказал Панин. — Только он в депрессии.

— Он очень огорчен, — сказал Гургенидзе.

— Ему запретили тренироваться, — объяснил Панин. Сережа поднял голову и увидел, что к ним подошла Таня Горбунова со второго курса факультета Дистанционного Управления.

— Ты правда в депрессии, Сережа? — спросила она.

— Да, — сказал Кондратьев. Он вспомнил, что Таня — Катина подруга, и ему стало совсем нехорошо.

— Садись с нами, Танечка, — сказал Малышев.

— Нет, — сказала Таня. — Мне надо с Сережей поговорить.

— А, — сказал Малышев.

Гургенидзе закричал:

— Ребята, пойдем разнимать болельщиков!

Они поднялись и ушли, а Таня села рядом с Кондратьевым. Она была худенькая, с веселыми глазами, и было просто удивительно приятно смотреть на нее, хотя она и была Катиной подругой.

— Ты почему сердишься на Катю? — спросила она.

— Я не сержусь, — угрюмо сказал Кондратьев.

— Не ври, — сказала Таня. — Сердишься. Кондратьев помотал головой и стал смотреть в сторону.

— Значит, не любишь, — сказала Таня.

— Слушай, Танюшка, — сказал Кондратьев. — Ты любишь своего Малышева?

— Люблю.

— Ну вот. Вы поссорились, а я начинаю вас мирить.

— Значит, вы поссорились? — сказала Таня.

Кондратьев промолчал.

— Понимаешь, Сергей, если мы с Мишкой поссоримся, то мы обязательно помиримся. Сами. А ты...

— А мы не помиримся, — сказал Кондратьев.

— Значит, вы все-таки поссорились.

— Мы не помиримся, — раздельно сказал Кондратьев и поглядел прямо в Танины веселые глаза.

— А Катя и не знает, что вы поссорились. Она ничего не понимает, и мне ее просто жалко.

— Ну, а мне-то что делать, Таня? — сказал Кондратьев. — Ты-то хоть меня пойми. Ведь у тебя тоже так случалось, наверное.

— Случилось однажды, — согласилась Таня. — Только я сразу ему сказала.

— Ну вот видишь! — сказал Сережа обрадованно. — А он что?

Таня пожала плечами.

— Не знаю, — сказала она. — Знаю только, что он не умер.

Она поднялась, отряхнула юбку и спросила:

— Тебе действительно запретили перегрузки?

— Запретили, — сказал Кондратьев, вставая. — Тебе хорошо, ты девушка, а вот как я скажу?

— Лучше сказать.

Она повернулась и пошла к любителям четырехмерных шахмат, где Мишка Малышев что-то орал про безмозглых кретинов. Кондратьев сказал вдогонку:

— Танюшка... (Она остановилась и оглянулась.) Я не знаю, может быть, это все пройдет... У меня голова сейчас совсем не тем забита.

Он знал, что это не пройдет. И он знал, что Таня это понимает. Таня улыбнулась и кивнула.

После всего, что случилось, есть Кондратьеву совсем не хотелось. Он нехотя обмакивал сухарики в крепкий сладкий чай и слушал, как Панин, Малышев и Гургенидзе обсуждают свое меню. Потом они принялись есть, и на несколько минут за столом воцарилось молчание. Стало слышно, как за соседним столиком кто-то утверждает:

— Писать, как Хемингуэй, сейчас уже нельзя. Писать надо кратко и давать максимум информации. У Хемингуэя нет четкости...

— И хорошо, что нет! Четкость — в политехнической энциклопедии...

— В энциклопедии? А ты возьми Строгова, «Дорога дорог». Читал?

— «Четкость, четкость»! — сказал какой-то бас. — Говоришь, сам не знаешь что...

Панин отложил вилку, поглядел на Малышева и сказал:

— А теперь расскажи про китовые внутренности.

До школы Малышев работал на китобойном комбинате.

— Погоди, погоди, — сказал Гургенидзе.

— Я вам лучше расскажу, как ловят каракатиц на Мяоледао, — предложил Малышев.

— Перестаньте! — раздраженно сказал Кондратьев.

Все посмотрели на него и замолчали. Потом Панин сказал:

— Ну нельзя же так, Сергей. Ну возьми себя в руки. Гургенидзе встал и сказал:

— Так! Значит, пора выпить.

Он пошел к буфету, вернулся с графином томатного сока и возбужденно сообщил:

— Ребята, Фу Дат говорит, что семнадцатого Ляхов уходит в Первую Межзвездную!

Кондратьев сразу поднял голову:

— Точно?

— Семнадцатого, — повторил Гургенидзе. — На «Молнии».

Фотонный корабль «Хиус-Молния» был первым в мире пилотируемым прямоточником. Его строили два года, и уже три года испытывали лучшие межпланетники.

«Вот оно, началось!» — подумал Кондратьев и спросил:

— Дистанция неизвестна?

— Фу Дат говорит, полтора световых месяца.

— Товарищи межпланетники! — сказал Малышев. — По этому поводу надо выпить. — Он торжественно разлил томатный сок по стаканам. — Поднимем, — сказал он.

— Не забудь посолить, — сказал Панин.

Все четверо чокнулись и выпили. «Началось, началось», — думал Кондратьев.

— А я видел «Хиус-Молнию», — сказал Малышев. — В прошлом году, когда стажировался на «Звездочке». Этакая громадина.

— Диаметр зеркала семьсот метров, — сказал Гургенидзе. — Не так уж много. Зато раствор собирателя — ого! — шесть километров. А длина от кромки до кромки почти восемь километров.

«Масса — тысяча шестнадцать тонн, — машинально вспомнил Сережа. — Средняя тяга — восемнадцать мега-зенгеров, рейсовая скорость — восемьдесят мегаметров в секунду, расчетный максимум перегрузки — шесть «же»... Мало... Расчетный максимум захвата — пятнадцать вар... Мало, мало...»

— Штурманы, — мечтательно сказал Малышев. — А ведь это наш корабль. Мы же будем летать на таких.

— Оверсаном Земля — Плутон! — сказал Гургенидзе.

Кто-то в другом конце зала крикнул звонким тенором:

— Товарищи! Слыхали? Семнадцатого «Молния» уходит в Первую Межзвездную!

Зал зашумел. Из-за соседнего столика встали трое с Командирского факультета и торопливо пошли на голос.

— Асы пошли на пеленг, — сказал Малышев, провожая их глазами.

— Я человек простой, простодушный, — сказал вдруг Панин, наливая в стакан томатный сок. — И вот чего я все-таки не могу понять. Ну к чему нам эти звезды?

— Что значит — к чему? — удивился Гургенидзе.

— Ну, Луна — это стартовая площадка и обсерватория. Венера — это актиниды. Марс — фиолетовая капуста, генерация атмосферы, колонизация. Прелестно. А звезды?

— То есть, — сказал Малышев, — тебе не понятно, зачем Ляхов уходит в Межзвездную?

— Урод, — сказал Гургенидзе. — Жертва мутаций.

— Вот послушайте, — сказал Панин. — Я давно уже думаю об этом. Вот мы — звездолетчики, и мы уходим к УВ Кита. Два парсека с половиной.

— Два и четыре десятых, — сказал Кондратьев, глядя в стакан.

— Летим, — продолжал Панин. — Долго летим. Пусть там даже есть планеты. Высаживаемся, исследуем, трали-вали семь пружин, как говорит мой дед.

— Мой дед — эстет, — вставил Гургенидзе.

— Потом мы долго летим назад. Мы старые и закоченевшие, и все перессорились. Во всяком случае, Сережка ни с кем не разговаривает. И нам уже под шестьдесят. А на Земле тем временем, спасибо Эйнштейну, прошло сто пятьдесят лет. Нас встречают какие-то очень моложавые граждане. Сначала все очень хорошо: музыка, цветочки и шашлыки. Но потом я хочу поехать в мою Вологду. И тут оказывается, что там не живут. Там, видите ли, музей.

— Город-музей имени Бориса Панина, — сказал Малышев. — Сплошь мемориальные доски.

— Да, — продолжал Панин. — Сплошь. В общем, жить в Вологде нельзя, зато — вам нравится это «зато»? — там сооружен памятник. Памятник мне. Я смотрю на самого себя и осведомляюсь, почему у меня рога. Ответа я не понимаю. Ясно только, что это не рога. Мне объясняют, что полтораста лет назад я носил такой шлем. «Нет, — говорю я, — не было у меня такого шлема». — «Ах как интересно! — говорит смотритель города-музея и начинает записывать. — Это, — говорит он, — надо немедленно сообщить в Центральное бюро Вечной Памяти». При словах «Вечная Память» у меня возникают нехорошие ассоциации. Но объяснить это смотрителю я не в состоянии.

— Понесло, — сказал Малышев. — Ближе к делу.

— В общем, я начинаю понимать, что попал опять-таки в чужой мир. Мы докладываем результаты нашего перелета, но их встречают как-то странно. Эти результаты, видите ли, представляют узкоисторический интерес. Все это уже известно лет пятьдесят, потому что на УВ Кита — мы, кажется, туда летали? — люди побывали после нас уже двадцать раз. И вообще построили там три искусственные планеты размером в Землю. Они делают такие перелеты за два месяца, потому что, видите ли, обнаружили некое свойство пространства-времени, которого мы не понимаем и которое они называют, скажем, тирьямпампацией. В заключение нам показывают фильм «Новости дня», посвященный водружению нашего корабля в Археологический музей. Мы смотрим, слушаем...

— Как тебя несет, — сказал Малышев.

— Я человек простодушный, — угрожающе сказал Панин. — У меня фантазия разыгралась...

— Ты нехорошо говоришь, — сказал Кондратьев тихо. Панин сразу посерьезнел.

— Так, — сказал он тоже тихо. — Тогда скажи, в чем я неправ. Тогда скажи все-таки, зачем нам звезды.

— Постойте, — сказал Малышев. — Здесь два вопроса. Первый — какая польза от звезд?

— Да, какая? — спросил Панин.

— Второй вопрос: если польза даже есть, можно ли принести ее своему поколению? Так, Борька?

— Так, — сказал Панин. Он больше не улыбался и смотрел в упор на Кондратьева. Кондратьев молчал.

— Отвечаю на первый вопрос, — сказал Малышев. — Ты хочешь знать, что делается в системе УВ Кита?

— Ну, хочу, — сказал Панин. — Мало ли что я хочу.

— А я очень хочу. И если буду хотеть всю жизнь и если буду стараться узнать, то перед кончиной своей — надеюсь, безвременной, — возблагодарю бога, которого нет, что он создал звезды и наполнил мою жизнь.

— Ах! — сказал Гургенидзе. — Как красиво!

— Понимаешь, Борис, — сказал Малышев. — Человек!

— Ну и что? — спросил Панин, багровея.

— Все, — сказал Малышев. — Сначала он говорит: «Хочу есть». Тогда он еще не человек. А потом он говорит: «Хочу знать». Вот тогда он уже Человек. Ты чувствуешь, который из них с большой буквы?

— Этот ваш Человек, — сердито сказал Панин, — еще не знает толком, что у него под ногами, а уже хватается за звезды.

— На то он и Человек, — ответил Малышев. — Он таков. Смотри, Борис, не лезь против законов природы. Это от нас не зависит. Есть закон: стремление познавать, чтобы жить, неминуемо превращается в стремление жить, чтобы познавать. Неминуемо! Познавать ли звезды, познавать ли детские души...

— Хорошо, — сказал Панин. — Пойду в учителя. Детские души я буду познавать для всех. А вот для кого ты будешь познавать звезды?

— Это второй вопрос, — начал Малышев, но тут Гургенидзе вскочил и заорал, сверкая белками:

— Ты хочешь ждать, пока изобретут твою тирьямпампацию? Жди! Я не хочу ждать! Я полечу к звездам!

— Вах, — сказал Панин. — Потухни, Лева.

— Да ты не бойся, Боря, — сказал Кондратьев, не поднимая глаз. — Тебя не пошлют в звездную.

— Почему это? — осведомился Панин.

— А кому ты нужен? — закричал Гургенидзе. — Сиди на лунной трассе!

— Пожалеют твою молодость, — сказал Кондратьев. — А для кого мы будем познавать звезды... Для себя, для всех. Для тебя тоже. А ты познавать не будешь. Ты будешь узнавать. Из газет. Ты ведь боишься перегрузок.

— Ну-ну, ребята, — встревоженно сказал Малышев. — Спор чисто теоретический.

Но Сережа чувствовал, что еще немного — и он наговорит грубостей и начнет доказывать, что он не спортсмен. Он встал и быстро пошел из кафе.

— Получил? — сказал Гургенидзе Панину.

— Ну, — сказал Панин, — чтобы в такой обстановке остаться человеком, надо озвереть.

Он схватил Гургенидзе за шею и согнул его пополам. В кафе уже никого не было, только у стойки чокались томатным соком трое асов с Командирского факультета. Они пили за Ляхова, за Первую Межзвездную.

...Сережа Кондратьев пошел прямо к видеофону. «Сначала надо все привести в порядок, — думал он. — Сначала Катя. Ах, как некрасиво все получилось! Бедная Катя. Собственно, и я тоже бедный».

Он снял трубку и остановился, вспоминая номер Катиной комнаты. И вдруг набрал номер комнаты Вали Петрова. Он до последней секунды думал о том, что надо немедленно поговорить с Катей, и потому некоторое время молчал, глядя на худое лицо Петрова, появившееся на экране. Петров тоже молчал, удивленно вздернув реденькие брови. Сережа сказал:

— Ты не занят?

— Сейчас не особенно, — сказал Валя.

— Есть разговор. Я приду к тебе сейчас.

— Тебе нужен седьмой том? — сказал Валя, прищурясь. — Приходи. Я позову еще кое-кого. Может быть, пригласить Кана?

— Нет, — сказал Кондратьев. — Еще рано. Сначала сами.

далее
назад