Поражение
Ф |
— Ты поедешь на остров Шумшу.
— Где это? — хмуро спросил Сидоров.
— Северные Курилы. Летишь сегодня в двадцать два тридцать. Грузо-пассажирским Новосибирск — Порт Провидения.
Механозародыши предполагалось опробовать в разнообразных условиях. Институт вел работу главным образом для межпланетников, поэтому тридцать исследовательских групп из сорока семи направлялись на Луну и на другие планеты. Остальные семнадцать должны были работать на Земле.
— Хорошо, — медленно проговорил Сидоров.
Он надеялся, что ему все же дадут межпланетную группу, хотя бы лунную. Ему казалось, что у него много шансов, потому что он давно не чувствовал себя так хорошо, как последнее время. Он был в отличной форме и надеялся до последней минуты. Но Фишер почему-то решил иначе, и нельзя даже поговорить с ним по-человечески, потому что в кабинете торчат какие-то незнакомые с постными физиономиями. «Вот так приходит старость», — подумал Сидоров.
— Хорошо, — повторил он спокойно.
— Северокурильск уже знает, — сказал Фишер. — Конкретно о месте испытаний договоришься в Байкове.
— Гда это?
— На острове Шумшу. Административный центр Шумшу. — Фишер сцепил пальцы и стал глядеть в окно. — Сермус тоже остается на Земле, — сказал он. — Он поедет в Сахару.
Сидоров промолчал.
— Так вот, — сказал Фишер. — Я уже подобрал тебе помощников. У тебя будут двое помощников. Хорошие ребята.
— Новички.
— Они справятся, — быстро сказал Фишер. — Они хорошо подготовлены. Хорошие ребята, говорю тебе. Один, между прочим, тоже был Десантником.
— Хорошо, — безразлично сказал Сидоров. — У тебя все?
— Все. Можешь отправляться, желаю удачи. Твой груз и твои люди в сто шестнадцатой.
Сидоров пошел к двери. Фишер помедлил и сказал вдогонку:
— И возвращайся скорее, камрад. У меня есть для тебя интересная тема.
Сидоров притворил за собой дверь и немного постоял. Потом он вспомнил, что лаборатория 116 находится пятью этажами ниже, и пошел к лифту.
Яйцо — полированный шар в половину человеческого роста — стояло в правом углу лаборатории, а в углу слева сидели два человека. Когда Сидоров вошел, они встали. Сидоров остановился, разглядывая их. Им было лет по двадцать пять, не больше. Один был высокий, светловолосый, с некрасивым красным лицом. Другой пониже, смуглый красавец испанского типа, в замшевой курточке и тяжелых горных ботинках. Сидоров сунул руки в карманы, привстал на цыпочки и снова опустился на пятки. «Новички», — подумал он и ощутил вдруг приступ такого сильного раздражения, что сам удивился.
— Здравствуйте, — сказал он. — Моя фамилия Сидоров.
Смуглый показал белые зубы.
— Мы знаем, Михаил Альбертович. — Он перестал улыбаться и представился: — Кузьма Владимирович Сорочинский.
— Гальцев Виктор Сергеевич, — сказал светловолосый.
«Интересно, кто из них был Десантником, — подумал Сидоров. — Наверное, этот испанец, Кузьма Сорочинский». Он спросил:
— Кто из вас был Десантником?
— Я, — ответил светловолосый Гальцев.
— Дисциплина? — спросил Сидоров.
— Да, — сказал Гальцев. — Дисциплина.
Он посмотрел Сидорову в глаза. У Гальцева были светло-голубые глаза в пушистых женских ресницах. Они как-то не шли к его грубому красному лицу.
— Что же, — сказал Сидоров. — Десантнику надлежит быть дисциплинированным. Любому человеку надлежит быть дисциплинированным. Впрочем, это не мое мнение. Что вы умеете, Гальцев?
— Я биолог, — сказал Гальцев. — Специальность — нематоды.
— Так, — сказал Сидоров и повернулся к Сорочинскому. — А вы?
— Инженер-гастроном, — громко отрапортовал Сорочинский, снова показывая белые зубы.
«Прелестно, — подумал Сидоров. — Специалист по червям и кондитер. Недисциплинированный Десантник и замшевая курточка. Хорошие ребята. Особенно этот горе-Десантник. Спасибо вам, товарищ Фишер, вы всегда обо мне заботитесь». Сидоров представил себе, как Фишер, придирчиво и тщательно отобрав из двух тысяч добровольцев состав межпланетных групп, посмотрел на часы, посмотрел на списки и сказал: «Группа Сидорова. Курилы. Атос человек деловой, опытный человек. Ему вполне достаточно троих. Даже двоих. Это же не на Меркурий, не на Горящее Плато. Дадим ему хотя бы вот этого Сорочинского и вот этого Гальцева. Тем более, что Гальцев тоже был Десантником».
— Вы подготовлены к работе? — спросил Сидоров.
— Да, — сказал Гальцев.
— Еще как, Михаил Альбертович, — сказал Сорочинский. — От зубов отскакивает!
Сидоров подошел к Яйцу и потрогал его прохладную полированную поверхность. Потом он спросил:
— Вы знаете, что это такое? Вы, Гальцев.
Гальцев поднял глаза к потолку, подумал и сказал монотонным голосом:
— Эмбриомеханическое устройство МЗ-8. Механозародыш, модель восьмая. Автономная саморазвивающаяся механическая система, объединяющая в себе программное управление МХФ — механохромосому Фишера, систему воспринимающих и исполнительных органов, дигестальную систему и энергетическую систему. МЗ-8 является эмбриомеханическим устройством, которое способно в любых условиях на любом сырье развертываться в любую конструкцию, заданную программой. МЗ-8 предназначен...
— Вы, — сказал Сидоров Сорочинскому.
Сорочинский отбарабанил:
— Данный экземпляр МЗ-8 предназначен для испытания в земных условиях. Программа стандартная, стандарт шестьдесят четыре: развитие зародыша в герметический жилой купол на шесть человек, с тамбуром и кислородным фильтром.
Сидоров посмотрел в окно и спросил:
— Вес?
— Примерно полтора центнера.
Разнорабочие экспериментальной группы могли всего этого и не знать.
— Хорошо, — сказал Сидоров. — Теперь я сообщу вам то, чего вы не знаете. Во-первых, Яйцо стоит девятнадцать тысяч человекочасов квалифицированного труда. Во-вторых, оно действительно весит полтора центнера, и там, где понадобится, вы будете таскать его на себе.
Гальцев кивнул. Сорочинский сказал:
— Будем, Михаил Альбертович.
— ...Явитесь со всем грузом на аэродром к десяти вечера. Попытайтесь не опоздать. |
— Вот и прекрасно, — сказал Сидоров. — Вот сразу и начинайте. Катите его к лифту и спустите в вестибюль. Затем отправляйтесь на склад и получите регистрирующую аппаратуру. Затем можете идти по своим делам. Явитесь со всем грузом на аэродром к десяти вечера. Попытайтесь не опоздать.
Он повернулся и вышел. Позади раздался тяжелый гул: группа Сидорова приступила к выполнению первого задания.
На рассвете грузопассажирский стратоплан сбросил птерокар с группой над Вторым Курильским проливом. Гальцев с большим изяществом вывел птерокар из пике, осмотрелся, поглядел на карту, поглядел на компас и сразу отыскал Байково — несколько ярусов двухэтажных зданий из белого и красного литопласта, охвативших полукругом небольшую, но глубокую бухту. Птерокар, выворачивая жесткие крылья, приземлился на набережной. Ранний прохожий (юноша в тельняшке и брезентовых штанах) объяснил им, где находится управление. В управлении дежурный администратор острова, он же старший агроном, пожилой сутулый айн, встретил их приветливо и пригласил к завтраку.
Выслушав Сидорова, он предложил на выбор несколько невысоких сопок у северного берега. Он говорил по-русски довольно чисто, только иногда останавливался посередине слова, как будто не был уверен в ударении.
— Северный берег — это довольно далеко, — сказал он. — И туда нет хорошей дороги. Но у вас есть птеро... кар. И потом, я не могу предложить вам что-нибудь ближе. Я плохо понимаю в физических опытах. Но большая часть острова занята под бахчи, баштаны, парники. Везде сейчас работают школьни... ки. Я не могу рис... ковать.
— Никакого риска нет, — сказал Сорочинский легкомысленно. — Совершенно никакого риска.
Сидоров вспомнил, как однажды он целый час просидел на пожарной лестнице, спасаясь от пластмассового упыря, которому для самосовершенствования понадобилась протоплазма. Правда, тогда еще не было Яйца.
— Спасибо, — сказал он. — Нас вполне устраивает северный берег.
— Да, — сказал айн. — Там нет ни бахчей, ни парников. Там только береза. И еще где-то там работают архео... логи.
— Археологи? — удивился Сорочинский.
— Спасибо, — сказал Сидоров. — Я думаю, мы отправимся сейчас же.
— Сейчас будет завтрак, — вежливо напомнил айн.
Они молча позавтракали. Прощаясь, айн сказал:
— Если вам что-нибудь понадобится, обращайтесь ...как это... без стес... нения.
— Нет, мы не будем ...как это... стес... няться, — заверил Сорочинский.
Сидоров глянул на него, а в птерокаре сказал:
— Если вы, юноша, позволите себе еще такую выходку, я вас выставлю с острова.
— Прошу прощения, — сказал Сорочинский, сильно покраснев. Румянец сделал его смуглое гладкое лицо еще более красивым.
На северном побережье действительно не было ни бахчей, ни парников и была только береза. Курильская береза растет «лежа», стелется по земле, и ее мокрые узловатые стволы и ветви образуют плотные, непроходимые переплетения. С воздуха заросли курильской березы представляются безобидными зелеными лужайками, вполне пригодными для посадки не очень тяжелых машин. Ни Гальцев, который вел птерокар, ни Сидоров, ни Сорочинский понятия не имели о курильской березе. Сидоров показал на круглую сопку и сказал: «Здесь». Сорочинский робко взглянул на него и сказал: «Хорошее место». Гальцев выпустил шасси и повел птерокар на посадку прямо в центр обширного зеленого поля у подножия круглой сопки.
Крылья машины замерли, и через минуту птерокар с треском зарылся носом в хилую зелень курильской березы. Сидоров услышал этот треск, увидел миллион разноцветных звезд и на время потерял сознание.
Потом он открыл глаза и прежде всего увидел руку. Она была большая, загорелая, и свежепоцарапанные пальцы ее словно нехотя перебирали клавиши на пульте управления.
Рука исчезла, и появилось темно-красное лицо с голубыми глазами в женских ресницах.
Сидоров, кряхтя, попробовал сесть. Очень болел правый бок, и саднило лоб. Он потрогал лоб и поднес пальцы к глазам. Пальцы были в крови. Он поглядел на Гальцева. Тот вытирал разбитый рот носовым платком.
— Мастерская посадка, — сказал Сидоров. — Вы меня радуете, специалист по нематодам.
Гальцев молчал. Он прижимал к губам скомканный носовой платок, и лицо его было неподвижно. Высокий дрожащий голос Сорочинского произнес:
— Он не виноват, Михаил Альбертович.
Сидоров медленно повернул голову и посмотрел на Сорочинского.
— Честное слово, не виноват, — повторил Сорочинский и отодвинулся. — Вы посмотрите, куда мы сели.
Сидоров приоткрыл дверцу кабины, высунул голову наружу и несколько секунд разглядывал вырванные с корнем, изломанные стволы, запутавшиеся в шасси. Он протянул руку, сорвал несколько жестких глянцевитых листочков, помял их в пальцах и попробовал на язык. Листочки были терпкие и горькие. Сидоров сплюнул и спросил, не глядя на Гальцева:
— Машина цела?
— Цела, — ответил Гальцев сквозь платок.
— Что, зуб выбили?
— Да, — сказал Гальцев. — Выбил.
— До свадьбы заживет, — пообещал Сидоров. — Можете считать, что виноват я. Попробуйте поднять машину на сопку.
Вырваться из зарослей было не очень просто, но в конце концов Гальцев посадил птерокар на вершине круглой сопки. Сидоров, поглаживая правый бок, вылез и огляделся. Отсюда остров казался безлюдным и плоским, как стол. Сопка была голая и рыжая от вулканического шлака. С востока на нее наползали заросли курильской березы, к югу тянулись зеленые прямоугольники бахчей. До западного берега было километров семь, за ним в сиреневой дымке проступали бледно-лиловые горные вершины, а еще дальше и правее в синем небе неподвижно висело странное треугольное облако с четкими очертаниями. Северный берег был гораздо ближе. Он круто уходил в море, над обрывом торчала нелепая серая башня — вероятно, старинное оборонительное сооружение. Возле башни белела палатка и копошились фигурки людей. По-видимому, это были археологи, о которых говорил дежурный администратор. Сидоров потянул носом. Пахло соленой водой и нагретым камнем. И было очень тихо, не слышно даже прибоя.
«Хорошее место, — подумал он. — Яйцо надо оставить здесь, кинокамеры и прочее — на склонах, а лагерь оборудовать внизу, на бахчах. Арбузы, наверное, здесь еще зеленые». Затем он подумал об археологах: «До них отсюда километров пять, но все равно их надо предупредить, чтобы они не очень удивлялись, когда механозародыш начнет развиваться».
Сидоров подозвал Гальцева и Сорочинского и сказал:
— Опыт проведем здесь. По-моему, место подходящее. Сырье — лафа, туф, как раз то, что нужно. Приступайте.
Гальцев и Сорочинский подошли к птерокару и открыли багажник. Из багажника брызнули солнечные зайчики. Сорочинский залез внутрь, покряхтел и вдруг одним толчком выкатил Яйцо на землю. Хрустя по шлаку, Яйцо прокатилось несколько шагов и остановилось. Гальцев едва успел отскочить в сторону.
— Зря, — сказал он тихо. — Надорвешься.
Сорочинский спрыгнул и сказал грубым голосом:
— Ничего, мы привычные.
Сидоров походил вокруг Яйца, попробовал толкнуть. Яйцо даже не покачнулось.
— Прекрасно, — сказал он. — Теперь кинокамеры.
Они долго возились, устанавливая кинокамеры: одну с инфракрасным объективом, другую со стереообъективом, третью с объективом, регистрирующим температуру, четвертую — панорамную...
Было уже около двенадцати, когда Сидоров осторожно промокнул рукавом потный лоб и вытащил из кармана пластмассовый футляр с активатором. Гальцев и Сорочинский придвинулись сзади, заглядывая через его плечо. Сидоров неторопливо вытряхнул активатор на ладонь — это была блестящая трубочка с присоской на одном конце и красной рубчатой кнопкой на другом. «Приступим», — сказал он вслух. Он подошел к Яйцу и прижал присоску к полированному металлу. Помедлив секунду, большим пальцем надавил на красную кнопку,
Он отступил на шаг, не сводя глаз с Яйца. Теперь разве только прямым попаданием из ракетного ружья можно было бы остановить процессы, которые пошли под блестящей оболочкой. Настройка механозародыша на полевые условия началась. Неизвестно, сколько времени она будет продолжаться. Но когда настройка закончится, зародыш начнет развиваться.
Сидоров взглянул на часы. Было двенадцать пять. Он с усилием отделил активатор от поверхности Яйца, спрятал в футляр и положил в карман. Потом он оглянулся на Гальцева и Сорочинского. Они стояли за его спиной и молча смотрели на Яйцо. Сидоров в последний раз коснулся блестящей поверхности и сказал: «Пошли».
Он приказал устроить наблюдательный пункт между сопкой и бахчами. Яйцо было хорошо видно отсюда — серебряный шарик на рыжем холме под синим небом. Сидоров послал Сорочинского к археологам, а сам уселся в траву в тени птерокара. Гальцев уже дремал, забравшись от солнца под крыло. Сидоров сосал леденец и поглядывал то на вершину сопки, то на странное треугольное облако на западе. В конце концов он взял бинокль. Как он и ожидал, треугольное облако оказалось снежным пиком какой-то горы, должно быть вулкана. В бинокль были видны узкие тени проталин, можно было даже различить снеговые пятна ниже неровной белой кромки. Сидоров отложил бинокль и стал думать о том, что зародыш выберется из Яйца, скорее всего, ночью, и это хорошо, потому что дневной свет обычно мешает работе кинокамер. Затем он подумал, что Сермус, вероятно, вдребезги разругался с Фишером, но в Сахару все-таки поехал. Затем ему пришло в голову, что Мисима сейчас грузится на ракетодроме в Киргизии, и он снова ощутил ноющую боль в правом боку. «Старость, немощь», — пробормотал он и покосился на Гальцева. Гальцев лежал ничком, положив руки под голову.
Через полтора часа вернулся Сорочинский. Он был голый до пояса, его смуглая гладкая кожа лоснилась от пота. Щеголеватую замшевую куртку и сорочку он нес под мышкой. Он опустился перед Сидоровым на корточки и, блестя зубами, рассказал, что археологи благодарят за предупреждение и очень заинтересованы, что их четверо, но им помогают школьники из Байкова и Северокурильска, что они копают подземные японские укрепления середины позапрошлого века и, наконец, что начальником у них «оч-чень симпатичная девочка».
Сидоров поблагодарил за интересный доклад и попросил распорядиться насчет обеда. Он сидел в тени птерокара и, покусывая былинку, щурился на далекий белый конус. Сорочинский разбудил Гальцева, и они возились в стороне, негромко переговариваясь.
— Я приготовлю суп, — сказал Сорочинский, — а ты займись вторым, Витя.
— У нас где-то курятина есть, — сиплым со сна голосом сказал Гальцев.
— Вот курятина, — сказал Сорочинский. — Археологи забавные ребята. Один весь в бороде — живого места нет. Они копают японские укрепления сороковых годов позапрошлого века. Здесь была подземная крепость. Этот бородатый подарил мне пистолетный патрон. Вот!
Гальцев пробормотал недовольно:
— Не суй ты мне, пожалуйста, эту ржавчину.
Запахло супом.
— Начальник у них, — продолжал Сорочинский, — такая славная девушка. Блондинка и очень стройная, только ноги толстые. Она посадила меня в дот и заставила смотреть в амбразуру. Отсюда, говорит, простреливался весь северный берег.
— Ну и как? — спросил Гальцев. — Действительно, простреливался?
— Кто его знает. Наверное. Я в основном на нее смотрел. Потом мы с ней замеряли толщину перекрытий.
— Так два часа и замеряли?
— Угу. А потом я сообразил, что у нее такая же фамилия, как у бородатого, и сразу же удалился. А в казематах этих, я тебе скажу, прегадостно. Темно, и на стенках плесень. А хлеб где?
— Вот он, — сказал Гальцев. — А может быть, она просто сестра этому бородатому?
— Может быть. А как Яйцо?
— Никак.
— Ну и ладно, — сказал Сорочинский. — Михаил Альбертович, обед готов!
За едой Сорочинский много говорил. Сначала он объяснил, что японское слово «тотика» происходит от русского термина «огневая точка», а русское слово «дот» восходит к английскому «дот», что тоже значит «точка». Затем он принялся очень длинно рассказывать о дотах, казематах, амбразурах и о плотности огня на квадратный метр, поэтому Сидоров постарался есть побыстрее и отказался от фруктов, оставил Гальцева наблюдать за Яйцом, забрался в птерокар и задремал. Вокруг было удивительно тихо, только Сорочинский, мывший у ручья посуду, время от времени принимался петь. Гальцев сидел с полевым биноклем и, не отрываясь, глядел на вершину сопки.
Когда Сидоров проснулся, солнце садилось, с юга наползали темно-фиолетовые сумерки, стало прохладно. Горы на западе стали черными, серой тенью висел над горизонтом конус давешнего вулкана. Яйцо на вершине сопки сияло багровым пламенем. Над бахчами ползла сизая дымка. Гальцев сидел в той же позе и слушал Сорочинского.
— В Астрахани, — говорил Сорочинский, — я ел «шахскую розу». Это арбуз редкой красоты. Он имеет вкус ананаса...
Гальцев покашливал.
Сидоров посидел несколько минут, не двигаясь. Он вспомнил, как когда-то они с Генкой-Капитаном ели арбузы на Вените. С Земли перебросили целый корабль арбузов для планетологической станции. Они ели арбузы, въедаясь в хрустящую мякоть, сок стекал у них по щекам, и потом они стреляли друг в друга скользкими черными семечками.
— ...пальчики оближешь, говорю тебе, как гастроном!
— Тише, — сказал Гальцев. — Разбудишь Атоса.
Сидоров сел поудобнее, положил подбородок на спинку переднего сидения и прикрыл глаза. В кабине было тепло и немного душно — кабина остывала медленно.
— А тебе не приходилось летать с Атосом? — спросил Сорочинский.
— Нет, — сказал Гальцев.
— Мне его жаль. И одновременно я завидую. Он прожил такую жизнь, какую мне никогда не прожить. Да и многим другим тоже. Но все-таки он уже прожил,
— Почему, собственно, прожил? — спросил Гальцев. — Он только перестал летать.
— Птица, которая перестала летать... — Сорочинский замолчал. — Вообще время Десантников теперь прошло, — сказал он неожиданно.
— Ерунда, — спокойно ответил Гальцев.
Сидоров услышал, как Сорочинский завозился.
— Нет, не ерунда, — сказал он. — Вот оно, Яйцо! Их будут делать сотнями и сбрасывать на неизвестные и опасные миры. И каждое Яйцо построит там лабораторию, ракетодром, звездолет. Оно будет разрабатывать шахты и рудники. Будет ловить и изучать твои нематоды. А Десантники будут только собирать информацию и снимать разнообразные пенки.
— Ерунда, — повторил Гальцев. — Лаборатория, шахта... А герметический купол на шесть человек?
— Что — герметический купол?
— Под ним будут шесть человек.
— Все равно, — упрямо заявил Сорочинский. — Все равно Десантникам конец. Купол с людьми — это только начало. Будут посылать вперед автоматические корабли, которые сбросят Яйца, и тогда на все готовое будут приходить люди...
Он стал говорит о перспективах эмбриомеханики, пересказывая известный доклад Фишера. «Об этом много говорят, — подумал Сидоров. — И все это верно». Но когда были испытаны первые планетолеты-автоматы, тоже много говорили о том, что межпланетникам останется только снимать пенки. А когда Акимов и Сермус запустили первую систему киберразведчиков, Сидоров даже хотел уйти из космоса. Это было тридцать лет назад, и с тех пор ему приходилось не раз прыгать в ад за исковерканными обломками киберов и делать то, что не смогли сделать они... «Новичок, — подумал он про Сорочинского. — И болтлив неумеренно».
Когда Гальцев в четвертый раз сказал «ерунда», Сидоров полез из машины. При виде его Сорочинский замолчал и вскочил. В руках у него была половинка недозрелого арбуза, из нее торчал нож. Гальцев продолжал сидеть, скрестив ноги.
— Хотите арбуз, Михаил Альбертович? — спросил Сорочинский.
Сидоров помотал головой и, засунув руки в карманы, стал смотреть на вершину сопки. Красные отблески на полированной поверхности Яйца тускнели на глазах. Быстро темнело. Из тумана вдруг поднялась яркая звезда и медленно поползла по густо-синему небу.
— Спутник Восемь, — сказал Гальцев.
— Нет, — уверенно поправил Сорочинский. — Это Спутник Семнадцать. Или нет — это Спутник Зеркало.
Сидоров, который знал, что это Спутник Восемь, вздохнул и пошел к сопке. Сорочинский ужасно надоел ему, и надо было осмотреть кинокамеры.
Возвращаясь, он увидел огонь. Неугомонный Сорочинский развел костер и теперь стоял в живописной позе, размахивая руками.
— ...цель — это только средство, — услыхал Сидоров. — Счастье не в самом счастье, но в беге к счастью...
— Я это уже где-то читал, — сказал Гальцев.
«Я тоже, — подумал Сидоров. — И много раз. Не приказать ли Сорочинскому лечь спать?» — Он поглядел на часы. Светящиеся стрелки показывали полночь. Было совсем темно.
Яйцо лопнуло в два часа пятьдесят три минуты. Ночь была безлунная. Сидоров дремал, сидя у костра, повернувшись к огню правым боком. Рядом клевал носом краснолицый Гальцев, по другую сторону костра Сорочинский читал газету, шелестя страницами. И вот Яйцо лопнуло.
Раздался резкий пронзительный звук, похожий на звон экструзионной машины, когда она выплевывает готовую деталь. Затем вершина сопки коротко озарилась оранжевым светом. Сидоров посмотрел на часы и встал. Вершина сопки довольно четко выделялась на фоне звездного неба. И когда глаза, ослепленные костром, привыкли к темноте, он увидел множество слабых красноватых огоньков, медленно перемещающихся вокруг того места, где находилось Яйцо.
— Началось! — зловещим шепотом произнес Сорочинский. — Началось! Витя, проснись, началось!..
— Может быть, ты помолчишь наконец? — быстро сказал Гальцев. Он тоже говорил шепотом.
Из всех троих только Сидоров знал, что происходило на вершине. Первые десять часов после пробуждения механозародыш настраивался на обстановку. Когда настройка закончилась, зародыш начал развиваться. Все в Яйце, что не понадобилось для развития, пошло на переделку и укрепление рабочих органов — эффекторов. Потом дело дошло до оболочки. Оболочка была прорвана, и зародыш принялся осваивать подножный корм.
Огоньков становилось все больше, они двигались все быстрее. Послышалось жужжание и визгливый скрежет — эффекторы вгрызались в почву и перемалывали в пыль куски туфа. Пых, пых! — бесшумно отделились от вершины и поплыли в звездное небо клубы светящегося дыма. Неверный дрожащий отсвет на секунду озарил странные, тяжело ворочающиеся формы, затем все снова скрылось.
— Подойдем поближе? — спросил Сорочинский.
Сидоров не ответил. Он вдруг вспомнил, как испытывался первый механозародыш, модель Яйца. Это было несколько лет назад. Тогда он был еще совершенным новичком в эмбриомеханике. В обширном павильоне возле института разместился зародыш — восемнадцать ящиков, похожих на несгораемые шкафы, вдоль стен и огромная куча цемента посередине. В куче цемента прятались эффекторная и дигестальная системы. Фишер махнул рукой, и кто-то включил рубильник. Они просидели в павильоне до позднего вечера, забыв обо всем на свете. Куча цемента таяла, и к вечеру из пара и дыма возникли очертания стандартного литопластового домика на три комнаты, с паровым отоплением и автономным электрохозяйством. Он был совершенно такой же, как фабричный, только в ванной остался керамический куб — «желудок» — и сложные сочленения эффекторов. Фишер осмотрел домик, тронул ногой эффекторы и сказал:
— Пожалуй, хватит кустарничать. Надо делать Яйцо.
Вот тогда было впервые произнесено это слово. Потом было много работы, много удач и очень много неудач. Зародыш учился надстраивать себя, приспосабливать себя к резким изменениям обстановки, самовосстанавливаться. Он учился развиваться в дома, экскаваторы, ракеты, он учился не разбиваться при падении в пропасти, не выходить из строя в волнах расплавленного металла, не бояться абсолютного нуля... «Нет, — подумал Сидоров, — это хорошо, что я остался на Земле».
На вершине холма клубы светящегося дыма взлетали все чаще и чаще, треск, скрип и жужжание слились в непрерывный дребезжащий шум. Блуждающие красные огоньки образовывали цепочки, цепочки свивались в причудливые подвижные линии. Розовое зарево занималось над ними, и уже можно было различить что-то огромное н горбатое, качающееся, словно лодка на волнах.
Сидоров снова взглянул на часы. Было без пяти четыре. Видимо, лава и туф оказались благоприятным материалом: купол рос гораздо быстрее, чем на цементе. Интересно, что будет дальше. Механизм надстраивает купол с верхушки к краям, при этом эффекторы забираются все глубже в сопку. Чтобы купол не оказался под землей, зародышу придется позаботиться либо о свайных подпорках, либо о передвижении купола в сторону от ямы, которую вырыли эффекторы. Сидоров представил себе добела раскаленные края купола, к которым лопаточки эффекторов лепят все новые и новые частицы вязкого от жара литопласта.
На минуту вершина сопки погрузилась в темноту, грохот смолк, слышалось только неясное жужжание. Зародыш перестраивал работу энергетической системы.
— Сорочинский, — сказал Сидоров.
— Я!
— Бегите к термокамере и оттащите ее подальше. На сопку не подниматься.
— Бегу, Михаил Альбертович.
Было слышно, как он шепотом попросил у Гальцева фонарик, затем желтый кружок света запрыгал по гравию и исчез.
Грохот возобновился. Снова над вершиной сопки загорелось розовое зарево. Сидорову показалось, что черный купол немного переместился, но он не был уверен в этом. Он с досадой подумал, что Сорочинского надо было послать к термокамере сразу, как только зародыш вылупился из Яйца...
Потом что-то оглушительно треснуло. На вершине полыхнуло красным. Медленная багровая молния проползла по черному склону и погасла. Розовое зарево стало желтым и ярким и сейчас же заволоклось густым дымом. Бухающий удар толкнулся в уши, и Сидоров с ужасом увидел, как в дыму и пламени, окутавших вершину, поднялась огромная тень. Что-то массивное и грузное, отсвечивающее глянцевитым блеском, закачалось на тонких трясущихся ногах. Бухнул еще удар, еще одна раскаленная молния зигзагом прошла по склону. Дрогнула земля, и тень, повисшая в дымном зареве, рухнула.
Тогда Сидоров побежал на сопку. В сопке что-то гремело и трещало, волны горячего воздуха валили с ног, и в красном пляшущем свете Сидоров видел, как падают, увлекая за собой куски лавы, кинокамеры — единственные свидетели того, что произошло на вершине.
Он споткнулся об одну камеру. Она валялась, растопырив изогнутые ноги штатива. Тогда он пошел медленнее, и горячий гравий сыпался по склону ему навстречу. Наверху стало тихо, но там что-то еще тлело в дыму. Потом раздался еще один удар, и Сидоров увидел несильную желтую вспышку.
На вершине пахло горячим дымом и чем-то незнакомым и кислым. Сидоров остановился на краю огромного провала с отвесными -краями. В этом провале лежал на боку почти готовый купол, герметический купол на шесть человек, с тамбуром и кислородным фильтром. В яме тлел раскаленный шлак, на его фоне было видно, как слабо и беспомощно двигаются потерявшие управление гемомеханические щупальца зародыша. Из ямы тянуло горелым и кислым.
— Да что же это? — сказал Сорочинский плачущим голосом.
Сидоров поднял голову и увидел Сорочинского, стоявшего на четвереньках на самом краю.
— Дед бил, бил, не разбил, — уныло сказал Сорочинский. — Баба била, била...
— Молчать, — тихо сказал Сидоров. Он сел на край ямы и стал спускаться.
— Не надо, — сказал Гальцев. — Опасно.
— Молчать, — повторил Сидоров.
Надо было немедленно понять, что здесь произошло. Не может быть, чтобы подвела конструкция Яйца, самой совершенной из машин, созданных человеком. Самой неуязвимой машины, самой умной машины.
Сильный жар опалил лицо. Сидоров зажмурился и соскользнул вниз мимо докрасна раскаленного края новорожденного купола. Внизу он огляделся. Он увидел
295оплавленные бетонные своды, ржавые почерневшие прутья арматуры, широкий темный проход, который вел куда-то в глубину сопки. Под ногами что-то тяжело повернулось. Сидоров нагнулся. Он не сразу понял, что это за серый металлический обрубок, а когда понял, то понял все. Это был артиллерийский снаряд.
В сопке была пустота. Какие-то мерзавцы двести лет назад устроили в ней залитое бетоном темное помещение. Они набили это помещение артиллерийскими снарядами. Механизм, устанавливая опорные сваи, пробил своды насквозь. Сгнивший бетон не выдержал тяжести купола. Сваи провалились в него, как в трясину. Тогда машина принялась заливать бетон расплавленным литопластом. Она не могла знать, что здесь склад снарядов. Она не могла знать, что это такое — артиллерийские снаряды, потому что люди, которые дали ей программу жизни, забыли о том, что такое артиллерийский снаряд. Кажется, снаряды заряжались тротилом. Тротил испортился за двести лет, но не совсем. Не во всех снарядах. Все, что могло взрываться, начало взрываться. И механизм превратился в кучу хлама...
Сверху посыпались камешки. Сидоров поглядел вверх и увидел, что к нему спускается Гальцев. По противоположной стене спускался Сорочинский.
— Куда вы лезете? — спросил Сидоров.
Сорочинский ответил тонким голосом:
— Мы хотим помочь, Михаил Альбертович.
— Вы мне не нужны.
— Мы только... — начал Сорочинский и запнулся.
По стене позади Сидорова побежала трещина.
— Осторожно! — заорал Сорочинский.
Сидоров шагнул в сторону, споткнулся о снаряд и упал. Он упал лицом вниз и сейчас же перевернулся на спину. Купол качнулся и тяжело рухнул, глубоко уйдя раскаленным краем в черную землю. Земля вздрогнула. Горячий воздух хлестнул Сидорова по лицу.
Над сопкой, где тускло поблескивал торчащий из воронки купол, висел белый дымок. Там еще что-то тлело и время от времени глухо потрескивало. Гальцев с красными глазами сидел, обхватив колени руками, и тоже смотрел на сопку. Руки его были обмотаны бинтами, и вся левая половина лица стала черной от грязи и копоти, — он так и не умывался, хотя солнце взошло уже давно. У костра спал Сорочинский, накрыв голову замшевой курткой.
Сидоров лег на спину и заложил руки под голову. Не хотелось смотреть на сопку, на белый дымок, на свирепое лицо Гальцева. И было очень хорошо лежать и смотреть в синее-синее небо. В это небо можно смотреть часами. Он знал это, когда был Десантником, когда прыгал на северный полюс Владиславы, когда штурмовал Белинду, когда сидел один в разбитом боте на Трансплутоне. Там вообще не было неба, была черная звездная пустота и ослепительная звезда — Солнце. Тогда казалось, что он отдал бы последние минуты жизни, лишь бы еще раз увидеть синее небо. На Земле это чувство забывается быстро. Так бывало и раньше, когда он годами не видел синего неба, и каждая секунда этих лет могла стать его последней секундой. Но Десантнику не пристало думать о смерти. Зато надо много думать о возможном поражении, хотя Горбовский однажды сказал, что смерть хуже любого, самого сокрушительного поражения. Поражение — это всегда только случайность, через которую можно перешагнуть. Нужно перешагнуть. Только мертвые не могут бороться. Впрочем, нет. Мертвые тоже могут бороться и даже наносить поражение.
Сидоров приподнялся и посмотрел на Гальцева, и ему захотелось спросить, что он обо всем этом думает. Ведь Гальцев тоже был Десантником. Правда, он был плохим Десантником. И наверное, думал, что нет ничего на свете хуже поражения.
Гальцев медленно повернул голову, пошевелил губами и вдруг сказал:
— У вас глаза красные, Михаил Альбертович.
— У вас тоже, — сказал Сидоров.
Надо было связаться с Фишером и рассказать все, что случилось. Он встал и, тяжело ступая по траве, направился к птерокару. Он шел, запрокинув голову, и смотрел в небо. Можно было часами смотреть в небо, такое оно синее и удивительно хорошее. Небо, под которое возвращаются.
Свидание
Александр Григорьевич Костылин стоял перед своим огромным письменным столом и разглядывал блестящие глянцевитые фотографии.
— Здравствуй, Лин, — сказал Охотник.
Костылин поднял лобастую лысую голову и закричал:
— A! Home is the sailor, home from sea!
— And the hunter home from the hill1, — сказал Охотник. Они обнялись.
1 Домой вернулся моряк, домой вернулся он с моря,
И охотник вернулся с холмов.
(Стивенсон. «Реквием» )
— Чем ты меня порадуешь на этот раз? — деловито спросил Костылин. — Ты ведь с Яйлы?..
— Да, прямо с Тысячи Болот. — Охотник сел в кресло и вытянул ноги. — А ты все толстеешь и лысеешь, Лин. Сидячая жизнь тебя доконает. В следующий раз я возьму тебя с собой.
Костылин озабоченно взялся за свой толстый живот.
— Да, — сказал он. — Ужасно. Бароны стареют, бароны жиреют... Так ты привез что-нибудь интересное?
— Нет, Лин. Одни пустяки. Десяток двухордовых змей, несколько новых видов многостворчатых моллюсков... А это у тебя что? — Он протянул руку и взял со стола пачку фотографий.
— Это привез один новичок... Знаешь его?
— Нет. — Охотник разглядывал фотографии. — Недурно. Это, конечно, Пандора.
— Правильно. Пандора. Гигантский ракопаук. Очень крупный экземпляр.
— Да, — сказал Охотник, разглядывая ультразвуковой карабин, прислоненный для масштаба к желтому голому брюху ракопаука. — Неплохой экземпляр для новичка. Но я-то видел крупнее. Сколько раз он стрелял?
— Он говорит — два раза. И оба раза — в главный нервный узел.
— Надо было стрелять анестезирующей иглой. Мальчик немножко растерялся. — Охотник с улыбкой рассматривал фотографию, где возбужденный новичок горделиво попирал мертвое чудовище. — Ну ладно, а что у тебя дома?
Костылин махнул рукой.
— Сплошная матримония. Все выходят замуж. Марта вышла за гидролога.
— Это которая Марта? — спросил Охотник. — Внучка?
— Правнучка, Поль! Правнучка!
— Да, бароны стареют... — Охотник положил на стол фотографии и поднялся. — Ну что ж, я пойду.
— Опять? — с досадой сказал Костылин. — Может быть, хватит?
— Нет, Лин. Надо. Встретимся где всегда.
Охотник кивнул и вышел. Он спустился в парк и направился к павильонам. Как всегда, в Музее было очень много народа. Люди шли по аллеям, обсаженным оранжевыми венерианскими пальмами, толпились вокруг террариев и над бассейнами с прозрачной водой; в высокой траве между деревьями возились детишки — они играли в «марсианские прятки». Охотник остановился посмотреть. Это была очень увлекательная игра. Давным-давно с Марса на Землю были привезены мимикродоны — крупные, меланхоличного нрава ящеры, отлично приспособленные к резким сменам условий существования. Они обладали необычайно развитой способностью к мимикрии. В парке Музея они пользовались полной свободой. Детишки развлекались тем, что разыскивали их — это требовало немалой зоркости и ловкости, — и затем таскали их с места на место, чтобы посмотреть, как мимикродоны меняют окраску. Ящеры были большие, тяжелые; ребятишки тащили их волоком за отставшую кожу на загривке. Мимикродоны не сопротивлялись. Кажется, им это нравилось.
Охотник миновал огромный прозрачный колпак, под которым помещался террарий «Лужайка планеты Ружена». Там, в бледной голубоватой траве, прыгали и дрались забавные рэмбы — гигантские, изумительной расцветки насекомые, немного похожие на земных кузнечиков. Охотник вспомнил, как лет двадцать назад он впервые охотился на Ружене. Он трое суток сидел в засаде, поджидая кого-нибудь, и огромные радужные рэмбы прыгали вокруг и садились на ствол его карабина. У «Лужайки» всегда было полно народу, потому что рэмбы очень забавны и красивы.
Недалеко от входа в центральный павильон Охотник задержался у балюстрады, окружающей глубокий круглый бассейн-колодец. В бассейне, в воде, освещенной сиреневым светом, без устали кружило длинное волосатое животное — ихтиомаммал, единственное теплокровное, дышащее жабрами. Ихтиомаммал непрерывно двигался; он плавал так кругами и год назад, и пять лет назад, и сорок лет назад, когда Охотник впервые увидел его. Ихтиомаммала с большим трудом добыл знаменитый Салье. Теперь Салье давно уже мертв и спит вечным сном где-то в джунглях Пандоры, а его ихтиомаммал все кружит и кружит в сиреневой воде бассейна.
В вестибюле павильона Охотник опять остановился и присел в легкое кресло в углу. Всю середину светлого зала занимало чучело летающей пиявки — «сора-тобу хиру» (животный мир Марса, Солнечная система, углеродный цикл, тип полихордовые, класс кожедышащие, отряд, род, вид — «сора-тобу хиру»). Летающая пиявка была одним из первых экспонатов кейптаунского Музея Космозоологии. Вот уже полтора века это омерзительное чудище скалило пасть, похожую на многочелюстной грейфер, в лицо каждому, кто входил в павильон. Девятиметровое, покрытое жесткой блестящей шерстью, безглазое, безногое... Бывший хозяин Марса.
«Да, были дела на Марсе, — подумал Охотник. — Такое не забудешь. Полсотни лет назад эти чудовища, почти полностью истребленные, неожиданно размножились вновь и принялись, как встарь, пиратствовать на коммуникациях марсианских баз. Вот тогда-то и была проведена знаменитая глобальная облава. Я трясся на краулере и почти ничего не видел в тучах песка, поднятых гусеницами. Справа и слева неслись желтые песчаные танки, набитые добровольцами, и один танк, выскочив на бархан, вдруг перевернулся, и люди стремглав посыпались с него, и тут мы выскочили из пыли, и Эрмлер вцепился в мое плечо и заорал, указывая вперед. И я увидел пиявок, сотни пиявок, которые крутились на солончаке в низине между барханами. Я стал стрелять, и другие тоже начали стрелять, а Эрмлер все возился со своим самодельным ракетометателем и никак не мог привести его в действие. Все кричали и ругали его, и даже грозили побить, но никто не мог оторваться от карабинов. Кольцо облавы смыкалось, и мы уже видели вспышки выстрелов с краулеров, идущих навстречу, и тут Эрмлер просунул между мной и водителем ржавую трубу своей пушки, раздался ужасный рев и грохот, и я повалился, оглушенный и ослепленный, на дно краулера. Солончак заволокло густым мерным дымом, все машины остановились, а люди прекратили стрельбу и только орали, размахивая карабинами. Эрмлер в пять минут растратил весь свой боезапас, краулеры съехали на солончак, и мы принялись добивать все живое, что здесь осталось после ракет Эрмлера. Пиявки метались между машинами, их давили гусеницами, а я все стрелял, стрелял, стрелял... Я был молод тогда и очень любил стрелять. К сожалению, я всегда был отличным стрелком, к сожалению, я никогда не промахивался. К сожалению, я стрелял не только на Марсе и не только по отвратительным хищникам. Лучше бы мне никогда в жизни не видеть карабина...»
Он встал, обошел чучело летучей пиявки и побрел вдоль галереи. Видимо, он выглядел неважно, потому что многие останавливались и с тревогой смотрели на него. В конце концов одна девушка подошла к нему и робко осведомилась, не может ли она чем-либо помочь. «Ну что ты, девочка?» — сказал Охотник. Он через силу улыбнулся, залез двумя пальцами в нагрудный карман и достал дивной красоты раковину с Яйлы. «Это тебе, — сказал он. — Я привез ее издалека». Она слабо улыбнулась и взяла раковину. «Вы очень дурно выглядите», — сказала она. «Я уже не молод, детка, — сказал Охотник. — Мы, старики, редко выглядим хорошо. Нам приходится слишком много таскать на душе».
Наверное, девушка не поняла его, но он и не хотел, чтобы она поняла. Он погладил ее по голове и пошел дальше. Только теперь он расправил плечи и старался держаться прямо, так что люди больше не оглядывались на него.
«Не хватает еще, чтобы меня жалели девчонки, — думал он. — Совершенно расклеился. Наверное, мне больше не нужно возвращаться на Землю. Наверное, мне нужно навсегда остаться на Яйле, поселиться на краю Тысячи Болот и ставить западни на рубиновых угрей. Никто не знает Тысячи Болот лучше меня, и я был бы там на месте. Там очень много дела для охотника, который никогда не стреляет...»
Он остановился. Он всегда останавливался здесь. В продолговатом стеклянном ящике на обломках серого песчаника стояло, растопырив три пары корявых ножек, чучело сморщенной, невзрачной серенькой ящерицы. У неосведомленных посетителей серый шестиног не вызывал никаких эмоций. Немногие знали чудесную историю сморщенного шестинога. Но Охотник знал и всегда испытывал чувство какого-то суеверного восхищения могучей силой жизни, когда останавливался здесь. Эта ящерица была убита в десяти парсеках от Солнца, ее труп был препарирован, и сухое чучело простояло на этом самом стенде два года. И вдруг в один прекрасный день на глазах у посетителей из морщинистой серой шкуры полезли десятки крошечных юрких шестиногов. Правда, они сразу же погибли в воздухе Земли, сгорели от избытка кислорода, но шум был страшный, и зоологи так до сих пор и не знают, как это могло произойти. Воистину жизнь — это единственное, чему стоит поклоняться...
Охотник брел по галереям, переходя из павильона в павильон. Яркое африканское солнце — доброе горячее солнце Земли — освещало залитых в стеклопласт зверей, родившихся под другими солнцами, за сотни миллиардов километров отсюда. Почти все они были знакомы Охотнику, он видел их много раз, и не только в Музее. Иногда он останавливался перед новыми экспонатами, читал диковинные названия диковинных животных и знакомые имена охотников. «Мальтийская шпага», «Крапчатый дзо», «Большой цзи-линь», «Малый цзи-линь», «Капуцин перепончатый», «Черное пугало», «Царевна-лебедь»... Симон Крейцер, Владимир Бабкин, Бруно Бельяр, Николас Друо, Жан Салье-младший... Он знал их всех и был теперь самым старшим из них, хотя не самым удачливым. Но он радовался, узнавая, что Салье-младший поймал, наконец, чешуйчатого скрытожаберника, что Володя Бабкин доставил на Землю живым слизняка-глайдера, а Бруно Бельяр подстрелил все-таки на Пандоре горбоноса с белой перепонкой, за которым охотился уже несколько лет...
Так он пришел в десятый павильон, где было много его собственных трофеев. Здесь он останавливался почти у каждого стенда, вспоминая и смакуя. «Вот «Ковер-самолет», он же «Падающий лист». Я выслеживал его четыре дня. Это было на Ружене, где так редко выпадают дожди, где когда-то давным-давно погиб замечательный зоолог Людвиг Порта. «Ковер-самолет» передвигается очень быстро и имеет очень тонкий слух. За ним нельзя охотиться на машине, его надо выслеживать днем и ночью, отыскивая слабые маслянистые следы в листве деревьев. Я его выследил, и с тех пор больше никто его не может выследить, и самолюбивый Салье не раз говаривал, что это была случайная удача». Охотник с гордостью потрогал буквы, врезанные в пояснительную табличку: «...Добыт и препарирован охотником П. Гнедых». «Я выстрелил в него четыре раза и ни разу не промахнулся, но он был еще жив, когда валился на землю, ломая ветки деревьев с зелеными стволами. Это было, когда я еще стрелял...
А вот безглазое чудовище из тяжеловодных болот Владиславы. Безглазое и бесформенное. Никто толком не знал, какую придать ему форму, когда набивали чучело, и в конце концов набили по самой удачной фотографии. Я гнал его через болото к берегу, где были отрыты несколько ловушек, и он провалился в одну и долго ревел там, ворочаясь в черной жиже, и потребовалось два ведра бета-новокаина, чтобы усыпить его. Это было совсем недавно, лет десять назад, и тогда я уже не стрелял... Это приятное свидание».
Чем дальше продвигался Охотник по галерее десятого павильона, тем медленнее становились его шаги. Потому что ему не хотелось идти дальше. Потому что он не мог не идти дальше. Потому что приближалось главное свидание. И с каждым шагом он все сильнее ощущал знакомое тоскливое беспокойство. А из стеклянного ящика уже следили за ним круглые белые глаза...
Как всегда, он подошел к этому небольшому стенду, опустив голову, и прежде всего прочитал на пояснительной табличке надпись, которую давно выучил наизусть: «Животный мир планеты Крукса, система звезды ЕН 92, углеродный цикл, тип монохордовые, класс, отряд, род, вид — четверорук трехпалый. Добыт охотником П. Гнедых, препарирован доктором А. Костылиным». Потом он поднял глаза.
Под стеклянным колпаком на наклонной полированной доске лежала голова — сильно сплющенная по вертикали, голая и черная, с плоской овальной лицевой частью. Кожа на лицевой части была гладкая, как на барабане, не было ни рта, ни лба, ни носовых отверстий. Были только глаза. Круглые, белые, с маленькими черными зрачками и необычайно широко расставленные. Правый глаз был слегка попорчен, и это придавало мертвому взгляду странное выражение. Лин — превосходный таксидермист: точно такое же выражение было у четверорука, когда Охотник впервые наклонился над ним в тумане. Давно это было...
Это было семнадцать лет назад. «Зачем это случилось? — подумал Охотник. — Ведь я не собирался там охотиться. Крукс сообщал, что там нет жизни — только бактерии да сухопутные рачки. И все-таки, когда Сандерс попросил меня осмотреть окрестности, я взял карабин...»
Над каменными осыпями висел туман. Поднималось маленькое красное солнце — красный карлик ЕН 92, и туман казался красноватым. Под мягкими гусеницами вездехода шуршали камни, из тумана одна за другой выплывали темные невысокие скалы. Потом что-то зашевелилось на гребне одной из скал, и Охотник остановил машину. На таком расстоянии рассмотреть животное было трудно. К тому же мешали туман и сумеречное освещение. Но у Охотника был опытный глаз. Конечно, по гребню скалы пробиралось какое-то крупное позвоночное, и он обрадовался, что все-таки захватил с собой карабин. «Посрамим Крукса», — весело подумал он. Он поднял крышку люка, осторожно высунул ствол карабина и стал целиться. В тот момент, когда туман немного поредел и горбатый силуэт животного отчетливо обозначился на фоне красноватого неба, Охотник выстрелил. И сейчас же слепящая лиловая вспышка возникла на том месте, где находилось животное. Что-то громко треснуло, и послышался длинный шипящий звук. Затем над гребнем скалы поднялись и смешались с туманом облака серого дыма.
Охотник очень удивился. Он помнил, что зарядил карабин анестезирующей иглой, от которой меньше всего можно было ожидать такого взрыва. Поразмышляв несколько минут, он вылез из вездехода и отправился искать добычу. Он нашел ее там, где и ожидал, — под скалой, на каменной осыпи. Это действительно было четвероногое или четверорукое животное, размером с крупного дога. Оно было страшно обожжено и изувечено, и Охотник вновь поразился, какое ужасное действие произвела обыкновенная анестезирующая игла. Трудно было даже представить себе первоначальный вид животного. Относительно целой осталась только передняя часть головы — плоский овал, обтянутый гладкой черной кожей, и на нем белые потухшие глаза.
На Земле этим трофеем занялся Костылин. Через неделю он сообщил Охотнику, что трофей сильно разрушен и особого интереса не представляет — разве что как доказательство существования высших форм животных в системах красных карликов, — и посоветовал Охотнику на будущее поаккуратнее обращаться с термитными патронами. «Можно подумать, что ты палил в него с испугу, — сказал он раздраженно, — словно оно на тебя напало». — «Но я отлично помню, что стрелял иглой», — возразил Охотник. «А я отлично вижу, что ты попал ему термитной пулей в позвоночник», — ответил Лин. Охотник пожал плечами и не стал спорить. Интересно было, конечно, узнать, отчего произошел такой взрыв, но в конце концов это было не так уж и важно.
«Да, тогда это казалось совсем не важным», — думал Охотник. Он все стоял и смотрел на плоскую голову четверорука. «Посмеялся над Круксом, поспорил с Лином и все забыл. А потом пришло сомнение и с сомнением — горе».
Крукс организовал две крупные экспедиции. Он обшарил большие пространства на своей планете. И он не нашел там ни одного животного крупнее рачка величиной с мизинец. Зато в южном полушарии на каменном плато он обнаружил неизвестно чью посадочную площадку — круглый участок оплавленного базальта диаметром около двадцати метров. Сначала этой находкой заинтересовались, но затем выяснилось, что где-то в том районе два года назад приземлялся для текущего ремонта звездолет Сандерса, и о находке забыли. Забыли все, кроме Охотника. Потому что к тому времени у Охотника уже родилось сомнение.
Как-то в Ленинградском Клубе Звездолетчиков Охотник услыхал историю о том, как на планете Крукса чуть не сгорел заживо бортинженер. Он вылез из корабля с неисправным кислородным баллоном. В баллоне была течь, а атмосфера планеты Крукса насыщена легкими углеводородами, бурно реагирующими со свободным кислородом, К счастью, с парня успели сорвать пылающий баллон, и он отделался только небольшими ожогами. Охотник слушал этот рассказ, а перед его глазами стояла лиловая вспышка над черным гребнем горы.
Когда на планете Крукса была обнаружена неизвестная посадочная площадка, сомнение превратилось в страшную уверенность. Охотник кинулся к Костылину. «Кого я убил?! — кричал он. — Это зверь или человек? Лин, кого я убил?!» Костылин слушал его, наливаясь кровью, а потом заорал: «Сядь! Прекрати истерику, старая баба! Как ты смеешь мне это говорить? Ты думаешь, что я, Александр Костылин, не в состоянии отличить разумное существо от зверя?» — «Но посадочная площадка!..» — «Ты сам садился на это плоскогорье с Сандерсом...» — «Вспышка!.. Я пробил ему кислородный баллон!» — «Не надо было стрелять термитными снарядами в углеводородной атмосфере». — «Пусть так, но ведь Крукс не нашел там больше ни одного четверорука! Я знаю, это был чужой звездолетчик!» — «Баба! — орал Лин. — Истеричка! Да на планете Крукса, может быть, еще сто лет не найдут ни одного четверорука! Огромная планета, изрытая пещерами, как голландский сыр! Тебе просто повезло, дурак, а ты не сумел воспользоваться и привез мне обугленные кости вместо животного!»
Охотник стиснул руки так, что затрещали пальцы.
— Нет, Лин, я привез тебе не животное, — пробормотал он. — Я привез тебе все-таки чужого звездолетчика...
«Как много слов ты потратил, старина Лин! Сколько раз ты убеждал меня! Сколько раз мне казалось, что сомнения уходят навсегда, что я снова могу вздохнуть спокойно и не чувствовать себя убийцей... Как все люди. Как детишки, которые играют в «марсианские прятки»... Но сомнения не убьешь хитроумной логикой».
Он положил руки на ящик и прижался лицом к прозрачному пластику.
— Кто ты? — с тоской сказал он.
Лин увидел его издалека, и, как всегда, ему стало невыносимо больно при виде этого смелого, веселого когда-то человека, так страшно сломленного собственной совестью. Но он притворился, что все отлично, как отличный солнечный день Кейптауна. Громко стуча каблуками, он подошел к Охотнику, хлопнул его ладонью по спине и нарочито бодрым голосом воскликнул:
— Свидание окончено! Я зверски хочу есть, Полли, и мы пойдем сейчас ко мне и славно пообедаем! Сегодня Марта приготовила в твою честь настоящий оксеншван-цензуппе! Пойдем, Охотник, зуппе ждет нас!
— Пойдем, — тихо сказал Охотник.
— Я уже звонил домой. Все жаждут видеть тебя и слушать твои рассказы.
Охотник покивал и медленно пошел к выходу. Лин посмотрел на его согнутую спину и повернулся к стенду. Глаза его встретились с белыми мертвыми глазами за прозрачной стенкой. «Поговорили?» — молча спросил Лин. «Да». — «Ты ничего ему не сказал?» — «Нет». Лин взглянул на пояснительную табличку. «...четверорук трехпалый. Добыт охотником П. Гнедых, препарирован доктором А. Костылиным». Он снова оглянулся на Охотника и быстро украдкой написал мизинцем после слова «трехпалый»: sapiens. На табличке не осталось, конечно, ни одного штриха, но Лин поспешно потер ее ладонью.
Доктору Александру Костылину тоже было тяжело. Он-то знал наверняка, знал с самого начала...
Какими вы будете
Океан был как зеркало. Вода у берега была такая спокойная, что темные мочала водорослей на дне, обычно колеблющиеся, висели в глубине неподвижно.
Кондратьев завел субмарину в бухту, поставил ее впритык к берегу и сказал:
— Приехали.
Пассажиры зашевелились.
— Где мой киноаппарат? — спросил Славин.
— Я на нем лежу, — отозвался Горбовский слабым голосом. — Мне очень неудобно. Можно, я вылезу?
Кондратьев распахнул люк, и все увидели ясное голубое небо. Горбовский вылез первым. Он сделал по камням несколько неверных шагов, остановился и пошевелил носком сухой плавник.
— Как здесь хорошо! — вскричал он. — Как мягко! Можно, я лягу?
— Можно, — сказал Славин. Он тоже выбрался из люка и сладко потягивался.
Горбовский сейчас же лег.
Кондратьев сбросил якорь.
— Лично я, — сказал он, — лежать на плавнике не советую. Там всегда несметно песчаных блох.
Славин, неестественно растопырившись, стрекотал киноаппаратом.
— Сделай лицо, — строго сказал он.
Кондратьев сделал лицо.
— Прекрасное лицо! — воскликнул Славин, припадая на колено.
— Я не все понял насчет блох, — подал голос Горбовский. — Они что, Сергей Иванович, прыгают? Или могут укусить?
— Могут и укусить, — ответил Кондратьев. — Да оставь ты меня в покое, Евгений! Собирай плавник и разводи костер.
Он полез в люк и достал ведро. Славин сел на корточки и стал брезгливо копаться в плавнике двумя пальцами, выбирая щепки покрупнее. Горбовский с интересом следил за его манипуляциями.
— И все-таки, Сергей Иванович, я не все понял насчет блох.
— Они прогрызают кожу, — пояснил Кондратьев, ополаскивая ведро техническим спиртом. — И там размножаются.
— Да, — сказал Горбовский и повернулся на спину. — Это ужасно.
Кондратьев набрал в ведро пресной воды из запасов на субмарине и спрыгнул на берег. Молча и ловко он собрал плавник, разжег костер, подвесил ведро над костром и достал из своих необъятных карманов леску, крючок и коробку с наживкой. Славин подошел с горстью щепок.
— Следи за костром, — приказал Кондратьев. — Я наловлю окуньков. Я мигом.
Прыгая с камня на камень, он перебрался на большую замшелую скалу, выступавшую из воды в двадцати шагах от берега, повозился там немного и застыл. Утро было тихое, солнце, выбравшись из-за горизонта, уставилось прямо в бухточку и слепило глаза. Славин сел по-турецки у костра и стал подкладывать щепочки.
— Изумительное существо — человек, — вдруг произнес Горбовский. — Проследите его историю за последние сто веков. Какого огромного развития достиг, скажем, производственный сектор. Как расширились области исследовательской деятельности. И с каждым годом появляются все новые области, новые профессии. Вот я недавно познакомился с одним товарищем. Он учит детишек ходить. Очень крупный специалист. И он рассказал мне, что существует очень сложная теория этого дела...
— Как его фамилия? — лениво спросил Славин.
— Его фамилия... Елена Ивановна. А фамилию я не знаю. Но я не об этом. Я хочу сказать, что вот науки и способы производства все время развиваются, а развлечения, способы отдыха все остаются такими же, как в древнем Риме. Если мне надоест быть звездолетчиком, я могу стать биологом, строителем, агрономом... еще кем-нибудь. А вот если мне, скажем, надоест лежать, что тогда останется делать? Смотреть кино, читать, слушать музыку или еще посмотреть, как другие бегают. На стадионах. И все! И так всегда было — зрелище и игры. Короче говоря, все наши развлечения сводятся в конечном счете к услаждению нескольких органов чувств. Даже, заметьте, не всех. Вот, скажем, никто еще не придумал, как развлекаться, услаждая органы осязания и обоняния.
— Ну еще бы, — сказал Славин. — Массовые зрелища и массовые осязалища. И массовые обонялища.
Горбовский тихонько хихикнул.
— Вот именно, — сказал он. — Обонялища. А ведь будет, Евгений Маркович! Непременно когда-нибудь будет!
— Так ведь это закономерно, Леонид Андреевич. По-видимому, законы природы таковы, что человек в конечном счете стремится не столько к самим восприятиям, сколько к переработке этих восприятий, стремится услаждать не столько элементарные органы чувств, сколько свой главный воспринимающий орган — мозг.
Славин выбрал из плавника еще несколько щепок и подбросил в костер.
— Отец рассказывал мне, что в его время кое-кто пророчил человечеству вырождение в условиях изобилия. Все-де будут делать машины, на хлеб с маслом зарабатывать не надо, и люди займутся тунеядством. Человечество, мол, захлестнут трутни. Но дело-то как раз в том, что работать гораздо интереснее, чем отдыхать. Трутнем быть просто скучно.
— Я знал одного трутня, — серьезно сказал Горбовский. — Но его очень не любили девушки, и он начисто вымер в результате естественного отбора. И все-таки я думаю, что история развлечений еще не окончена. Я имею в виду развлечения в старинном смысле слова. И обонялища какие-нибудь будут обязательно. Я хорошо представляю это себе...
— Сидят сорок тысяч, — сказал Славин, — и все, как один, принюхиваются. Симфония «Розы в томатном соусе». И критики — с огромными носами — будут писать: «В третьей части впечатляющим диссонансом в нежный запах двух розовых лепестков врывается мажорное звучание свежего лука...»
Когда Кондратьев вернулся со связкой свежей рыбы, звездолетчик и писатель довольно ржали перед затухающим костром.
— Что это вас так разобрало? — с любопытством осведомился Кондратьев.
— Радуемся жизни, Сережа, — ответил Славин. — Укрась и ты свою жизнь веселой шуткой.
— Могу, — сказал Кондратьев. — Сейчас я почищу рыбу, а ты соберешь кишки и зароешь во-он под тем камнем. Я всегда там зарываю.
— Симфония «Могильный камень», — сказал Горбовский. — Часть первая, аллегро нон троппо.
Лицо Славина вытянулось, он замолчал и стал глядеть на роковой камень. Кондратьев взял камбалу, шлепнул ее на плоский камень и вытащил нож. Горбовский с восхищением следил за каждым его движением. Кондратьев одним ударом наискосок отделил голову камбалы, ловко запустил под кожу ладонь и мгновенно извлек камбалу из кожи целиком, словно снял перчатку. Кожу и выпавшие внутренности он бросил Славину.
— Леонид Андреевич, — сказал он. — Принесите соли, пожалуйста.
Горбовский, не говоря ни слова, встал и полез в субмарину. Кондратьев быстро разделал камбалу и принялся за окуней. Куча рыбьих внутренностей перед Славиным росла.
— А где соль? — воззвал Горбовский из люка.
— В продовольственном ящике, — откликнулся Кондратьев. — Направо.
— А она не поедет? — с опаской спросил Горбовский.
— Кто — она?
— Субмарина. Тут направо пульт управления.
— Справа от пульта — ящик, — сказал Кондратьев.
Было слышно, как Горбовский ворочается в кабине.
— Нашел, — радостно заявил он. — Все нести? Тут килограмм пять...
Кондратьев поднял голову.
— Как так — пять? Там должен быть маленький пакет.
После минутной паузы Горбовский сообщил:
— Да, действительно. Сейчас несу.
Он выбрался из люка, держа в вытянутой руке пакетик с солью. Руки у него были в муке. Положив пакетик возле Кондратьева, он со стоном: «О мировая энтропия!..» — приноровился было снова лечь, но Кондратьев сказал:
— А теперь, Леонид Андреевич, принесите-ка, пожалуйста, лаврового листа.
— Зачем? — с огромным изумлением спросил Горбовский. — Неужели три взрослых, пожилых человека, три старика не могут обойтись без лаврового листа? С их огромным опытом, с их выдержкой...
— Нет уж, — сказал Кондратьев. — Я обещал вам, Леонид Андреевич, что вы хорошо сегодня отдохнете, и вы у меня отдохнете. Марш за лавровым листом...
Горбовский сходил за лавровым листом, а затем сходил за перцем и кореньями, а потом — отдельно — за хлебом. Вместе с хлебом он в знак протеста приволок тяжеленный баллон с кислородом и язвительно сказал:
— Вот я принес заодно. На всякий случай, если надо...
— Не надо, — сказал Кондратьев. — Большое спасибо. Отнесите назад.
Горбовский с проклятиями поволок баллон обратно. Вернувшись, он уже не пытался лечь. Он стоял рядом с Кондратьевым и смотрел, как тот варит уху. Мрачный корреспондент Европейского Информационного Центра при помощи двух щепочек относил рыбьи внутренности к могильному камню.
Уха кипела. От нее шел оглушающий аромат, приправленный легким запахом дыма. Кондратьев взял ложку, попробовал и задумался.
— Ну, как? — спросил Горбовский.
— Еще чуть соли, — отозвался Кондратьев. — И пожалуй, перчику. А?
— Пожалуй, — сказал Горбовский и проглотил слюнку.
— Да, — твердо сказал Кондратьев. — Соли и перцу.
Славин кончил таскать рыбьи потроха, навалил сверху камень и отправился мыть руки. Вода была теплая и прозрачная. Было видно, как между водорослями снуют маленькие серо-зеленые рыбки. Славин присел на камень и загляделся. Океан блестящей стеной поднимался за бухтой. Над горизонтом неподвижно висели синие вершины соседнего острова. Все было синее, блестящее и неподвижное, только над камнями в бухте без крика плавали большие черно-белые птицы. От воды шел свежий солоноватый запах.
— Отличная планета — Земля, — сказал он вслух.
— Готово! — объявил Кондратьев. — Садитесь есть уху. Леонид Андреевич, будьте добры, принесите, пожалуйста, тарелки.
— Ладно, — сказал Горбовский. — Тогда я и ложки заодно.
Они расселись вокруг дымящегося ведра, и Кондратьев разлил уху. Некоторое время ели молча. Затем Горбовский сказал:
— Безмерно люблю уху. И так редко приходится есть.
— Ухи еще полведра, — сообщил Кондратьев.
— Ах, Сергей Иванович! — сказал Горбовский со вздохом. — На два года не наешься.
— Так уж на Тагоре не будет ухи, — сказал Кондратьев.
Горбовский опять вздохнул.
— Может быть, и не будет. Хотя Тагора — это, конечно, не Пандора, и на уху надежда есть. Если только Комиссия разрешит ловить рыбу.
— А почему бы и нет?
— В Комиссии желчные и жестокие люди. Например, Геннадий Комов. Он наверняка запретит мне даже лежать. Он потребует, чтобы все мои действия соответствовали интересам аборигенов этой планеты. А откуда я знаю, какие у них интересы?
— Вы фантастический нытик, Леонид Андреевич, — сказал Славин. — Ваше участие в Комиссии по Контактам — ужасная ошибка. Ты представляешь, Сергей, Леонид Андреевич, с ног до головы покрытый родимыми пятнами антропоцентризма, представляет человечество перед цивилизациями другого мира!
— А почему бы и нет? — рассудительно сказал Кондратьев. — Я весьма уважаю Леонида Андреевича.
— И я его уважаю, — сказал Горбовский.
— Я его тоже уважаю, — сказал Славин. — Но мне не нравится первый вопрос, который он намерен задать тагорянам.
— Какой вопрос? — удивился Кондратьев.
— Самый первый: «Можно, я лягу?» Кондратьев фыркнул в ложку с ухой, а Горбовский посмотрел на Славина с укоризной.
— Ах, Евгений Маркович! — сказал он. — Ну можно ли так шутить? Вы вот смеетесь, а мне страшно, потому что первый контакт с новооткрытой цивилизацией — событие историческое, и при малейшей оплошности оно может повредить нашим потомкам. А потомки, должен вам сказать, глубоко в нас верят.
Кондратьев перестал есть и поглядел на него.
— Нет-нет, — поспешно сказал Горбовский. — За всех потомков в целом я ручаться, конечно, не могу, но вот Петр Петрович — тот вполне определенно выразился в том смысле, что он в нас верит.
— И чей же он потомок, этот Петр Петрович? — спросил Кондратьев.
— Доподлинно сказать вам не могу. Ясно, однако, что он прямой потомок какого-то Петра. Мы, знаете, об этом с ним как-то не говорили... А хотите, я расскажу, о чем мы с ним говорили?
— Гм, — сказал Кондратьев. — А посуду мыть?
— Нет, я так не согласен. Сейчас или никогда. После еды надо полежать.
— Правильно! — воскликнул Славин и повалился на сок. — Рассказывайте, Леонид Андреевич.
И Горбовский начал рассказывать.
— Мы шли на «Тариэле» к ЕН 6 — рейс легкий и не интересный, — везли Перси Диксона и семьдесят тонн вкусной еды для тамошних астрономов, и тут у нас взорвался обогатитель. Кто его знает, почему он взорвался, такие вещи иногда случаются даже теперь. Мы повисли в пространстве в двух парсеках от ближайшей базы и потихоньку стали готовиться к переходу в иной мир, потому что без обогатителя плазмы ни о чем другом не может быть и речи. В нашем положении, как и во всяком другом, было два выхода: открыть люки сейчас же или сначала съесть семьдесят тонн астрономических продуктов и потом все-таки открыть люки. Мы с Валькенштейном собрались в кают-компании около Перси Диксона и стали выбирать. Перси Диксону было легче всех — у него оказалась разбита голова, и он еще ничего не знал. Очень скоро мы с Валькенштейном пришли к выводу, что торопиться некуда. Это была самая грандиозная задача, какую мы когда-либо ставили перед собой: вдвоем уничтожить семьдесят тонн продовольствия. На Диксона надежды не было. Тридцать лет во всяком случае можно было протянуть, а потом можно было и открыть люки. Системы водной и кислородной регенерации у нас были в полном порядке, двигались мы со скоростью 250 тысяч километров в секунду, и нам еще, может быть, предстояло увидеть всякие неизвестные миры, помимо Иного.
Я хочу, чтобы вы отчетливо представили себе ситуацию: до ближайшего населенного пункта два парсека, вокруг безнадежная пустота, на борту двое живых и один полумертвый — три человека, заметьте, ровно три, это я говорю вам как командир. И тут открывается дверь, и в кают-компанию входит четвертый. Мы сначала даже не удивились. Валькенштейн этак неприветливо спросил: «Что вам здесь надо?» И вдруг до нас сразу дошло, и мы вскочили и уставились на него. А он уставился на нас. Совершенно обыкновенный человек, должен вам сказать. Роста среднего, худощавый, лицом приятен, без этой, знаете, волосатости, как у нашего Диксона, например. Только глаза особенные, как у детского врача. И еще — он был одет как звездолетчик в рейсе, однако куртка была застегнута справа налево. Так женщины застегиваются да еще, по слухам, дьявол. Это меня удивило больше всего. А пока мы разглядывали друг друга, я мигнул, гляжу — куртка у него уже застегнута правильно. Я так и сел.
«Здравствуйте, — говорит незнакомец. — Меня зовут Петр Петрович. Как вас зовут — я уже знаю, поэтому времени терять не будем, посмотрим, что с доктором Перси Диксоном». Он довольно бесцеремонно отпихнул Валькенштейна и сел возле Диксона. «Простите, — говорю я, — вы врач?» — «Да, — говорит он. — Немножко». И принимается сдирать с головы Диксона повязку. Так, знаете, шутя и играя, как ребенок сдирает обертку с конфетки. У меня даже мороз по коже прошел. Смотрю на Валькенштейна — Марк стоит бледный и только разевает и закрывает рот. Между тем Петр Петрович снял повязку и обнажил рану. Рана, надо сказать, была ужасная, но Петр Петрович не растерялся. Он растопырил пальцы и стал массировать Диксону череп. И можете себе представить, рана закрылась! Прямо у нас на глазах. Ни следа не осталось. Диксон перевернулся на правый бок и захрапел, как ни в чем не бывало.
«Ну вот, — говорит Петр Петрович. — Теперь пусть выспится. А мы с вами тем временем пойдем и посмотрим, что у вас делается в машинном отсеке». И повел нас в машинный отсек. Мы пошли за ним, как овечки, но, в отличие от овечек, мы даже не блеяли. Просто, вы представляете себе, у нас не было слов. Не приготовили мы слов для такой встречи. Петр Петрович открывает люк в реактор и лезет прямо в обогатительную камеру. Валькенштейн так и ахнул, а я закричал: «Осторожно! Радиация!» Он посмотрел на нас задумчиво, затем сказал: «Ах да, верно. Идите, говорит, Леонид Андреевич и Марк Ефремович, прямо в рубку, я сейчас вернусь». И закрыл за собой люк. Пошли мы с Марком в рубку и стали там друг друга щипать. Молча щипали, зверски, с ожесточением. Однако не проснулись ни я, ни он. А минуты через две включаются все индикаторы, и пульт обогатителя показывает готовность номер один. Тогда Марк бросил щипаться и говорит слабым голосом: «Леонид Андреевич, вы помните, как надо крестить нечистую силу?» Едва он это сказал, вошел Петр Петрович. «Ах, — говорит он, — ну и звездолет у вас, Леонид Андреевич. Ну и гроб. Преклоняюсь перед вашей смелостью, товарищи». Затем он предложил нам сесть и задавать вопросы.
Я стал усиленно думать, какой бы вопрос задать поумнее, а Марк, человек сугубо практический, спросил: «Где мы сейчас находимся?» Петр Петрович грустно улыбнулся, и в ту же секунду стены рубки сделались прозрачными. «Вот, — говорит Петр Петрович и показывает пальчиком. — Вон там наша Земля. Четыре с половиной парсека. А там — ЕН 6, как это у вас называется. Измените курс на шесть десятых секунды и идите прямо на деритринитацию. А может быть, вас сразу, говорит, подбросить к ЕН 6?» Самолюбивый Марк ответил: «Спасибо, не трудитесь, теперь мы и сами...» Он прямо взял быка за рога и принялся ориентировать корабль. Я тем временем все думал над вопросом, и все время мне в голову лезли какие-то «погоды в надзвездных сферах». Петр Петрович засмеялся и сказал: «Ну ладно, вы сейчас слишком взволнованы, чтобы задавать вопросы. А мне уже пора. Меня в этих самых надзвездных сферах ждут. Лучше я вам сам все вкратце объясню.
Я, говорит, ваш отдаленный потомок. Мы, потомки, очень иногда любим навестить вас, предков. Поглядеть, как идут дела, и показать вам, какими вы будете. Предков всегда интересует, какими они будут, а потомков — как они стали такими. Правда, я вам прямо скажу, такие экскурсии у нас не поощряются. С вами, предками, нужен глаз да глаз. Можно такого натворить, что вся история встанет вверх ногами. А удержаться от вмешательства в ваши дела иногда очень трудно. Так вмешаться, как я, например, сейчас вмешался, — это еще можно. Или вот один мой друг. Попал в битву под Курском и принялся там отражать танковую атаку. Сам погиб и дров наломал — подумать страшно. Правда, атаку он не один отражал, так что все прошло незаметно. А вот другой мой товарищ — тот все порывался истребить войска Чингиза. Еле удержали. Вот, собственно, и все. А теперь я пойду, обо мне наверняка уже беспокоятся».
И тут я завопил. «Постойте, один вопрос! Значит, вы теперь уже все можете?» Он с этакой снисходительной ласкою поглядел на меня и говорит: «Что вы, говорит, Леонид Андреевич. Кое-что мы, конечно, можем, но вообще-то работы еще на миллионы веков хватит. Вот, говорит, давеча испортился у нас случайно один ребенок. Воспитывали мы его, воспитывали, да так и отступились. Развели руками и отправили его тушить галактики — есть, говорит, в соседней метасистеме десяток лишних. А вы, говорит, товарищи, на правильном пути. Вы нам нравитесь. Мы, говорит, в вас верим. Вы только помните: если вы будете такими, какими собираетесь быть, то и мы станем такими, какие мы есть. И какими вы, следовательно, будете». Махнул он рукой и ушел. Вот и сказочка вся.
Горбовский приподнялся на локтях и оглядел слушателей. Кондратьев дремал, пригревшись на солнышке. Славин лежал на спине, задумчиво уставясь в небо.
— «Для будущего мы встаем ото сна, — медленно процитировал он. — Для будущего обновляем покровы. Для будущего устремляемся мыслью. Для будущего собираем силы... Мы услышим шаги стихии огня, но будем уже готовы управлять волнами пламени».
Горбовский дослушал и сказал:
— Это по существу. А по форме как?
— Начало удачное, — профессионально сказал Славин. — А вот к концу вы скисли. Неужели трудно было что-нибудь придумать, кроме этого вашего испорченного ребенка?
— Трудно, — признался Горбовский.
Славин перевернулся на живот.
— Вы знаете, Леонид Андреевич, — сказал он, — мое воображение всегда поражала ленинская идея о развитии человечества по спирали. От первобытного коммунизма нищих через голод, кровь, войны, через сумасшедшие несправедливости — к коммунизму неисчислимых духовных и материальных богатств. Я сильно подозреваю, что для вас это только теория, а я ведь застал то время, когда виток спирали еще не закончился. Пусть в кино, но я еще видел, как ракетами зажигают деревни, как люди горят в напалме... Вы знаете, что такое напалм? А что такое взяточник, вы знаете? Вы понимаете, с коммунизма человек начал и к коммунизму он вернулся, и этим возвращением начинается новая ветвь спирали, ветвь совершенно уже фантастическая...
Кондратьев вдруг открыл глаза, потянулся и сел.
— Философы, — сказал он. — Аристотели. Давайте-ка быстро помоем посуду, искупаемся, и я вам покажу Золотой грот. Такого вы еще не видели, опытные старики.
Москва — Ленинград, 1960 — 1966 гг.
назад