Мы с Сеймуром сидели на берегу и следили за снующими над водой ласточками. Они летали низко, почти касаясь гладкой зеленоватой поверхности озера, потом вдруг взмывали вверх. Эта игра была мне хорошо знакома — изредка случалось, что ласточка и вправду задевала воду, и тогда на озерной глади на миг вспыхивала солнечная искра. Было, как всегда, тихо, со склона холма, поросшего старыми соснами, струился легкий запах смолы.
Мы смотрели на озеро и молчали так долго, словно разучились говорить. И я даже вздрогнул, когда Сеймур начал:
— Слыхал я от деда, что ласточки летают низко к дождю.
— Мы от такой напасти избавлены, — усмехнулся я.
Он умолк, не сводя глаз с озера. На синем небе действительно не было ни облачка. Да если бы и было — что из этого?
Я сказал:
— Первое, что помню, — дождь. Мне было, наверное, года два… Шел чудный, теплый весенний дождь. Как сейчас вижу эти пузыри на лужах… Вот так: дождь запомнил, а отца нет…
Сеймур будто не слышал меня. Взглянул на часы:
— Мне надо к Толе. Пойдешь?
— Нет.
— Идем! Вы как-никак друзья. Твой приход подействует на него лучше, чем какие-то таблетки.
Я махнул рукой:
— Ладно, только ради компании…
Мы медленно шли узкой тропкой среди свежей жесткой травы, которая только у меня, наверное, не вызывала чувства отвращения. Здесь все ходили медленно. Медленно и немного расслабленно, никогда не оглядываясь. Меня это совсем не раздражало. Я даже не понимал, почему всех это так выводило из себя.
Идти было недалеко. Скоро мы вышли к изящному корпусу, в котором жил Толя. Дом не только на вид казался легким — он сделан был из сверхлегких материалов. Сеймур усмехнулся: “Если б, что само по себе невероятно, этот дом почему-либо рухнул, никто бы даже шишку не набил под его развалинами”. Толя жил на втором этаже, в комнате, убранной как охотничья хижина. По крайней мере, так говорили. Я-то охотничьей хижины в глаза не видел, может быть, и не увижу. Что у него там было: деревянный настил, камин, оленьи рога, шкуры, даже древнейшее ружье с этими… как их называли?.. с пороховыми патронами. Все, конечно, искусственное, из синтетики, только ружье, как он уверял, настоящее.
Мы поднялись по лестнице. Бледно-голубой коридор, белая, покрытая лаком дверь — как у всех. На ней мелкими буквами: “Анатолий Викторов”. Замок автоматический, но ручка только снаружи — изнутри уже давно не было ни ключа, ни ручки.
Толя лежал на своем широком диване, покрытом медвежьей шкурой. Его скуластое, загоревшее (под кварцевой лампой, разумеется) лицо за последнее время сильно похудело. Волосы у него были светлые, как лен, глаза ясные, синие. Увидев нас, Толя даже не пошевельнулся, только во взгляде появился слабый блеск. В прошлый раз, когда я заходил к нему, даже этого не было — он лежал пластом, ни к чему не проявляя интереса. Сеймур, видать, тоже уловил этот блеск. Он улыбнулся и подмигнул Толе. Постояв так с минуту, мы наконец услышали:
— Ну, садитесь, раз пришли…
Мы опустились на низкие трехногие стулья. Толя вздохнул и стал глядеть в потолок.
— Ну как ты? — после долгого молчания сказал Сеймур.
— Хорошо, — равнодушно промямлил Толя.
— Вижу, — сказал Сеймур. — Сегодня ты гораздо лучше выглядишь.
Толя продолжал разглядывать пластмассовые сучки на потолке.
— Может, поешь?
— Нет!..
— Тогда мне придется тебя усыпить и кормить искусственно. Посмотри на себя, ты совсем дошел.
Только теперь Толя повернул голову и взглянул на нас. Мне показалось, что в глазах его промелькнул страх.
— Ты же только что сказал, что у меня сейчас все в порядке.
— Не в порядке, а лучше… Но знаешь почему? Ты успокоился — ты принял одно решение…
Толя долго молчал, потом спросил:
— Что же это за решение?
— Ты хочешь расквитаться с жизнью… Не отпирайся. Я знаю, что говорю. И я хочу сказать тебе: не дури! Ведь мы уже так близко…
— Близко? — как бы не понимая, переспросил Толя. — К чему?
— К цели!
— Я знаю, что цели быть не может. — Толя приподнялся на локте. — Никогда, нигде, никакой…
— Это уже неплохо, — сказал Сеймур. — Неплохо, что ты волнуешься. Если б ты считал, что цели нет, ты не волновался бы.
— Я не волнуюсь!.. Я злюсь!..
— Это одно и то же… А злишься ты не из-за отсутствия цели вообще. Тебя злит наша общая цель, которую ты считаешь пустой, безнадежной и глупой… И хочешь своей смертью что-то доказать нам…
Все это время Сеймур продолжал смотреть на него пристальным взглядом, как будто хотел загипнотизировать. Но Толя снова отвернулся.
— Никакая это не цель, — мрачно сказал он.
— Что ж, возможно, ты прав, — продолжал Сеймур. — Но ты этого не сделаешь. По крайней мере, пока мы не убедимся, что наша цель была глупой, фальшивой… И потом, ты хорошо знаешь, что даже в полной бессмыслице есть своя внутренняя логика…
Толя молчал. Но блеск в его глазах стал как будто еще яростнее. Я чувствовал себя неловко.
— Вот так, — нарочито спокойно заключил Сеймур. — Советую тебе не упустить этот редкий шанс посмеяться нам в глаза.
Мне было ясно, что Сеймур нащупал верный след и будет теперь идти до конца, сокрушая Толины умствования своей неумолимой логикой. И Толя это почувствовал — видно было, что он не хочет больше ничего слышать…
— Ты видел Аду? — вдруг спросил он меня.
— Да, на днях… В бассейне.
— Как она тебе показалась?
Вопрос застиг меня врасплох. Толя с интересом смотрел на меня.
— Мне не удалось поговорить с ней… Она, кажется, плыла на пять тысяч.
Это было в общем правдой. Мы плыли по соседним дорожкам, — несколько раз я ловил на себе ее взгляд. И может быть, поэтому сократил свою дистанцию. Ада показалась мне возбужденной, и глаза ее как-то странно блестели… Одним словом, мне не по себе стало, показалось даже… По теории Сеймура, надо было поведать Толе, что я думаю. Так сказать, шоковая терапия. Но Толя неожиданно заметил:
— Ты очень нравишься Аде!
Я ничего не ответил. Сеймур тоже молчал, как бы выжидая, что еще скажет Толя. Но не последовало ни нового вопроса, ни замечания. Мы посидели так еще некоторое время, наконец Сеймур отчаялся и встал. Я тоже поднялся и почувствовал, что меня слегка подташнивает. Похоже, Толя заметил это.
— Зачем ты взял мальчишку? — спросил он резко.
— Ради тебя, конечно….. Я же знал, что вы друзья.
Толя посмотрел на него с презрением:
— Ты ошибаешься! Может быть, умышленно!.. Не ради меня, а ради себя… Ты боишься меня, боишься моих истин. И когда ты один, ты чувствуешь себя неувереннее и слабее.
— До свиданья, Толя, — спокойно сказал Сеймур. Он сунул руку в карман и достал дверную ручку. Дверь бесшумно открылась и закрылась за нами.
Мы шли по голубому коридору и молчали. Я взглянул на Сеймура — лицо его показалось мне измученным, глаза запали, плечи ссутулились. Теперь он не выглядел таким самоуверенным, как минуту назад у Толи.
— А если он все же сделает это? — спросил я.
— Не верю, — устало ответил Сеймур. — Сейчас он не безразличен ко всему, он даже разъярен… Это хорошо. И будет еще лучше, если нам удастся подлить немного масла в огонь…
— Все это так. Но представь себе, что он все же решится…
— Мы не дадим ему такой возможности! Мы постоянно наблюдаем за ним, днем и ночью… Да и нет у него способа сделать это…
Когда мы вышли из подъезда, от озера и соснового бора не осталось и следа. Перед нашими глазами простиралась прекрасная горная долина, спокойная и тихая, с кристальным, словно замороженным, воздухом. Вдали виднелись бурые скалы, озаренные солнцем, а ниже — кустарники, лепящиеся по склонам, рощи, река, искрящаяся среди влажных папоротников. И все же в душе была какая-то пустота.
— Может быть, Бессонов и гений, — сказал я. — Но он перебарщивает. Слишком уж все красиво, неправдоподобно красиво…
— А что бы ты хотел видеть? — безучастно спросил Сеймур.
— Я никогда не верил его голосу, никогда не знал точно, что происходит в его душе. Он умел скрывать свои настоящие чувства и выдавал их очень редко. Только передо мной, сдается, он немного расслаблялся. Может быть, потому, что считал меня слишком молодым.
— Знаешь что? — раздраженно ответил я. — Хочется увидеть самую обыкновенную пустыню… Песок, бесконечный песок без единого камешка. Понимаешь, совершенно пустую пустыню, накаленную солнцем.
— Это все?
Мое раздражение тут же прошло, и я пробормотал:
— Ну, может быть, какого-нибудь тощего верблюда… Нет, лучше льва — с мощной грудью и сонными глазами.
— Тебе хочется увидеть пустыню? Я тебя понимаю… А мне хочется иной раз увидеть что-нибудь совсем неприглядное… Например, слякоть. Ты знаешь, что это такое?
— Думаю, что знаю.
— Слякоть бывает, когда идет мокрый липкий снег или сеет дождишко… И еще хочется, чтобы был ветер — холодный, пронизывающий…
— Да, да, и чтобы некуда было деться от этого снега и ветра, — сказал я.
— Ты умный парень… и притом совершенно нормальный… Человеческой душе нужно не только прекрасное, величественное и спокойное. Да и кто знает, прекрасно ли оно на самом деле. Может быть, прекраснее вот это: снег, ветер, срывающий пожелтевшую листву, раскисшая дорога среди низких, почти безлесных холмов… Скорее всего прекрасное — это и то и другое вместе, обязательно вместе. Если оставить только одно, оно уже отрицает себя, переходит в свою противоположность. Так же как эти опостылевше-прекрасные горные долины…
Мы медленно плелись по тропке среди свежей жесткой травы, этой проклятой синтетической травы. Тропа петляла между деревьями, забираясь все выше, и, когда мы поднялись на холм, перед нами открылось небольшое озеро, стиснутое с трех сторон серыми бетонными скалами. В озере купались три молодые женщины, все нагие. Было не совсем вежливо идти дальше, хотя обычно с этим не церемонились. Купальщицы тоже увидели нас, но продолжали плавать, не обращая на нас внимания. Одна из них, самая смуглая, то и дело хохотала и весело кричала что-то подругам. Это была Ада.
— Сядем, — предложил Сеймур.
Мы уселись под деревом, единственным деревянным деревом здесь — потому-то под ним всегда валялись отдыхающие от дел. Правда, листья на нем были тоже синтетические. Сеймур спросил:
— Это не Ада там веселится?
— Кто же еще?
— Она молодец. Когда я слышу ее смех, мне перестает казаться, что “Аякс” — это летающий сумасшедший дом. Она единственная, кто не занимается бесконечным самокопанием.
Мы надолго замолчали, я закрыл глаза и слушал доносящиеся с озера крики Ады и ее подруг. Вдруг Сеймур попррсил:
— Малыш, почитай свои стихи.
Мне не хотелось, но он настаивал.
— Ладно, — сказал я. — Прочту самое короткое, и больше не проси. Нет настроения.
В этой огромной белой,
белой пустыне света,
В этой черной огромной
пустыне из ничего
Есть бесконечно много
живых и мертвых солнц.
Есть бесконечно много
планет, изобильных и пышных.
Есть бесконечно много
уродливых тел и глаз -
Кровавых, пустых и хищных,
слезящихся и блудливых.
Лишь одного не слышу -
голоса твоего:
“Милый, проснись — такое
ясное теплое утро”.
Мне показалось, что Сеймур едва заметно улыбнулся. И был совершенно прав, разумеется.
— Немного старомодно, — сказал он. — Но совсем, совсем неплохо…
— Что делать, если на “Аяксе” нет других поэтов?.. Чтобы развиваться, нужна конкуренция, а у меня соперников нет.
Я еще не родился, когда началось строительство этого исключительного звездолета. Правда, и до “Аякса” были корабли с субсветовыми скоростями, но район их досягаемости был довольно ограниченным. Самый быстрый и совершенный из них — “Полярная звезда” — провел в космосе всего одиннадцать лет по своему внутреннему времени. Практических достижений у “Полярной звезды” не было — астронавты обнаружили на своем пути три мертвые планеты, и только на одной из них что-то вроде атмосферы и простейшие микроорганизмы…
Во время нашего бесконечного полета на “Аяксе” я несколько лет изучал анналы космических путешествий и все связанное с освоением космоса. Самое большое впечатление на меня произвели оптимистические прогнозы прошлых веков. Теперь можно только улыбаться предвидениям конца двадцатого века о будущих полетах в космос.
Более шестисот лет прошло от полета великой капсулы Гагарина до создания первого звездного корабля с субсветовой скоростью. Это стало возможно благодаря открытию энергии элементарных частиц, которую мы называем сейчас “терциальной”. Во времена Гагарина о ней не имели даже самого общего представления. Но даже при изумительном прогрессе всех наук понадобилось почти триста лет, чтобы заключить эту энергию в реакторы — вещь, поначалу казавшаяся неосуществимой. Первый субсветовой звездолет назывался “Антей” и с виду походил на допотопное чудовище. Представьте себе неуклюжую гигантскую птицу с расправленными крыльями. Вот такой пташкой и был “Антей”, причем только клюв мог быть использован для устройства капсулы с людьми. Все остальное составляла сложная система реакторов. Он улетел к Проксиме и не вернулся…
После безуспешного рейса звездолета “Одиссей” на Земле наступило если и не полное разочарование, то, во всяком случае, повсеместное уныние. Число противников дальних космических полетов все росло. Ведь для постройки подобных звездолетов необходимо огромное количество ценнейших материалов, которых на Земле не так уж много. Стоило ли последние резервы бросать а космическую пустоту? Многие предлагали использовать все средства для полной разведки и освоения природных богатств ближайших планет. Влиятельная— группа ученых-физиков утверждала, что нужно и можно разработать принципиально новый способ космических путешествий — субпространственный. Другая, не менее сильная группа ученых считала это предложение нереальным. В конце концов Всемирный совет республик был вынужден прибегнуть к референдуму. Результат был: пятьдесят девять процентов голосовавших — за временную приостановку дальних космических полетов, сорок один процент — за их продолжение.
Прошло шестьдесят лет. За это время человечество добилось серьезных успехов в разработке природных ресурсов солнечной системы, особенно на Марсе, где их эксплуатация была наиболее выгодной. Но крупнейшие достижения были сделаны в производстве новых, чрезвычайно эффективных синтетических материалов. Был проведен новый референдум, и на этот раз большинство высказалось за возобновление межзвездных полетов.
Строительство “Аякса” длилось десять лет. Размеры его были поистине гигантскими, и в этом отношении он превосходил всех своих предшественников. Длина звездолета была почти два километра, ширина — восемьсот метров. Несмотря на некоторую неправильность форм, он выглядел очень гармонично и изящно. Это был не просто космический корабль, а целый городок, представлявший собой шедевр космостроения.
Большая часть корабля была занята складскими помещениями, ангарами, лабораториями и перерабатывающими устройствами. Вода и воздух занимали относительно немного места — наука решила проблему сжатия воды и хранения ее в минимальных объемах. Вся пища была натуральной — законсервированной так, что ничем не отличалась от свежих продуктов. Что касается овощей и фруктов, то мы должны были выращивать их в довольно большой оранжерее. Гравитация и атмосферное давление на корабле были совсем как земные, не говоря уже о биологической среде. Особое внимание уделили нашим развлечениям.
Итак, спустя десять лет напряженного труда звездолет был готов к полету. Могучий и прекрасный, как древний герой, наш “Аякс” не сходил со страниц газет и журналов, с видеоэкранов. Все мысли, все разговоры вращались вокруг предстоящего полета.
Куда полетит гигант, было известно прежде, чем началось его строительство. После долгих дискуссий ученые остановились на одной из звезд созвездия Кассиопея, скромно названной Сигма. Ее планетная система была досконально изучена благодаря эпохальному изобретению в области астрономии, названному нейтринным телескопом. Невероятно дорогое и сложное устройство его было причиной того, что в мое время было построено лишь два таких телескопа — оба в кратерах Луны. Астрономы не случайно остановились на Сигме. Эта звезда была того же возраста и размера, что и Солнце, обладала той же мощностью излучения. Ближайшая к Сигме планета вращалась приблизительно по такой же орбите, как Меркурий, а вторая по размерам и удалению от звезды планета, названная Региной, по всем параметрам походила на Марс. О наличии и составе атмосферы на этих планетах сказать было нечего. Но все данные говорили о том, что если где-то “поблизости” в космосе и может быть жизнь, то искать ее следует в системе Сигмы. Планеты были относительно недалеко — в двадцати семи летных годах по возможностям “Аякса”. Туда и обратно, с максимально долгим пребыванием в системе Сигмы, — не больше шестидесяти лет. Не так уж много, если учесть, что средняя продолжительность жизни — триста пятьдесят лет.
Кандидатов на полет в “Аяксе”, естественно, было множество. После долгого отбора получили право подняться на борт звездолета двести семьдесят три человека. Это были лучшие специалисты всех областей знания и всех родов деятельности. Среди них были сто тридцать три супружеские пары. Пять мужчин заявили, что обойдутся в полете без женщин. Одна из представительниц прекрасного пола придерживалась того же мнения в отношении мужчин. Самому старшему из экипажа было сто шестнадцать лет, младшему — мне — шесть. Эта была первая проба пребывания ребенка в космосе.
Почему выбор пал именно на меня? Да прежде всего потому, что я был крепышом, никогда не болел, прекрасно учился — в шесть лет я уже прошел три класса учебной программы, что было довольно редким явлением. И главное — у меня не было родителей: отец и мать погибли во время катастрофы воздушного такси… Меня, конечно, спросили, согласен ли я лететь к Сигме. Согласен ли я? Да я готов был прыгать от радости!
Старшим был Бессонов, тот волшебник, который с помощью своих голограммных образов создавал у экипажа иллюзию земного пейзажа. Это был не только виртуоз в своей работе, но и самый живой и неугомонный человек на “Аяксе” — весельчак и балагур, который если и скорбел о чем-нибудь, то лишь о своей бесполезной трубке, которую он сколько угодно мог держать в зубах, но не имел права закуривать. Кислород для трубки не был предусмотрен.
Следующим по возрасту был наш комендант Хенк, швед. Этому могучему викингу с бритой головой и длинными запорожскими усами было сто два года. Но выглядел он много моложе. Мне он казался суровым, непреклонным человеком, на первый взгляд почти враждебным. Я знал, что он член Верховного совета космоплавания, принимавший участие в трех дальних космических экспедициях. Когда я увидел его, сердце мое сжалось — таким непроницаемо-холодным было его лицо. Он долго изучал меня, причем взгляд его не смягчился ни на миг, затем неожиданно спросил:
— Какую книгу ты любишь больше всего?
— “Капитан Немо”, — испуганно ответил я.
Мне показалось, что взгляд его потеплел. Он похлопал меня по плечу:
— Не завидую тебе, мой мальчик… Эти бездетные акулы съедят тебя заживо.
Позднее я узнал, что он один из пяти неженатых.
Мрачное предсказание Хенка сбылось чуть ли не буквально. Пока я не вырос, я постоянно страдал из-за преувеличенного внимания ко мне всей команды, особенно женской ее половины. Я забыл упомянуть, что в интересах сохранения жизненного баланса в звездолете они не имели права рожать на “Аяксе”. У многих дети были, но они остались на Земле. Это и было главной причиной того, что свою нерастраченную любовь к детям они отдавали мне.
Хорошо помню день отлета. Мы сидели в удобных креслах в большом салоне и смотрели сквозь огромное кристально чистое стекло на все еще близкую Землю. Я чуть дышал от волнения — таким громадным казался мне этот голубоватый шар, окруженный нежной вуалью облаков. Над его краем мягко светился ореол атмосферы — постепенно переходящий из нежно-голубого в кобальтово-синий. Бессонов, разумеется, пристроился возле меня:
— Видишь тот каравай, что завернулся над Гренландией?.. Это начало образования циклона, как тебе, должно быть, известно.
Еще бы не известно! Насмотрелся я этих циклонов и антициклонов по телевизору. Но вот каравая не видел — не догадались испечь в нашем пансионе. И вообще я терпеть не мог, когда со мной говорили как с ребенком, да еще при помощи надуманных сравнений.
— Вижу, дядя Володя! — сказал я. — А вот антициклон над Средиземным морем видите?
— Да-да, — рассеянно пробормотал Бессонов. — Вон там, в ясном пятне, находится Курск… Там я родился… Слыхал что-нибудь о Курске?
На этот раз я совсем обиделся.
— Могу рассказать о Курской магнитной аномалии… Или о битве на Курской дуге во время второй мировой войны…
— Ну и детки пошли, — притворно возмутился Бессонов. — Поговорить с ними не о чем, и без тебя все знают.
Все это время мы имели возможность наблюдать на видеоэкране за тем, что происходило на планете. Земля ликовала. В эти минуты она занята была не столько собой, сколько нами. Мы видели и различные отсеки звездолета, тех, кто в полной готовности находился на вахте. Впервые я смотрел на изумительные сооружения под броней которых должно было забиться мощное сердце “Аякса”. Все казалось невероятным и по размерам и по своим фантастическим формам. И насколько малы были люди в сравнении с гигантскими машинами, переплетениями труб, вибрирующих сфер и цилиндров, люди, которые были властелинами этого гигантского корабля!
На других экранах я видел и себя самого, даже чаще, чем Большого Хенка. Камеры наблюдали за мной со всех сторон. Я не понял тогда, что все, что я сказал Бессонову, транслировалось на Землю, и удивился, увидев на экранах восхищенные лица и крики: “Браво, малыш!” Я так смутился, что не только перестал отвечать на вопросы Бессонова, но и не смел даже взглянуть на экраны.
Приближался миг старта. По сигнальным щитам бегали пестрые огоньки, знаки и цифры.
Я оглянулся — нет, никто из наших не веселился. Напротив, лица всех в этот миг были серьезны и задумчивы. В большом серебристом зале не слышалось ни вздоха, ни восклицания. Словно все смотрели не на Землю, не на экраны, а в самих себя. Даже Бессонов показался мне подавленным. Неужели он думал о каком-то Курске, в то время как его ждали неведомые миры? Я был так поражен увиденным, что не знал, как реагировать. Это, пожалуй, первое большое разочарование в моей жизни и первое тяжелое испытание моих мальчишеских взглядов.
Понадобилось два десятилетия, чтобы я хоть частично осознал смысл этих мгновений, чтобы понять, насколько по-детски был я несправедлив и наивен. В сущности, все, кроме меня, пережили минуты прощания с Землей глубоко и человечно. Они прощались со всем что было им бесконечно дорого и близко. Они прощались с Землей, может быть, единственно прекрасней планетой в неизмеримой космической пустоте. Никто не знал, не прощается ли он с ней навсегда. Прощались с близкими, с матерями, с детьми, прощались, как прощается идущий на смерть. Многих и многих из тех, кто остается, им не суждено больше увидеть. Для нас на “Аяксе” должно было пройти немногим более полувека, но никто не мог точно вычислить, сколько времени пройдет на Земле. Если мы и вернемся когда-нибудь, кто знает, что мы застанем?
— Ну, поехали! — подал голос Бессонов. — Поехали, малец… Увидишь сейчас Курскую аномалию…
Загорелся транспарант “Старт”, заработали двигатели, хотя и на минимальной тяге. И все же динамический удар был сильным, минут десять я лежал приплюснутый к креслу. Постепенно давление ослабело, ускорение едва чувствовалось. Комендант поднялся со своего места и обратился к экипажу:
— Счастливого нам плавания!
Хенк улыбнулся, зубы его блеснули в мягком свете. Он редко улыбался, и улыбка его не была ни веселой, ни ироничной, ни вызывающей. Для меня, во всяком случае, эта улыбка Хенка составляла большую загадку, чем улыбка Джоконды. Похоже, только Бессонов вполне понимая этого молчаливого шведа…
С Бессоновым связаны все мои самые ранние и лучшие воспоминания. Когда я мысленно возвращаюсь к тем годам, передо мной неизменно всплывает его круглое, веселое, тогда совсем молодое лицо. Пока я был мальчишкой, он просто не отходил от меня. И сейчас мне трудно объяснить его привязанность. Может быть, это славянская доброта и забота о круглом сироте? Или нежное сердце, которое тянуло его к самому беззащитному? Надо сказать, что он успешно справлялся с ролью отца или дедушки, хотя был иногда немного докучлив.
Чаще всего он навещал меня со своими миниатюрными аппаратами. Войдя, чуть не с порога спрашивал:
— Что ты хочешь сегодня? Может быть, пожар в прерии?..
— Давай пожар.
— Это шедевр, — объявлял он, усаживаясь рядом.
Мгновение тьмы, и мы оказываемся в прерии — бесконечной, бурой, выгоревшей под беспощадным солнцем. Мы не созерцали ее со стороны, мы неслись посреди этой прерии на обезумевших от страха животных. Топот сотен копыт оглушал меня. Кони храпели и ржали, я чувствовал ужас в их темных глазах. За спиной у нас колыхалась красная завеса пожара, над нашими головами неслись черные клубы дыма. Мустанги летели галопом, спина к спине, пена падала из их ртов. Постепенно мной овладевало чувство неотвратимой гибели, хотя я отлично знал, что это даже не сон. То и дело какой-нибудь из коней падал, другие спотыкались о него, я видел судорожно бьющие по воздуху черные копыта, мокрые лошадиные животы, перепутанные гривы. Еще немного, еще чуть-чуть, и я тоже полечу в эту кучу, буду раздавлен копытами и копошащимися телами.
В этот миг загорался свет, но я еще долго сидел в оцепенении. Бессонов смотрел на меня своими лукавыми, всегда немного красноватыми глазками:
— Понравилось?
— Клянусь священным томагавком! — серьезно заверял я.
В такие минуты он чувствовал себя обласканным…
Двенадцати лет я полностью закончил школьный курс, а в семнадцать — университет. Профиль? Биология и молекулярная хирургия. В двадцать лет я получил ученую степень и стал полноправным членом научного семейства. Кроме специальности, я факультативно изучал древнюю литературу и уже в двенадцать лет знал наизусть около пятисот стихов “Илиады”, а еще через три года знал ее всю на древнегреческом. Я не хочу сказать, что был каким-то вундеркиндом, хотя это до некоторой степени было правдой. В мое время биология достигла значительных успехов, особенно в области стимулирования человеческой памяти. К тому же никакой мальчишка на Земле не мог похвастаться такими великолепными преподавателями.
Через несколько дней Сеймур встретил меня в гимнастическом зале. Этот зрелый шестидесятилетний мужчина с отличной фигурой был хорошим бегуном. Порой ему удавалось поставить в трудное положение даже меня. Сеймур обладал отличной техникой и преодолевал препятствия гораздо лучше, чем я. Но на этот раз мы бежали четырехсотметровку, и ему явно не хватило сил. Я выиграл полсекунды.
Когда мы направились к душевым, я смотрел на него чуть ли не с завистью. Он дышал так спокойно и легко, словно часовой тренировки и бега на дистанцию и не бывало. Заметно было, что он хочет что-то сказать, но я не торопился с расспросами. За эти годы я достаточно изучил его и знал, что, если начать разговор первым, он отделается несколькими общими фразами.
Наконец Сеймур сказал:
— Тебя хочет видеть Толя.
— Меня?.. Почему именно меня?
— В том-то и штука, что не знаю… Он принял самую хитрую тактику — вообще перестал говорить со мной. Молчит да посматривает с иронией…
— Странно, — сказал я. — Ведь он же знает, что в конце концов я все скажу тебе.
— Так-то так, — кивнул он. — И все-таки позвал… В сущности, он выглядит неплохо. Сегодня даже поел немного.
— Дело не в замкнутости пространства, — сказал я. — Это приступ меланхолии.
— Не знаю, — ответил он неохотно. — Мне не хочется…
Он был прав. Приступы меланхолии имели обычно более тяжелые последствия.
— Вы, славяне, гораздо труднее для меня, — задумчиво говорил Сеймур. — Я пробовал изучать Достоевского… И напрасно потерял время. Или люди той эпохи были гораздо сложнее, или Достоевский был неврастеником.
Я невольно улыбнулся.
— Если б он мог с тобой познакомиться, он решил бы, что ты какой-то человек-машина!..
— Ты хочешь сказать, что моя духовная жизнь примитивна? — подозрительно спросил Сеймур.
— Нет, конечно. Но все-таки чувства не являются категориями… Они походят на облака. Постоянно меняют свои формы…
— Ну вот и дети начинают меня учить! — недовольно пробурчал Сеймур.
Мы вышли наружу. Бессонов приготовил нам сюрприз: мы шли по Елисейским полям, какими они были, наверное, в середине двадцатого века. Был вечер, светились роскошные витрины, по широкому полотну бульвара краснели бесконечные ряды стоп-сигналов этих вонючих машин — как они назывались? — ах да, автомобили… Бессонов, конечно, не высосал этот пейзаж из пальца — такое действительно существовало на Земле. В наше время на всех континентах имелось по крайней мере сто таких “резерватов”: Красная площадь и Кремль, почти половина Рима, часть старинного Лондона и множество других достопримечательностей разных эпох, восстановленных и законсервированных… Но Сеймур даже не смотрел по сторонам.
— В конце концов, я ученый, — сказал он. — Я не могу работать с облаками… Я должен их каким-то образом классифицировать.
— Можно, да только осторожно, — улыбнулся я.
— Как это?.. Ведь есть же какие-то закономерности… Не может всякое явление быть отдельным законом.
— Ну ладно, дело сейчас не в этом. Скажи лучше, как мне вести себя с Толей.
— Да-да, — кивнул он. — Это главное… Как с вполне нормальным человеком… Без подчеркнутой деликатности или снисхождения.
Сеймур прошел сквозь витрину антикварного магазина, я шагнул за ним. Елисейские поля пропали. Мы стояли прямо против корпуса, в котором жил Толя.
— Вот тебе ручка, — сказал он. — Не злись и не спеши уходить.
Минуту спустя я был в охотничьей хижине. Толя лежал на своем широком медвежьем диване и смотрел в потолок. Но лицо его не было равнодушным и бесчувственным, как в прошлый раз. Увидев меня, Толя приподнялся и сел на край постели. Мне показалось, что в глазах его мелькнула ирония.
— Садись, малыш! — голос его звучал совсем по-дружески. — Чем тебя угостить?
— Может, апельсиновой водой?
— Нет, я предложу тебе натуральный малиновый сок.
Я даже не знал, что он есть на “Аяксе”. Все напитки приготовлялись из эссенций, а сок ему, видимо, дали, как больному. Пока я пил небольшими глотками, он все с той же легкой усмешкой наблюдал за мной. Мне стало совсем неловко.
— Тебя Сеймур послал? — наконец спросил он.
— Я думал, ты хочешь меня видеть…
— И он тебя проинструктировал…
— Да нет, никаких наставлений.
На стенных часах распахнулась узкая дверца. Выглянула маленькая серая птичка и раскрыла клювик: “Ку-ку, ку-ку!” Очень приятный голосок. Прокуковав девять раз, спряталась. Было девять вечера.
— Симпатичная у тебя кукушка, — начал я.
Толя взглянул на секундомер, лежащий на столе:
— Слушай, малыш, не хочу быть подлым по отношению к тебе… Я кое-что насыпал тебе в сок, и скоро ты уснешь как мертвый. Тогда я открою дверь твоей ручкой… И спокойненько выпрыгну с террасы… Сеймур совершенно прав в своем диагнозе.
Пока он говорил, я лихорадочно соображал: он меня провоцирует… а если все-таки это правда?.. Ничего не оставалось, кроме как рисковать.
— Ну что ж… Я и так не прочь был соснуть.
— Ты понял, что я сказал?
— Понял… Но это пустая затея.
— Почему?
— Потому что Сеймур не настолько глуп. Он оставил в коридоре человека.
Глаза Толи сверкнули:
— Это правда?
— Нет, конечно… Так же как и то, что ты насыпал чего-то в сок.
Он долго молчал, глубоко задумавшись. Лицо его, только что грозно нахмуренное, постепенно смягчалось.
— А ты веришь, что мы что-то найдем там? — спросил он.
— Почти уверен…
— Что? Людей?..
— Ну, не знаю, людей ли; во всяком случае, мыслящих существ.
— А если это будут мыслящие пауки?.. Ты будешь доволен?
— Для того чтобы быть пауком, мозги не нужны.
— Как бы не так! Человеческая история полна ими, даже гениальные пауки попадались… Ну так что, если мы их и там обнаружим?
— Придется смириться.
— Хорошо, смиримся. А потом вернемся на Землю и скажем: “Простите, но мы нашли там мыслящих пауков”.
— Ну и что?
— А то, что нам ответят: “Жаль средств, которые мы потратили”. — Он задумался и с язвительной улыбкой продолжал: — А впрочем, скоро опять соберутся и решат: “Пауки — это случайность. Где-то есть и люди”. И снова начнут сооружать звездолет, еще более дорогой и совершенный.
— И может быть, в следующий раз удастся…
— Так что с того, что удастся? — с досадой сказал Толя. — Пауки или люди — не все ли равно? На что они нам? Помогать им или чтобы они помогали нам?.. Да ведь любой школьник тебе скажет, что пружина развития заключена в самом процессе развития. Любое вмешательство извне может только погубить человечество…
— Да разве в этом дело? Мы хотим знать, что там есть, среди звезд. Я хочу, все хотят, вся Земля…
— Ты отвечаешь несерьезно… Ну хорошо, будете вы знать. Но ведь это имело бы смысл, если бы знание и счастье как-то обусловливали друг друга. А ведь, в сущности, чаще они противоречат одно другому.
Я, разумеется, знаком был с подобными взглядами, хотя непосредственно, из первых уст, слышал их впервые.
— Толя, ты хорошо знаешь, что это неправда, — сказал я мягко. — Доказательство тому — история. Чем больше умножались знания, тем меньше оставалось человеческих бед и несчастий. Не будь этих знаний, ты, может, был бы сейчас дряхлым старцем с гнилыми зубами, больной печенью и раком простаты.
— Это очевидно… Но разве счастье — это отсутствие несчастий? Это категории, нерасторжимо связанные, зависимые одна от другой… До сих пор человечество думало, как спастись от несчастий. И спасалось… Но что такое счастье? Неужели ты думаешь, что мы приблизились к нему со времен Ромео и Джульетты? Или горемыки Гамлета?
— Да, думаю! — сказал я.
— В чем же это проявилось?
— Хотя бы в том, что мы не одиноки, как Гамлет…
— Опять ты измеряешь счастье несчастьями… — досадливо поморщился Толя.
Я хорошо понимал его в эту минуту. Но как я мог объяснить ему вещи, в которых сам еще не разобрался?
— Вот что, Толя, я не люблю абстрактное философствование. И абстрактную логику… Потому что я знаю: чистая логика индивидуума ведет к полному самоотрицанию и обессмысливанию существования… Брось ее; ты должен, должен думать, что людям необходимо знание, которое мы принесем им… Каким бы оно ни было.
— В том-то и дело, что оно не нужно им. Счастье не в космосе, счастье на Земле…
— Что из того? Нужно или ненужно; они хотят его… Помнишь наш отлет? Они ждут чего-то от нас. И мы обязаны дать им знание… Вот наше счастье: оно в том, чтобы давать, а не получать.
— Наивный гуманизм! — вздохнул Толя.
— Это не ответ… Точно так же я могу сказать: наивный индивидуализм.
Толя внимательно посмотрел на меня.
— Ну хорошо… А скажи, искренне скажи… ты счастлив?
— Не думал… Наверное, счастлив. Ведь человек думает о том, чего ему не хватает.
— Ловко выкрутился!.. Тогда скажи, ты был влюблен когда-нибудь?
— Нет! — сказал я.
— Почему?
— Не задавай глупых вопросов… В кого влюбляться? В кого-нибудь из ваших жен?
Он засмеялся сухо и враждебно:
— Почему бы и нет?
— Ты прикидываешься дурачком! Наш круг полностью замкнут… Чтобы иметь жену, я должен отнять ее у другого. Неужели у меня есть право ради своего счастья сделать одиноким другого человека?..
Толя опять усмехнулся:
— Ты не о том говоришь. Никто не предлагал тебе умыкнуть чужую жену… Я спрашивал: влюблялся ли ты? Хотя бы тайно.
Мне стало смешно.
— Это просто глупо.
— Ты непробиваем, как “Аякс”! — недовольно буркнул Толя.
Мы поболтали еще немного, и я поднялся уходить. Когда я был уже у двери. Толя спросил:
— Ты видел Аду?
— Да, несколько дней назад.
— Что она делала?
— Купалась в озере.
— И была очень веселой, не так ли?.. Веселой и жизнерадостной?
— Ты должен был этого ожидать, — сказал я холодно. — Ни одна уважающая себя женщина не заплачет, если ее унизят…
Он умолк, очевидно понимая, что я прав. Я не знал только, вправе ли я говорить ему об этом. Но ведь он сам спросил…
Четверть часа спустя я был у Сеймура — не в медицинском корпусе, а дома. Он жил один, как и большинство супругов экипажа. Может быть, они не хотели мешать друг другу в научной работе — я не совсем понимал это, но такой образ жизни казался мне неестественным. Бессонов говорил мне, что на Земле это случалось гораздо реже.
У Сеймура была элегантная квартира в древнеяпонском стиле, с нежной акварелью на стенах. Мы уселись на циновку, и я со всеми подробностями передал наш разговор. Сеймур слушал молча, не прерывая меня вопросами. Мне показалось, однако, что он доволен.
— Ну, что скажешь? — спросил я.
— Хорошо, — ответил он. — Гораздо лучше, чем я думал… Сейчас я понимаю, зачем он тебя искал.
— А я как раз не понял. По этим вопросам он мог поспорить и с тобой.
— Нет, со мной не мог… Что бы я ему ни ответил, он толковал бы это как увещевания врача… Врачам разрешено иногда обманывать… Из профессиональных соображений, разумеется. В интересах здоровья пациента.
— Ты прав, — сказал я.
— Понимаешь, что произошло: он страшно и мучительно тонул во внезапно разлившейся реке… В отчаянии ему удалось схватиться за что-то, за какой-то слабый корешок. Он спасся от бурных волн, но корешок слишком слаб, чтобы можно было по нему выбраться на крутой берег…
— И ты считаешь, что я — корешок покрепче? — спросил я с сомнением.
— Точно!.. Он искал кого-нибудь, кто бы просто и логично опроверг его взгляды, которые стащили его в бурную реку… Назови это подсознательным инстинктом самосохранения, если хочешь… И чем эти возражения тверже и примитивнее, тем лучше…
Как мог он сказать это?!
— Ты считаешь, что мои взгляды примитивны? — обиделся я.
Глаза его улыбались.
— Симпатично примитивны!
— Они просты, но не примитивны! Неужели то, что я сказал ему, не правда?
— В общем да…
— А в частности? Приведи хоть один пример.
Он продолжал улыбаться, немного снисходительно. Это меня разозлило.
— Ну, скажем, твои рассуждения о замкнутом круге, — сказал Сеймур. — Так рассуждать нельзя. Наш мир свободен как для мыслей, так и для чувств людей… В нем не может быть замкнутых самоудовлетворяющихся кругов.
— Я не говорил о мире в целом. Я говорил об “Аяксе”.
— Все равно. Наш маленький мирок не может иметь иной морали, кроме земной… Хоть мы и оторваны от Земли, мы полностью принадлежим ей.
— Это не совсем так! — возразил я. — Во время революций, войн человечество не делилось на мужчин и женщин, каждый был солдатом. Даже в те далекие времена… Если ты читал Островского…
— Как раз его-то я читал внимательно! — перебил Сеймур. — Потому что он действительно душевный феномен… Но то были исключительные обстоятельства. А ты и на “Аяксе” объявляешь осадное положение. Именно это аморально и неестественно.
Я сознавал, что он прав. И все же что-то во мне глубоко сопротивлялось. Сеймур, похоже, почувствовал это.
— Пойми, малыш, наши больные — как раковые клетки. Внезапно они безумеют и отрываются от организма. Начинают самовоспроизводиться по своим собственным законам, которые в конечном счете ведут к гибели и клетки, и всего организма. Но отрыв от организма — это прежде всего отрыв от своей ближайшей клетки — в данном случае от жен. Это хуже самой черной измены, это полный духовный разрыв… Твой “замкнутый круг” на самом деле лопнул во многих местах… шесть мужчин лежат в наших барокамерах, и никто не возьмется предугадать, чем это кончится… Да, Толя дал тебе неплохой совет…
Мне стало смешно.
— Ты хочешь сказать, что у меня есть право, по крайней мере, на одиноких женщин?..
— Я хочу сказать, что ты милый дурачок. Нет замкнутых кругов в этом мире… И не было никогда.
Не знаю, как экипаж “Аякса” чувствовал себя в первые десять лет. Для меня они мчались как в сказке. Я учился, развлекался, занимался спортом. И не испытывал тоски по родной планете. Не чувствовал я и потребности в сверстниках. Что касается Земли, то Бессонов показывал ее мне беспрерывно, всякий день незнакомую и разноликую. А для моего мальчишеского воображения, для юной нетронутой души иллюзии и действительность почти сливались. И все же с годами мой интерес к сеансам Бессонова стал падать.
— Ты знаешь, что я тебе приготовил сегодня? — вопрошал он однажды утром. — Бой гладиаторов в Колизее…
Звонкие удары оружия отдавались у меня в ушах. Падали, обливаясь кровью, люди. Но подчас я ловил себя на том, что мне не так уж интересно. Зрелища уже не заставляли мое сердце биться быстрее. Как ни занимательно это было, я в конце концов осознавал, что все это ненастоящее.
В детстве у меня был долгий период, когда я смотрел одни научно-фантастические фильмы. Правда, им было двести-триста лет, но это меня ничуть не смущало. Эти фильмы надолго стали моим Главным пристрастием. Я видел самые невероятные миры, переживал захватывающие приключении. И самое главное — встречал такие формы жизни и познания, которые потрясали меня, возбуждая до крайности мое воображение. Думающие облака, влюбленные рыбы, гигантские подземные черви, глубокомысленно рассуждавшие о проблемах своего беззвездного космоса. Однако в то же время эти зрелища огорчали меня. Как ни был я молод, я все же ясно сознавал, что невозможно найти ничего подобного в незнакомых мирах, которые мы искали. Я чувствовал, что ничто не может быть богаче и интереснее человеческого воображения. И красивее его, и удивительнее. Иной раз я смотрел по два-три фильма в день. Мой прямой наставник до двенадцатилетнего возраста Герд Крул, доцент Цюрихского университета педагогики, начал тревожиться.
— Воображение не должно развиваться только в одном направлении, — сказал он мне однажды, когда мне было десять лет. — Есть и другие фильмы… настоящее и глубокое искусство…
— Но Земля очень далеко! — возразил я. — Меня интересует мир, куда я лечу.
— По-моему, эти киношные миры — неудачные выдумки, — ответил он.
Вообще он казался мне сухарем. Об этом говорило и его тощее, чересчур серьезное лицо, и его желание непременно поучать и объяснять.
— Тебе надо больше читать, — продолжал он. — В конце концов, я отвечаю за твое всестороннее гармоничное воспитание…
Кончилось тем, что мы пришли к компромиссу с моим наставником. Договорились, что я уменьшу число фильмов до двух в неделю, а взамен этого он будет носить иногда научно-фантастические книги.
— Начнем с Брэдбери! — сказал Крул. — Все же он классик двадцатого века…
Первым делом он принес мне “Марсианские хроники”. Эта книга и вправду захватила меня. Впервые кино начало казаться мне мелким и глупым. Я прочел всего Брэдбери, до последней строки. И когда кончил, мне показалось, что я уже совсем другой человек. Юность прошла, в душе осталась какая-то тихая печаль.
Потом Крул принес “Пармскую обитель”. Положил тихонько на мой ночной столик и, ничего не сказав, ушел. Стендаль еще больше увлек меня. Постепенно, медленно я приходил к пониманию того, что самый темный, самый загадочный и неисследованный космос — это человеческая душа. А год спустя Достоевский просто напугал меня. Я знал, что в мире уже не существует то, что описывал Бальзак. Но не был уверен, что мы не носим в душе чего-то из мира Достоевского. Сама мысль об этом давила меня, и я снова и снова возвращался к Стендалю, к Чехову.
Когда мне исполнилось одиннадцать лет, Крул сказал:
— Тебе больше не нужен наставник!.. Отпускаю тебя летать на волю!.. — и, усмехнувшись, добавил: — Хотя просторы здесь довольно ограниченные.
Сейчас я понимаю, что он был один из самых милых людей на “Аяксе”. Хотя Толя и считал его старомодным.
Литературные занятия совсем не мешали моему университетскому обучению. Я великолепно продвигался и в биологии, и в молекулярной хирургии. Но на первых курсах меня особенно занимало то, что упрощенно называется биологическими основами психики. Я смутно чувствовал, что мы находимся только на подступах к раскрытию сущности этой мощной и таинственной энергии. Принципиальные основы биологического старения и биологической смерти были открыты давно. Но никто не мог сказать ни одного дельного слова о сущности духовного старения, И о духовной смерти, которая спустя несколько лет так жестоко прошлась среди нас. Где и как возникали эти процессы?.. И какой тогда смысл имела борьба против биологической смерти?
Профессор Потоцкий занимался со мной индивидуально, хотя у него были и другие студенты. Я чувствовал, что это доставляет ему удовольствие. Это был очень деликатный человек с такой изящной внешностью, словно сошел со старинной миниатюры. На самые каверзные мои вопросы он лаконично отвечал:
— Не торопитесь! Дойдем и до этого.
Он был единственным человеком на “Аяксе”, кто говорил мне “вы”. Остальные все еще обращались со мной как с мальчиком.
В то время достижения в области управляемой наследственности были поистине замечательными. И все же они далеко не соответствовали представлениям самых ярких фантастов. Виртуознейшие хирурги — речь идет о клеточных и молекулярных хирургах — чрезвычайно осторожно работали с этой материей. И когда дело касалось людей, вмешивались только в самых крайних случаях. Даже невообразимо малая ошибка могла превратить гения в урода. На наследственность воздействовали главным образом при помощи отлично проверенных стимулирующих и тормозящих биохимических средств.
Однажды я спросил Потоцкого, в каких направлениях действовали на мою наследственность. Я знал, что медицинские досье являются в известном смысле секретными, но, в конце концов, мы же были почти коллегами.
— Не обязательно вам знать это! — ответил он. — Вы великолепно развитый, нормальный юноша…
Я пытался разгадать его взгляд, но глаза его, как всегда, были очень спокойны и ясны. Я продолжал настаивать, пока он не спросил:
— Но зачем вам это нужно?
— Я хочу знать себя.
— Но вы и так знаете лучше, чем кто-либо.
— Хочу знать свое биологическое прошлое! — сказал я. — Быть может, я исправлю то, что науке, возможно, не удалось исправить.
Потоцкий поколебался, затем сказал:
— Ничего особенного, в сущности, нет… У вас была обремененная наследственность в отношении некоторых проявлений страха… Но у меня такое чувство, что вам дали слишком большую дозу — инстинкт самосохранения развит у вас слишком слабо.
Это заинтересовало меня больше, чем Потоцкий мог предположить.
— Какого типа проявления? — спросил я.
— Трудновато объяснить… Как вам известно, в далеком прошлом ваш народ находился пятьсот лет под турецким игом… Сами понимаете — ужасно долгий срок… Это наслоило очень глубоко в подсознании вашей нации известный страх перед силой и насилием. Отсюда начинаются и некоторые отклонения — склонность к несамостоятельности и подчинению… В худшем случае — известная угодливость. Но даже самые мягкие проявления подобного сознания, скажем, преклонение перед авторитетом, совсем неподходящи для молодого ученого вроде вас…
Его слова порядком огорчили меня.
— В таком случае, мне кажется, доза совсем не была чрезмерной, — сказал я. — Я до сих пор преклоняюсь перед авторитетами.
Потоцкий едва заметно улыбнулся.
— Не совсем верно… Крул говорил мне, что это касается только писателей… Потому что вы больше литератор, чем ученый. Кроме того, вы чересчур эмоциональны…
Эмоционален? Этого я не подозревал. А кроме всего, и литератор? В мое время это слово заменяло понятие “писатель”, которое употреблялось преимущественно по отношению к творцам прошлых веков. Но на борту “Аякса” не было литераторов. Поначалу меня это удивляло. Позже, когда я без особого интереса знакомился с самой современной литературой, я до некоторой степени объяснил себе это явление. В то время писателей слишком мало занимали обстоятельства и активные действия людей. Их интерес сосредоточен был главным образом на человеческой психике в ее самых глубоких и хрупких проявлениях. Их искусство было аналитичным по методу, очень изящным по форме и очень скучным по существу.. Они не особенно занимались объективным миром — это было делом ученых и журналистов. Так что путешествие “Аякса” могло интересовать их только как отражение в сознании их современников на Земле. Но я думаю, они здорово просчитались. Может быть, этот дневник мог бы быть написан одним из них, и гораздо лучше.
Итак, я продолжал читать, учиться, заниматься спортом. Время летело незаметно. Я даже боялся, что мы прибудем к Сигме прежде, чем я научусь всему, чему хотел. Теперь мне кажется странным, что меньше всего я интересовался людьми “Аякса”. Конечно, всех их я знал и в лицо и по имени. Часто они звали меня в гости, относились ко мне мило и сердечно. Я был глубоко убежден, что для “Аякса” подобраны самые совершенные люди, насколько, разумеется, может быть совершенным человек. Наиболее уравновешенные, самые крепкие духом. Лучше других понимающие нашу великую цель. Поэтому все случившееся потом оказалось для меня настоящим сюрпризом.
Первые симптомы тех трагичных заболеваний, которые едва не погубили “Аякс”, появились на десятом году полета, когда мне было всего шестнадцать лет. Я закончил университетский курс и готовился к аспирантуре. Как ни молод я был, я чувствовал все же: что-то вокруг меня изменилось. Люди сделались сами на себя не похожи — все, кроме Бессонова. Они стали задумчивей, медлительнее, инертней. Редко собирались вместе, редко смеялись.
Поубавилось воодушевление и в научной работе. Словно космический холод, царящий за стенами звездолета, проникал каким-то образом в “Аякс” и подмораживал сердца людей.
Все это, конечно, ожидалось, но никто, включая самого Сеймура, не знал, что апатия выразится в такой заметной форме.
Тогда мы уже сблизились с Сеймуром. Два основных заболевания он называл очень общо: “меланхолия” и “герметизм”. К тому времени медицина в общем справлялась со всеми болезнями, в том числе и психическими. Даже самые тяжелые формы шизофрении и острейшие неврозы лечились эффективно, иногда в очень короткие сроки. Но против новых недугов и Сеймур был беспомощен. Ни одно из известных медицинских средств не помогало.
Сеймур называл меланхолию “белой логикой”… Происходило нечто непонятное и странное: человеческое сознание как бы обрывало все связи с окружающей средой и начинало работать само на себя. Абстрактная “белая логика” начинает бурное самостоятельное развитие. Обдумывая собственное существование, сознание приходит к заключению о его абсурдности, обреченности и бессмысленности. Цели теряют свое значение, задачи — свой смысл. Вопрос “зачем?” не находит удовлетворительного ответа. Категории преходящего и относительного абсолютизируются до такой степени, что всякое движение в любом направлении становится бессмыслицей. Бесконечность начинает пониматься как отсутствие начала, то есть как несуществование. Вечность, разбитая на отрезки времени, полностью отрицает себя как понятие.
— Но ведь все это давно знакомо! — сказал я однажды Сеймуру.
— Знакомо как упадническое философское течение, — ответил он. — Особенно в начале двадцать первого века… Самый видный его представитель — Богарт… Я внимательно изучил биографию этого знаменитого в свое время человека… В сущности, это был очень жизнерадостный мошенник, к тому же крайне суетный. Кроме всего прочего, он отличался и исключительным чревоугодием…
— И все-таки он кое-что понял… Раз это существует реально, хотя бы и в виде болезни…
Сеймур нахмурился.
— Как общественный процесс это действительно существовало, хотя и в очень слабой форме. Тогдашние люди были довольно примитивны и чересчур алчны для того, чтобы отказаться от чего-либо… Но как острое душевное заболевание оно нам незнакомо, не описано в медицинской литературе. И потому, что это не похоже на известные нам болезни, мы не можем пока найти действенных средств…
— Как это — не похоже? — усомнился я. — Меланхолия — один из самых старых недугов…
— Если б так! Я называю это меланхолией совершенно условно. Это новое космическое заболевание…
Сеймур и вправду был сильно озабочен. Или же был напуган, но не подавал виду. Его больные медленно угасали, не обнаруживая никаких внешних признаков ненормальности. Они умирали духовно, задолго до своей биологической смерти. У нас был уже один смертный случай — умер Мауро, старший астроном. Не зная, чем помочь, Сеймур усыплял самых тяжелых больных — они проводили месяцы, даже годы в летаргическом сне. Иногда он будил их — действительно освеженных и годных для жизни. Но спустя некоторое время они снова начинали угасать. Из всех возможных лечебных средств Сеймур предпочитал “терапевтические беседы”. Самое трудное было вызвать больного на разговор, объяснить ему абсурдность его идей об абсурдности.
Но все это я узнал гораздо поздней — поначалу эта сторона жизни “Аякса” тщательно от меня скрывалась.
Несколько легче было заболевание, которое Сеймур окрестил “герметизм” — отвращение к замкнутому пространству. Эта болезнь была гораздо старее — легкие ее симптомы ощущались уже во время прошлых дальних полетов. Но на “Аяксе” герметизм проявился в полную силу. По мнению Сеймура, он не имел ничего общего с клаустрофобией — давно изученным неврозом, связанным с боязнью закрытого помещения. Больные герметизмом не боялись оставаться одни — скорее предпочитали одиночество. По внешним проявлениям болезни они не отличались от меланхоликов. Но в отличие от них “герметики” не занимались беспрестанным самоанализом, их сознание постоянно было сдавлено ощущением безвыходности.
— В сущности, это далее и не болезнь, — озабоченно говорил Сеймур. — Скорее это совершенно естественный протест человеческой души против изоляции. Миллионы лет человек жил на воле, кровно связанный с Землей. Нельзя забросить его на десятки лет в пустоту без ущерба для человеческой психики.
Может быть, это звучит парадоксально, но в лучшем случае герметизм переходил в бурные формы шизофрении. Таких “герметикой” лечили как обыкновенных сумасшедших и лечили весьма успешно. Спустя известное время они возвращались к нормальной жизни так естественно, как будто ничего и не случилось. Но обычная форма заболевания сопровождалась тяжелыми, почти невыносимыми страданиями. Их временно облегчали эффективными наркотическими средствами, но после того, как действие лекарства проходило, душевные муки возобновлялись с новой силой. Тогда Сеймуру приходилось усыплять своих пациентов. И когда они возвращались к нормальной жизни, следов перенесенной болезни почти не было заметно.
Время шло, а положение не улучшалось. Случаи заболеваний все умножались. Над “Аяксом” нависла грозная опасность. Мы не подозревали еще, что обрушится новая беда…
Меланхолия?.. Нет, нет! Отвратительное слово!..
Последние разговоры с Сеймуром и Толей подействовали на меня угнетающе. Инстинктивно я начал сторониться людей. Почти никуда не ходил, сидел дома, читал. Много думал о происходящем на “Аяксе”, мысли мои были совсем невеселыми. Я не мог понять, почему мое сердце так охладело к Толе. Я просто избегал думать о нем.
Похоже, однако, что дело было не только в этом.
Все чаще я ловил себя на мыслях о его жене Аде. И это было не случайно. Я встречал ее чуть не ежедневно — то в бассейне, то в ресторане, то возле фонтана де Треви. Ни разу я не остановил ее, ни разу не заговорил с ней. Я не мог разобраться в себе — то ли сторонюсь ее, то ли боюсь. Но совершенно определенно — ее глаза преследовали меня. Мне никак не удавалось разгадать ее взгляд, его значение — может быть, в нем что-то ласковое и доброе, может быть, насмешка. Во всяком случае, это не был взгляд женщины, которая чего-то ждет от тебя.
Сколько бы я ни избегал людей, они все же находили меня. Сеймур заглядывал чаще других, мы беседовали о том, о сем, но больше он не упоминал имени Толи. Я понимал, что это совсем неестественно, но никак не мог собраться с духом.
Однажды я наконец спросил как можно более непринужденно:
— Как Толя?
— Сравнительно хорошо, — ответил он. — Во всяком случае, не хуже, чем раньше… Время от времени снисходит до того, чтобы перекинуться со мной парой слов.
Может быть, я стал мнительным, но мне казалось, что и в поведении Сеймура, на первый взгляд спокойном, чувствовалось какое-то затаенное напряжение. Он не все говорил мне. Я чувствовал, что становлюсь неспособным к серьезной работе.
На следующий день у нас было небольшое состязание в бассейне. Первым придя к финишу на двести метров кролем, я выбрался из воды и заметил Аду, которая, улыбаясь, стояла невдалеке в желтом купальнике. Она была высокой худой брюнеткой, ей с трудом можно было дать двадцать — двадцать один год. Фигура ее была необыкновенно элегантной и гибкой, может быть, чуть широковата в плечах — Ада плавала даже больше, чем я. Только глаза ее, хотя она и улыбалась в эту минуту, были глубокими и умными глазами зрелой женщины.
— И не совестно вам соревноваться с этими дряхлыми стариками? — весело спросила она.
Они совсем не были дряхлыми. Хоть у меня и было сложение атлета, но по сравнению с Артуром я выглядел просто червяком.
— У меня нет выбора, — ответил я в тон ей. А вам не совестно ухаживать за малолетним мальчиком?
— Немного совестно, но ведь и у меня нет другой возможности…
Мы подошли к буфету и выпили лимонаду. Глаза Ады все так же смеялись.
— Придете в гости? — спросила она. — Угощу вас чудесным кофе… Из личных запасов.
Сердце мое сжалось. Но я понимал, что пути к отступлению нет.
— Ладно! — сказал я. — Хоть я и не спец насчет кофе…
— И слава богу! — засмеялась она. — Здесь чересчур много специалистов… Поэтому все вас и любят… И ухаживают. Пока вы не спец…
Ее квартирка оказалась исключительно уютно. Письменного стола не было — где она работала, где писала? Не было даже стульев, так что мне пришло присесть на кровать. Она пошла варить кофе, я уставился на картины, развешанные по всем стенах. Они были весьма абстрактны, в лимонных тонах. 3аметив мой взгляд, Ада улыбнулась:
— Это я рисовала!
— Хорошо… Но откуда такая любовь к желтому цвету?
— Желтое меня успокаивает.
— Вы очень неспокойны?
— Да… И все же я много уравновешеннее вас.
Она принесла кофе. Его теплый, мягкий аромат полнил всю комнату. Я молча выпил свою чашку. А спросила:
— Хорошо?
— Очень.
— Будет еще лучше, — сказала она, взяв меня руку.
Я не ожидал, что рука женщины может быть такой теплой и сильной. Я дрожал, я чувствовал, что становлюсь смешон. Лишь тогда, когда это темное и страшное море обволокло меня со всех сторон, я неожиданно успокоился. Тепло, которое я ощущал, не было похоже ни на какое другое тепло. Оно было единственно человеческим.
Потом мы лежали рядом в полутьме комнаты. В сотне метров за бортом “Аякса” царили вечный холод, бездонная тьма. Но я не ощущал этого. В тот момент у меня было чувство лета, горячего солнца, запаха реки. Я не был счастлив, но был исполнен спокойствия и довольства. И хотя Ада лежала, прижавшись ко мне, я словно не замечал ее, как не замечаешь свою теплую руку, притиснутую к телу,
Вдруг мне вспомнился Толя — как он валяется на своем медвежьем диване, безучастно глядя в потолок. Настроение у меня сразу упало.
— Я должен сказать ему, Ада, — начал я. — Так будет нечестно…
— Знаю, знаю, — перебила она. — Не спеши… Найдется кто-нибудь, кто скажет ему.
— Так это Сеймур?.. Сеймур направил тебя ко мне? — озарило меня.
— Конечно… Так же, как и тебя…
— Значит, мы были чем-то вроде подопытных кроликов? — я возмущенно вскочил с кровати. — Впрочем, кроликом был только я. Ты тоже экспериментировала!
— Становишься злым, — сказала Ада. — Тебе это не идет.
— Ты любишь его?
— Естественно…
— Так как же ты к нему вернешься?
— Я еще не решила. Да и какое это имеет значение?
— Имеет.
— Ты же умница. Не надо упрощать… Отношения между людьми сложней, чем ты думаешь. Того, что сближает их, гораздо больше того, что разделяет… Всегда между ними остается что-то, что является для них сугубо интимным, личным.
Она притянула меня к себе и обняла. Эти сильные нежные руки были заряжены поистине волшебной силой.
Я чувствовал себя как в капкане и в то же время как в мягких объятиях моря. Настоящего моря, которого я никогда не видел воочию.
Мы встречались каждую ночь. И с каждым разом слова и объятия были все горячее, лихорадочнее… Я не понимал, что мучаю ее. Понадобились многие годы, прежде чем я постиг это.
Последние дни мне очень хотелось повстречать Сеймура, но он как будто прятался от меня. Все-таки однажды я увидел его на тихой флорентийской улице. Он сидел под оранжевым тентом за маленьким белым столиком из гнутого металла. Перед ним стоял стакан с каким-то напитком, красным, как кровь. Увидев меня, Сеймур дружелюбно кивнул.
Я сел на белый стул рядом с ним.
— Что это? — спросил я.
— Гранатовый сок… Вряд ли тебе понравится.
Он сходил в кафе и вернулся со стаканом сока.
— Немного горьковато, — предупредил он, садясь. — И терпко…
Я отхлебнул из стакана. Сок и вправду горчил. Сеймур долго молчал, разглядывая витрины на противоположной стороне улицы. Наконец повернулся ко мне:
— Тебе нет необходимости идти к нему… Он и так все знает.
— Откуда? — вздрогнул я.
— От Ады, разумеется.
— Она пошла и сказала?
— Зачем говорить? Без этого видно…
— В конце концов ты добился своего, — сказал я.
— Не совсем. Но думаю, что я на пороге…
— Ты считаешь, он выздоровеет?
— Уверен… Ему необходим был такой шок… Что-то должно было разбудить в нем живые человеческие чувства. Это для него было нужнее воздуха… И ты отлично справился с задачей…
— Скажи, зачем ты состроил эту сложную комбинацию? Только для того, чтобы спасти Викторова?.
Он как-то по-особому прищурился:
— Хорошо, буду откровенен. Это нужно было для всех троих. Но главным образом для тебя. Неужели ты не понимаешь, что у меня к тебе особая слабость, как ни к кому другому? Неужели ты можешь представить, что я мог допустить, чтобы ты вернулся на Землю душевно искалеченным? Спустя пятьдесят лет… В конце концов каждый что-то выиграл в результате моей комбинации.
Он снова засмеялся, на этот раз сухо. Сейчас мне стыдно, что я так мало понимал его. На “Аяксе” он был наиболее уязвимым, наиболее озабоченным, может быть, наиболее испуганным. Самая большая ответственность лежала именно на его плечах.
— А сейчас эксперимент окончился, мой мальчик! — сказал он. — Ты должен освободить дорогу…
— А если я не соглашусь? — резко спросил я.
— Как-нибудь выйдем из положения. Не ты один играешь в эту игру.
— К сожалению, это не игра, — ответил я с горечью.
— Знаю! — сказал он. — Знаю лучше тебя. Пойдем-ка лучше побегаем…
— Бегай один! — бросил я и поднялся из-за стола.
Через два дня Ада сказала мне то, чего я давно ожидал. Было поздно, около часу ночи. Еще за минуту я почувствовал, что вот-вот она скажет это, — такой она была нежной, такой неспокойной.
— Навсегда? — спросил я.
Она ответила не сразу.
— Ты должен думать, что навсегда. Так будет лучше… Но кто может знать, что в этом мире навсегда?
— Просто ты хочешь успокоить меня, — сказал я. — Оставить мне маленькую надежду.
— Не мучай меня! — Она заплакала. — Я отдала тебе все…
Я ушел на рассвете. Над сосновым лесом занималось утро, белки в упоении носились в темных кронах деревьев. Сильно пахло смолой и лесными цветами — Бессонов превзошел самого себя в это утро. Но я шел как слепой, как тяжелобольной. Действительно, я болел тоской.
Вернувшись к себе, я два дня никуда не показывался. На третий день ко мне пришел Сеймур.
— Тебя хочет видеть Толя.
— А я не хочу!
Сеймур долго молчал.
— Ладно! — решил он. — Не ходи к нему. Встреча может произойти совершенно случайно.
— Я же сказал, что не хочу! Зачем тебе это нужно? Еще одно представление?
— Нужно, чтобы он переступил порог! — взволнованно ответил Сеймур.
Его тон удивил меня. Похоже, он потерял свое знаменитое самообладание.
Мне только что исполнился двадцать один год, когда мы понесли вторую тяжелую утрату. На сей раз это был старший геолог “Аякса” Жан-Поль Мара, симпатичный, задумчивый и тихий человек. Он был из числа пяти холостяков звездолета. Несмотря на усилия всего врачебного синклита, он просто угас однажды на глазах у всех. Угас так же тихо, как и жил, не сказав ни слова на прощание. В последние недели он, казалось, утратил всякие связи с “Аяксом” и населявшими его людьми. Мара походил на пришельца из другого мира, случайно попавшего в чужую среду. Он не мог остаться в ней.
Его смерть потрясла всех. Если кончину Мауро большинство было склонно считать случайной, то сейчас все почувствовали, что болезнь может превратиться в опустошительную эпидемию. Никто уже не мог дать гарантии в том, что “Аякс” не придет к своей цели, как огромный космический гроб, усеянный трупами. Все могло случиться, но мы понимали, что самое невозможное — повернуть звездолет обратно к далекой Земле.
Бессонов был совсем подавлен.
— Может быть, в этой беде повинны мои проклятые проекции? — спросил он меня однажды. — Все равно что показывать попавшейся в мышеловку мыши кусочек сыра…
— Спроси Сеймура.
— Он слова не дает сказать.
Нет, дело было не в голографии. Я не мог себе представить “Аякс” пустым и голым. Не мог представить, что, выйдя из дому, увижу не небо, а гладкие белые своды звездолета. Нет, Бессонов не был виноват. Он, быть может, спасал нас от еще больших напастей…
“Аякс” все так же спокойно летел по бескрайнему космическому океану. Его умопомрачительная скорость не стала причиной каких-либо происшествий. За все время пути радарная установка семь раз подавала сигнал тревоги, и мощные энергетические заряды легко уничтожали непрошеных космических гостей. Наш корабль двигался увереннее и безопаснее, чем когда-то каравеллы Колумба и Магеллана. И тем не менее тревога, поселившаяся во всех сердцах, росла с каждым днем.
С Толей Викторовым мы встретились в “Итальянском ресторане”, как в шутку называли нашу столовую с южной кухней. Я уже сидел за столом, когда увидел его с синим подносом в руках, уставленным тарелками. Видно было, что его волчий аппетит вернулся к нему после всех передряг последних месяцев. Увидев меня, Толя заметно смутился, но приветливо улыбнулся и сел рядом.
— Ты немного похудел, — сказал он.
— Не один я. Циглер держит нас как в школе гладиаторов.
Циглер был нашим спортивным инструктором. Его шарообразная поблескивающая голова стала для нас настоящим пугалом.
— Меня он еще не поймал, — сказал Толя. — Но я сам начал тренировки.
— Чем занимаешься?
— Боксом, — усмехнулся он.
— Не представляю тебя в атаке, — сказал я. — Хочешь не хочешь, а придется тебе уходить в глухую защиту.
— Ошибаешься… Мой стиль — мгновенная контратака! — ответил он, подмигнув несколько глуповато.
— Как Ада? — поинтересовался я.
— Хорошо… Намного лучше, чем я ожидал.
Его добрые синие глаза смотрели на меня в упор. Но я и ухом не повел. Неожиданно он спросил:
— Скажи, вы с Сеймуром специально подстроили эту отвратительную комбинацию?
— Почему ты спрашиваешь меня? Узнай у Сеймура.
— Этот кретин отвечает точно как ты.
— Значит, в твоих интересах знать столько…
Он нахмурился, но нашел в себе силы ответить мне шуткой:
— Не забывай, что я усиленно тренируюсь.
— И я тоже. Бегаю на длинные дистанции.
Целый день после этого разговора я чувствовал себя отвратительно. Такие отношения с людьми были совсем не в моем стиле. Насколько правильнее жили древние! В подобных случаях они набрасывались друг на друга с кулаками или с дубинами, а не вели лицемерно-остроумные разговоры.
На другой день в моей комнате мягко загудел видеотелефон. Я нажал кнопку и в тот же миг увидел на экране суровое лицо Хенка.
— Зайди ко мне! — коротко бросил он.
Когда я вошел к нему, он стоял лицом к огромному иллюминатору. Его массивная фигура показалась мне более ссутулившейся, чем обычно. Услышав мои шаги, Хенк оглянулся. Лицо его было озабоченным и каким-то отрешенным.
— Садись, — по-свойски сказал комендант, продолжая смотреть в иллюминатор.
“Неужели он еще не насмотрелся в эту пустоту?” — подумал я.
Хенк поманил меня к себе:
— Знаешь, что это за звезда?
— Которая именно?
— Вот эта, самая яркая. В левом углу.
— Не знаю, — смутившись, ответил я.
Как и все другие, за исключением астрономов, я редко заглядывал за крепкие стены “Аякса”. Очень жутко не только знать, но и видеть, что ты нигде, в пустоте…
— Это Анкур, — сказал комендант. — Говорит тебе о чем-нибудь это название?.. Быть может, самая интересная звезда нашего неба. Пятьсот шестьдесят лет назад она была сверхновой…
— Да, припоминаю, читал, — ответил я. — Тогда она произвела настоящую сенсацию.
— Анкур интересен и в другом отношении, — продолжал Хенк. — Мы пройдем от него довольно близко… Ни от какой звезды мы не будем так близко…
— Красивая, — сказал я.
— Да, конечно… То, что ты видишь, — это газовая оболочка. Потому звезда и выглядит такой крупной. Когда мы подойдем к ней на минимальное расстояние, она будет выглядеть как апельсин. Вот тогда я соберу всех вас. Я хочу, чтоб вы почувствовали, что мы летим не в пустоте. Мы летим в огромном живом мире. В мире, в котором пульсирует бесконечная материя. Океан огня и света.
Я не знал, что он может выражаться столь патетически.
— А энтропия? — спросил я.
— Энтропия для дураков! — резко ответил он. — А огонь для Прометеев… Но это звучит немного старомодно…
— Звучит что надо, — серьезно сказал я.
— Правильно. Потому-то я и позвал тебя.
Лишь теперь он посмотрел на меня прямо и цепко — глаза в глаза.
— Я рассчитываю на тебя в одном деле. Поэтому предупреждаю — никакого расслабления… Ни при каких обстоятельствах. Ты должен быть постоянно готов — начищенным и твердым, как клинок.
Он в самом деле заинтриговал меня. “Одно дело”? Что это может быть? Пройти рядом с Анкуром на нашей огнеупорной ракете? Хенк, словно угадав мои мысли, улыбнулся:
— Не ломай себе голову. Это больше, чем ты можешь предположить…
Я не мог и подумать в эту минуту, что доставлю ему самое тяжелое огорчение, что уязвлю его в самое сердце. Хенк снова уставился в иллюминатор и словно забыл о моем существовании. Я встал и бесшумно вышел. Мне очень хотелось узнать, кому я обязан необычным вниманием коменданта. Не была ли эта встреча одной из бесконечных комбинаций Сеймура? Не считал ли он необходимым помочь и мне каким-либо внезапным шоком? Я знал, что Сеймур и Хенк часто встречаются, часами о чем-то толкуют… Вряд ли о космической энтропии. Скорее о той, что происходит в сердцах людей… А может быть, Хенк, сам вспомнил обо мне?..
Мне хотелось, чтобы верным оказалось второе.
Несколько дней спустя я встретил в бассейне Аду. Она снова была в желтом трико, элегантная и гибкая, как всегда. Ада тоже заметила меня, взгляд ее был теплым и ласковым. Я не посмел подойти к ней — так громко и сильно колотилось мое сердце.