Так: будто вы по ступеням уже поднялись к грозной Машине Благодетеля, и с тяжким лязгом уже накрыл вас стеклянный колпак, и вы в последний раз в жизни, - скорее - глотаете глазами синее небо...
И вдруг: все это - только «сон». Солнце - розовое и веселое, и стена - такая радость погладить рукой холодную стену - и подушка - без конца упиваться ямкой от вашей головы на белой подушке...
Вот приблизительно то, что пережил я, когда сегодня утром прочитал Государственную Газету. Был страшный сон, и он кончился. А я, малодушный, я, неверующий, - я думал уже о своевольной смерти. Мне стыдно сейчас читать последние, написанные вчера, строки. Но все равно: пусть, пусть они останутся, как память о том невероятном, что могло быть - и чего уже не будет... да, не будет!..
На первой странице Государственной Газеты сияло:
Ибо отныне вы - совершенны! До сего дня ваши же детища, механизмы - были совершеннее вас.
Каждая искра динамо - искра чистейшего разума; каждый ход поршня - непорочный силлогизм. Но разве не тот же безошибочный разум и в вас?
Философия у кранов, прессов и насосов - законченна и ясна, как циркульный круг. Но разве ваша философия менее циркульна?
Красота механизма - в неуклонном и точном, как маятник, ритме. Но разве вы, с детства вскормленные системой Тэйлора, - не стали маятниково-точны?
И только одно:
У механизмов нет фантазии.
Вы видели когда-нибудь, чтобы во время работы на физиономии у насосного цилиндра - расплывалась далекая, бессмысленно-мечтательная улыбка? Вы слышали когда-нибудь, чтобы краны по ночам, в часы, назначенные для отдыха, беспокойно ворочались и вздыхали?
Но это не ваша вина - вы больны. Имя этой болезни:
Это - червь, который выгрызает черные морщины на лбу. Это - лихорадка, которая гонит вас бежать все дальше - хотя бы это «дальше» начиналось там, где кончается счастье. Это - последняя баррикада на пути к счастью.
И радуйтесь: она уже взорвана.
Путь свободен.
Последнее открытие Государственной Науки: центр фантазии - жалкий мозговой узелок в области Варолиева моста. Трехкратное прижигание этого узелка Х-лучами - и вы излечены от фантазии -
Вы - совершенны, вы - машиноравны, путь к стопроцентному счастью - свободен. Спешите же все - стар и млад - спешите подвергнуться Великой Операции. Спешите в аудиториумы, где производится Великая Операция. Да здравствует Великая Операция. Да здравствует Единое Государство, да здравствует Благодетель!»
...Вы - если бы вы читали все это не в моих записях, похожих на какой-то древний, причудливый роман, - если бы у вас в руках, как у меня, дрожал вот этот еще пахнущий краской газетный лист - если бы вы знали, как я, что все это самая настоящая реальность, не сегодняшняя, так завтрашняя, - разве не чувствовали бы вы то же самое, что я? Разве - как у меня сейчас - не кружилась бы у вас голова? Разве - по спине и рукам - не бежали бы у вас эти жуткие, сладкие ледяные иголочки? Разве не казалось бы вам, что вы - гигант, Атлас - и если распрямиться, то непременно стукнетесь головой о стеклянный потолок?
Я схватил телефонную трубку:
- I-330... Да, да: 330, - и потом, захлебываясь, крикнул: - Вы дома, да? Вы читали - вы читаете? Ведь это же, это же... Это изумительно!
- Да... - долгое, темное молчание. Трубка чуть слышно жужжала, думала что-то... - Мне непременно надо вас увидеть сегодня. Да, у меня после шестнадцати. Непременно.
Милая! Какая-какая милая! «Непременно»... Я чувствовал: улыбаюсь - и никак не могу остановиться, и так вот понесу по улице эту улыбку - как фонарь, высоко над головой...
Там, снаружи, на меня налетел ветер. Крутил, свистел, сек. Но мне только еще веселее. Вопи, вой - все равно: теперь тебе уже не свалить стен. И над головой рушатся чугунно-летучие тучи - пусть: вам не затемнить солнца - мы навеки приковали его цепью к зениту - мы, Иисусы Навины.
На углу - плотная кучка Иисус-Навинов стояла, влипши лбами в стекло стены. Внутри на ослепительно белом столе уже лежал один. Виднелись из-под белого развернутые желтым углом босые подошвы, белые медики - нагнулись к изголовью, белая рука - протянула руке наполненный чем-то шприц.
- А вы - что ж не идете, - спросил я - никого, или, вернее, всех.
- А вы, - обернулся ко мне чей-то шар.
- Я - потом. Мне надо еще сначала...
Я, несколько смущенный, отошел. Мне действительно сначала надо было увидеть ее, I. Но почему «сначала» - я не мог ответить себе...
Эллинг. Голубовато-ледяной, посверкивал, искрился «Интеграл». В машинном гудела динамо - ласково, одно и то же какое-то слово повторяя без конца - как будто мое знакомое слово. Я нагнулся, погладил длинную холодную трубу двигателя. Милая... какая - какая милая. Завтра ты - оживешь, завтра - первый раз в жизни содрогнешься от огненных жгучих брызг в твоем чреве...
Какими глазами я смотрел бы на это могучее стеклянное чудовище, если бы все оставалось как вчера? Если бы я знал, что завтра в 12 - я предам его... да, предам...
Осторожно - за локоть сзади. Обернулся; тарелочное, плоское лицо Второго Строителя.
- Вы уже знаете, - сказал он.
- Что? Операция? Да, не правда ли? Как - все, все - сразу...
- Да нет, не то: пробный полет отменили, до послезавтра. Все из-за Операции этой... Зря гнали, старались...
«Все из-за Операции»... Смешной, ограниченный человек. Ничего не видит дальше своей тарелки. Если бы он знал, что не будь Операции - завтра в 12 он сидел бы под замком в стеклянной клетке, метался бы там и лез на стену...
У меня в комнате, в 15.30. Я вошел - и увидел Ю. Она сидела за моим столом - костяная, прямая, твердая, - утвердив на руке правую щеку. Должно быть, ждала уже давно: потому что когда вскочила навстречу мне - на щеке у ней так и остались пять ямок от пальцев.
Одну секунду во мне - то самое несчастное утро, и вот здесь же, возле стола - она рядом с I, разъяренная... Но только секунду - и сейчас же смыто сегодняшним солнцем. Так бывает, если в яркий день вы, входя в комнату, по рассеянности повернули выключатель - лампочка загорелась, но как будто ее и нет - такая смешная, бедная, ненужная...
Я, не задумываясь, протянул ей руку, я простил все - она схватила мои обе, крепко, колюче стиснула их и, взволнованно вздрагивая свисающими, как древние украшения, щеками, - сказала:
- Я ждала... я только на минуту... я только хотела сказать: как я счастлива, как я рада за вас! Вы понимаете: завтра-послезавтра - вы совершенно здоровы, вы заново - родились...
Я увидел на столе листок - последние две страницы вчерашней моей записи: как оставил их там с вечера - так и лежали. Если бы она видела, что я писал там... Впрочем, все равно: теперь это - только история, теперь это - до смешного далекое, как сквозь перевернутый бинокль...
- Да, - сказал я, - и знаете: вот я сейчас шел по проспекту, и впереди меня человек, и от него - тень на мостовой. И понимаете: тень - светится. И мне кажется - ну вот я уверен - завтра совсем не будет теней, ни от одного человека, ни от одной вещи, солнце - сквозь все...
Она - нежно и строго:
- Вы - фантазер! Детям у меня в школе - я бы не позволила говорить так...
И что-то о детях, и как она их всех сразу, гуртом, повела на Операцию, и как их там пришлось связать, и о том, что «любить - нужно беспощадно, да, беспощадно», и что она, кажется, наконец решится...
Оправила между колен серо-голубую ткань, молча, быстро - обклеила всего меня улыбкой, ушла.
И - к счастью, солнце сегодня еще не остановилось, солнце бежало, и вот уже 16, я стучу в дверь - сердце стучит...
- Войдите!
На пол - возле ее кресла, обняв ее ноги, закинув голову вверх, смотреть в глаза - поочередно, в один и в другой - и в каждом видеть себя - в чудесном плену...
А там, за стеною, буря, там - тучи все чугуннее: пусть! В голове - тесно, буйные - через край - слова, и я вслух вместе с солнцем лечу куда-то... нет, теперь мы уже знаем, куда - и за мною планеты - планеты, брызжущие пламенем и населенные огненными, поющими цветами - и планеты немые, синие, где разумные камни объединены в организованные общества - планеты, достигшие, как наша земля, вершины абсолютного, стопроцентного счастья...
И вдруг - сверху:
- А ты не думаешь, что вершина - это именно объединенные в организованное общество камни?
И все острее, все темнее треугольник:
- А счастье... Что же? Ведь желания - мучительны, не так ли? И ясно: счастье - когда нет уже никаких желаний, нет ни одного... Какая ошибка, какой нелепый предрассудок, что мы до сих пор перед счастьем - ставили знак плюс, перед абсолютным счастьем - конечно, минус - божественный минус.
Я - помню - растерянно пробормотал:
- Абсолютный минус - 273°...
- Минус 273 - именно. Немного прохладно, но разве это-то самое и не доказывает, что мы - на вершине.
Как тогда, давно - она говорила как-то за меня, мною - развертывала до конца мои мысли. Но было в этом что-то такое жуткое - я не мог - и с усилием вытащил из себя «нет».
- Нет, - сказал я. - Ты... ты шутишь...
Она засмеялась, громко - слишком громко. Быстро, в секунду, досмеялась до какого-то края - оступилась - вниз... Пауза.
Встала. Положила мне руки на плечи. Долго, медленно смотрела. Потом притянула к себе - и ничего нет; только ее острые, горячие губы.
- Прощай!
Это - издалека, сверху, и дошло до меня нескоро - может быть, через минуту, через две.
- Как так «прощай»?
- Ты же болен, ты из-за меня совершал преступления, - разве тебе не было мучительно? А теперь Операция - и ты излечишься от меня. И это - прощай.
- Нет, - закричал я.
Беспощадно-острый, черный треугольник на белом:
- Как? Не хочешь счастья?
Голова у меня расскакивалась, два логических поезда столкнулись, лезли друг на друга, крушили, трещали...
- Ну что же, я жду - выбирай: Операция и стопроцентное счастье - или...
- «Не могу без тебя, не надо без тебя», - сказал я или только подумал - не знаю, но I слышала.
- Да, я знаю, - ответила мне. И потом - все еще держа у меня на плечах свои руки и глазами не отпуская моих глаз:
- Тогда - до завтра. Завтра - в двенадцать: ты помнишь?
- Нет. Отложено на один день... Послезавтра...
- Тем лучше для нас. В двенадцать - послезавтра...
Я шел один - по сумеречной улице. Ветер крутил меня, нес, гнал - как бумажку, обломки чугунного неба летели, летели - сквозь бесконечность им лететь еще день, два... Меня задевали юнифы встречных - но я шел один. Мне было ясно: все спасены, но мне спасения уже нет, я не хочу спасения...
Запись 32-я.
Конспект:
Я НЕ ВЕРЮ. ТРАКТОРЫ. ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ ЩЕПОЧКА.
Верите ли вы в то, что вы умрете? Да, человек смертен, я - человек: следовательно... Нет, не то: я знаю, что вы это знаете. А я спрашиваю: случалось ли вам поверить в это, поверить окончательно, поверить не умом, а телом, почувствовать, что однажды пальцы, которые держат вот эту самую страницу, - будут желтые, ледяные...
Нет: конечно, не верите - и оттого до сих пор не прыгнули с десятого этажа на мостовую, оттого до сих пор едите, перевертываете страницу, бреетесь, улыбаетесь, пишете...
То же самое - да, именно то же самое - сегодня со мной. Я знаю, что эта маленькая черная стрелка на часах сползет вот сюда, вниз, к полночи, снова медленно подымется вверх, перешагнет какую-то последнюю черту - и настанет невероятное завтра. Я знаю это, но вот все же как-то не верю - или может быть мне кажется, что двадцать четыре часа - это двадцать четыре года. И оттого я могу еще что-то делать, куда-то торопиться, отвечать на вопросы, взбираться по трапу вверх на «Интеграл». Я чувствую еще, как он покачивается на воде, и понимаю - что надо ухватиться за поручень - и под рукою холодное стекло. Я вижу, как прозрачные живые краны, согнув журавлиные шеи, вытянув клювы, заботливо и нежно кормят «Интеграл» страшной взрывной пищей для двигателей. И внизу на реке - я вижу ясно синие, вздувшиеся от ветра водяные жилы, узлы. Но так: все это очень отдельно от меня, посторонне, плоско - как чертеж на листе бумаги. И странно, что плоское, чертежное лицо Второго Строителя - вдруг говорит:
- Так как же: сколько берем топлива для двигателей? Если считать три... ну, три с половиной часа...
Передо мною - в проекции, на чертеже - моя рука со счетчиком, логарифмический циферблат, цифра 15.
- Пятнадцать тонн. Но лучше возьмите... да: возьмите сто...
Это потому, что я все-таки ведь знаю, что завтра - -
И я вижу со стороны - как чуть заметно начинает дрожать моя рука с циферблатом.
- Сто? Да зачем же такую уйму? Ведь это - на неделю. Куда - на неделю: больше!
- Мало ли что... кто знает...
- Я знаю...
Ветер свистит, весь воздух туго набит чем-то невидимым до самого верху. Мне трудно дышать, трудно идти - и трудно, медленно, не останавливаясь ни на секунду, - ползет стрелка на часах аккумуляторной башни, там в конце проспекта. Башенный шпиц - в тучах - тусклый, синий и глухо воет: сосет электричество. Воют трубы Музыкального Завода.
Как всегда - рядами, по четыре. Но ряды - какие-то непрочные, и, может быть, от ветра - колеблются, гнутся. И все больше. Вот обо что-то на углу ударились, отхлынули, и уже сплошной, застывший, тесный, с частым дыханием комок, у всех сразу - длинные, гусиные шеи.
- Глядите! Нет, глядите - вон там, скорей!
- Они! Это они! -
...А я - ни за что! Ни за что - лучше голову в Машину...
- Тише! Сумасшедший...
На углу, в аудиториуме - широко разинута дверь, и оттуда - медленная, грузная колонна, человек пятьдесят. Впрочем, «человек» - это не то: не ноги - а какие-то тяжелые, скованные, ворочающиеся от невидимого привода колеса; не люди - а какие-то человекообразные тракторы. Над головами у них хлопает по ветру белое знамя с вышитым золотым солнцем - и в лучах надпись: «Мы первые! Мы - уже оперированы! Все за нами!»
Они медленно, неудержимо пропахали сквозь толпу - и ясно, будь вместо нас на пути у них стена, дерево, дом - они все так же, не останавливаясь, пропахали бы сквозь стену, дерево, дом. Вот - они уже на середине проспекта. Свинтившись под руку - растянулись в цепь, лицом к нам. И мы - напряженный, ощетинившийся головами комок - ждем. Шеи гусино вытянуты. Тучи. Ветер свистит.
Вдруг крылья цепи, справа и слева, быстро загнулись - и на нас - все быстрее - как тяжелая машина под гору - обжали кольцом - и к разинутым дверям, в дверь, внутрь...
Чей-то пронзительный крик:
- Загоняют! Бегите!
И все ринулось. Возле самой стены - еще узенькие живые воротца, все туда, головами вперед - головы мгновенно заострились клиньями, и острые локти, ребра, плечи, бока. Как струя воды, стиснутая пожарной кишкой, разбрызнулись веером, и кругом сыплются топающие ноги, взмахивающие руки, юнифы. Откуда-то на миг в глаза мне - двоякоизогнутое, как буква S, тело, прозрачные крылья-уши - и уж его нет, сквозь землю - и я один - среди секундных рук, ног - бегу...
Передохнуть в какой-то подъезд - спиною крепко к дверям - и тотчас же ко мне как ветром прибило маленькую человеческую щепочку.
- Я все время... я за вами... Я не хочу - понимаете - не хочу. Я согласна... Круглые, крошечные руки у меня на рукаве, круглые синие глаза: это она, О. И вот, как-то вся скользит по стене и оседает наземь. Комочком согнулась там, внизу, на холодных ступенях, и я - над ней, глажу ее по голове, по лицу - руки мокрые. Так: будто я очень большой, а она - совсем маленькая - маленькая часть меня же самого. Это совершенно другое, чем I, и мне сейчас представляется: нечто подобное могло быть у древних по отношению к их частным детям.
Внизу - сквозь руки, закрывающие лицо, - еле слышно:
- Я каждую ночь... Я не могу - если меня вылечат... Я каждую ночь - одна, в темноте думаю о нем - какой он будет, как я его буду... Мне же нечем тогда жить - понимаете? И вы должны - вы должны...
Нелепое чувство - но я в самом деле уверен: да, должен. Нелепое - потому что этот мой долг - еще одно преступление. Нелепое - потому что белое не может быть одновременно черным, долг и преступление - не могут совпадать. Или нет в жизни ни черного, ни белого, и цвет зависит только от основной логической посылки. И если посылкой было то, что я противозаконно дал ей ребенка...
- Ну хорошо - только не надо, только не надо... - говорю я. - Вы понимаете: я должен повести вас к I - как я тогда предлагал, чтобы она...
- Да... (тихо, не отнимая рук от лица).
Я помог встать ей. И молча, каждый о своем - или, может быть, об одном и том же - по темнеющей улице, среди немых свинцовых домов, сквозь тугие, хлещущие ветки ветра...
В какой-то прозрачной, напряженной точке - я сквозь свист ветра услышал сзади знакомые, вышлепывающие, как по лужам, шаги. На повороте оглянулся - среди опрокинуто несущихся, отраженных в тусклом стекле мостовой туч - увидел S. Тотчас же у меня - посторонние, не в такт размахивающие руки, и я громко рассказываю О - что завтра... да, завтра - первый полет «Интеграла», это будет нечто совершенно небывалое, чудесное, жуткое.
О - изумленно, кругло, сине смотрит на меня, на мои громко, бессмысленно размахивающие руки. Но я не даю сказать ей слова - я говорю, говорю. А внутри, отдельно - это слышно только мне - лихорадочно жужжит и постукивает мысль: «Нельзя... надо как-то... Нельзя вести его за собою к I - ...»
Вместо того, чтобы свернуть влево - я сворачиваю вправо. Мост подставляет свою покорно, рабски согнутую спину - нам троим: мне, О - и ему, S, сзади. Из освещенных зданий на том берегу сыплются в воду огни, разбиваются в тысячи лихорадочно прыгающих, обрызганных бешеной белой пеной, искр. Ветер гудит - как где-то невысоко натянутая канатнобасовая струна. И сквозь бас - сзади все время - -
Дом, где живу я. У дверей О остановилась, начала было что-то:
- Нет! Вы же обещали...
Но я не дал ей кончить, торопливо втолкнул в дверь - и мы внутри, в вестибюле. Над контрольным столиком - знакомые, взволнованно-вздрагивающие, обвислые щеки; кругом - плотная кучка нумеров - какой-то спор, головы, перевесившиеся со второго этажа через перила, - поодиночке сбегают вниз. Но это - потом, потом... А сейчас я скорее увлек О в противоположный угол, сел спиною к стене (там, за стеною, я видел: скользила по тротуару взад и вперед темная, большеголовая тень), вытащил блокнот.
О - медленно оседала в своем кресле - будто под юнифой испарялось, таяло тело, и только одно пустое платье и пустые - засасывающие синей пустотой - глаза. Устало:
- Зачем вы меня сюда? Вы меня обманули?
- Нет... Тише! Смотрите туда: видите - за стеной?
- Да. Тень.
- Он - все время за мной... Я не могу. Понимаете - мне нельзя. Я сейчас напишу два слова - вы возьмете и пойдете одна. Я знаю: он останется здесь.
Под юнифой - снова зашевелилось налитое тело, чуть-чуть закруглел живот, на щеках - чуть заметный рассвет, заря.
Я сунул ей в холодные пальцы записку, крепко сжал руку, последний раз зачерпнул глазами из ее синих глаз.
- Прощайте! Может быть, еще когда-нибудь...
Она вынула руку. Согнувшись, медленно пошла - два шага - быстро повернулась - и вот опять рядом со мной. Губы шевелятся - глазами, губами - вся - одно и то же, одно и то же мне какое-то слово - и какая невыносимая улыбка, какая боль...
А потом согнутая человеческая щепочка в дверях, крошечная тень за стеной - не оглядываясь, быстро - все быстрее...
Я подошел к столику Ю. Взволнованно, негодующе раздувая жабры, она сказала мне:
- Вы понимаете - все как с ума сошли! Вот он уверяет, будто сам видел около Древнего Дома какого-то человека - голый и весь покрыт шерстью...
Из пустой, ощетинившейся головами кучки - голос:
- Да! И еще раз повторяю: видел, да.
- Ну, как вам это нравится, а? Что за бред!
И это «бред» - у нее такое убежденное, негнущееся, что я спросил себя: «Не бред ли и в самом деле все это, что творится со мною и вокруг меня за последнее время?» Но взглянул на свои волосатые руки - вспомни лось: «В тебе, наверно, есть капля лесной крови... Может быть, я тебя оттого и...» Нет: к счастью - не бред. Нет: к несчастью - не бред.
Запись 33-я.
Конспект:
(ЭТО БЕЗ КОНСПЕКТА, НАСПЕХ, ПОСЛЕДНЕЕ.)
Этот день - настал.
Скорей за газету: быть может - там... Я читаю газету глазами (именно так: мои глаза сейчас - как перо, как счетчик, которые держишь, чувствуешь, в руках - это постороннее, это инструмент).
Там - крупно, во всю первую страницу:
- «Враги счастья не дремлют. Обеими руками держитесь за счастье! Завтра приостанавливаются работы - все нумера явятся для Операции. Неявившиеся - подлежат Машине Благодетеля».
Завтра! Разве может быть - разве будет какое-нибудь завтра?
По ежедневной инерции я протянул руку (инструмент) к книжной полке - вложил сегодняшнюю газету к остальным, в украшенный золотом переплет. И на пути:
- «Зачем? Не все ли равно? Ведь сюда, в эту комнату - я уже никогда больше, никогда...»
И газета из рук - на пол. А я стою и оглядываю кругом всю, всю, всю комнату, я поспешно забираю с собой - я лихорадочно запихиваю в невидимый чемодан все, что жалко оставить здесь. Стол. Книги. Кресло. На кресле тогда сидела I - а я внизу, на полу... Кровать...
Потом минуту, две - нелепо жду какого-то чуда, быть может - зазвонит телефон, быть может, она скажет, чтоб...
Нет. Нет чуда...
Я ухожу - в неизвестное. Это мои последние строки. Прощайте - вы, неведомые, вы, любимые, с кем я прожил столько страниц, кому я, заболевший душой, - показал всего себя, до последнего смолотого винтика, до последней лопнувшей пружины...
Я ухожу.
Запись 34-я.
Конспект:
ОТПУЩЕННИКИ. СОЛНЕЧНАЯ НОЧЬ. РАДИО-ВАЛЬКИРИЯ.
О, если бы я действительно разбил себя и всех вдребезги, если бы я действительно - вместе с нею - оказался где-нибудь за Стеной, среди скалящих желтые клыки зверей, если бы я действительно уже больше никогда не вернулся сюда. В тысячу - в миллион раз легче. А теперь - что же? Пойти и задушить эту - - Но разве это чему-нибудь поможет?
Нет, нет, нет! Возьми себя в руки, Д-503. Насади себя на крепкую логическую ось - хоть ненадолго навались изо всех сил на рычаг - и, как древний раб, ворочай жернова силлогизмов - пока не запишешь, не обмыслишь всего, что случилось...
Когда я вошел на «Интеграл» - все уже были в сборе, все на местах, все соты гигантского, стеклянного улья были полны. Сквозь стекло палуб - крошечные муравьиные люди внизу - возле телеграфов, динамо, трансформаторов, альтиметров, вентилей, стрелок, двигателей, помп, труб. В кают-компании - какие-то над таблицами и инструментами - вероятно, командированные Научным Бюро. И возле них - Второй Строитель с двумя своими помощниками.
У всех троих головы по-черепашьи втянуты в плечи, лица - серые, осенние, без лучей.
- Ну, что? - спросил я.
- Так... Жутковато... - серо, без лучей улыбнулся один. - Может, придется спуститься неизвестно где. И вообще - неизвестно...
Мне было нестерпимо смотреть на них - на них, кого я, вот этими самыми руками через час навсегда выкину из уютных цифр Часовой Скрижали, навсегда оторву от материнской груди Единого Государства. Они напомнили мне трагические образы «Трех Отпущенников» - история которых известна у нас любому школьнику. Эта история о том, как троих нумеров, в виде опыта, на месяц освободили от работы: делай что хочешь, иди куда хочешь1. Несчастные слонялись возле места привычного труда и голодными глазами заглядывали внутрь; останавливались на площадях - и по целым часам проделывали те движения, какие в определенное время дня были уже потребностью их организма: пилили и стругали воздух, невидимыми молотами побрякивали, бухали в невидимые болванки. И наконец, на десятый день не выдержали: взявшись за руки, вошли в воду и под звуки Марша погружались все глубже, пока вода не прекратила их мучений...
1Это давно, еще в III веке после Скрижали.
Повторяю: мне было тяжело смотреть на них, я торопился уйти.
- Я только проверю в машинном, - сказал я, - и потом - в путь.
О чем-то меня спрашивали - какой вольтаж взять для пускового взрыва, сколько нужно водяного балласта в кормовую цистерну. Во мне был какой-то граммофон: он отвечал на все вопросы быстро и точно, а я, не переставая, - внутри, о своем.
И вдруг в узеньком коридорчике - одно попало мне туда, внутрь - и с того момента, в сущности, началось.
В узеньком коридорчике мелькали мимо серые юнифы, серые лица, и среди них на секунду одно: низко нахлобученные волосы, глаза исподлобья - тот самый. Я понял: они здесь, и мне не уйти от всего этого никуда, и остались только минуты - несколько десятков минут... Мельчайшая, молекулярная дрожь во всем теле (она потом не прекращалась уже до самого конца) - будто поставлен огромный мотор, а здание моего тела - слишком легкое, и вот все стены, переборки, кабели, балки, огни - все дрожит...
Я еще не знаю: здесь ли она. Но сейчас уже некогда - за мной прислали, чтобы скорее наверх, в командную рубку: пора в путь... куда?
Серые, без лучей, лица. Напруженные синие жилы внизу, на воде. Тяжкие, чугунные пласты неба. И так чугунно мне поднять руку, взять трубку командного телефона.
- Вверх - 45°!
Глухой взрыв - толчок - бешеная бело-зеленая гора воды в корме - палуба под ногами уходит - мягкая, резиновая - и все внизу, вся жизнь, навсегда... На секунду - все глубже падая в какую-то воронку, все кругом сжималось - выпуклый сине-ледяной чертеж города, круглые пузырьки куполов, одинокий свинцовый палец аккумуляторной башни. Потом - мгновенная ватная занавесь туч - мы сквозь нее - и солнце, синее небо. Секунды, минуты, мили - синее быстро твердеет, наливается темнотой, каплями холодного серебряного пота проступают звезды...
И вот - жуткая, нестерпимо-яркая, черная, звездная, солнечная ночь. Как если бы внезапно вы оглохли: вы еще видите, что ревут трубы, но только видите: трубы немые, тишина. Такое было - немое - солнце.
Это было естественно, этого и надо было ждать. Мы вышли из земной атмосферы. Но так как-то все быстро, врасплох - что все кругом оробели, притихли. А мне - мне показалось даже легче под этим фантастическим. немым солнцем: как будто я, скорчившись последний раз, уже переступил неизбежный порог - и мое тело где-то там, внизу, а я несусь в новом мире, где все и должно быть непохожее, перевернутое...
- Так держать, - крикнул я в машину, - или не я, а тот самый граммофон во мне - и граммофон механической, шарнирной рукой сунул командную трубку Второму Строителю. А я, весь одетый тончайшей, молекулярной, одному мне слышной дрожью, - побежал вниз, искать...
Дверь в кают-компанию - та самая: через час она тяжко звякнет, замкнется... Возле двери - какой-то незнакомый мне, низенький, с сотым, тысячным, пропадающим в толпе лицом, и только руки необычайно длинные, до колен: будто по ошибке наспех взяты из другого человеческого набора.
Длинная рука вытянулась, загородила:
- Вам куда?
Мне ясно: он не знает, что я знаю все. Пусть: может быть - так нужно. И я сверху, намеренно резко:
- Я Строитель «Интеграла». И я - распоряжаюсь испытаниями. Поняли?
Руки нет.
Кают-компания. Над инструментами, картами - объезженные серой щетиной головы - и головы желтые, лысые, спелые. Быстро всех в горсть - одним взглядом - и назад, по коридору, по трапу, вниз, в машинное. Там жар и грохот от раскаленных взрывами труб, в отчаянной пьяной присядке сверкающие мотыли, в неперестающей ни на секунду, чуть заметной дрожи - стрелки на циферблатах...
И вот - наконец - возле тахометра - он, с низко нахлобученным над записной книжкой лбом...
- Послушайте... (грохот: надо кричать в самое ухо). - Она здесь? Где она?
В тени - исподлобья - улыбка:
- Она? Там. В радиотелефонной...
И я - туда. Там их - трое.
Все - в слуховых крылатых шлемах. И она - будто на голову выше, чем всегда, крылатая, сверкающая, летучая - как древние валькирии, и будто огромные, синие искры наверху, на радиошпице - это от нее, и от нее здесь - легкий, молнийный, озонный запах.
- Кто-нибудь... нет, хотя бы - вы... - сказал я ей, задыхаясь (от бега). - Мне надо передать вниз, на землю, на эллинг... Пойдемте, я продиктую...
Рядом с аппаратной - маленькая коробочка-каюта. За столом, рядом. Я нашел, крепко сжал ее руку:
- Ну, что же? Что же будет?
- Не знаю. Ты понимаешь, как это чудесно: не зная - лететь - все равно куда... И вот скоро 12 - и неизвестно что? И ночь... где мы с тобой будем ночью? Может быть - на траве, на сухих листьях...
От нее - синие искры и пахнет молнией, и дрожь во мне - еще чаще. - Запишите, - говорю я громко и все еще задыхаясь (от бега). - Время - одиннадцать тридцать. Скорость: шесть тысяч восемьсот...
Она - из-под крылатого шлема, не отрывая глаз от бумаги, тихо:
- ...Вчера вечером пришла ко мне с твоей запиской... Я знаю - я все знаю: молчи. Но ведь ребенок - твой? И я ее отправила - она уже там, за Стеною. Она будет жить...
Я - снова в командной рубке. Снова - бредовая, с черным звездным небом и ослепительным солнцем, ночь; медленно с одной минуты на другую перехрамывающая стрелка часов на стеке; и все, как в тумане, одето тончайшей, чуть заметной (одному мне) дрожью.
Почему-то показалось: лучше, чтоб все это произошло не здесь, а где-то внизу, ближе к земле.
- Стоп, - крикнул я в машину.
Все еще вперед - по инерции, - но медленней, медленней. Вот теперь «Интеграл» зацепился за какой-то секундный волосок, на миг повис неподвижно, потом волосок лопнул - и «Интеграл», как камень, вниз - все быстрее. Так в молчании, минуты, десятки минут - слышен пульс - стрелка перед глазами все ближе к 12, и мне ясно: это я - камень, I - земля, а я - кем-то брошенный камень - и камню нестерпимо нужно упасть, хватиться оземь, чтоб вдребезги... А что, если... - внизу уже твердый, синий дым туч... - а что, если...
Но граммофон во мне - шарнирно, точно, взял трубку, скомандовал «малый ход» - камень перестал падать. И вот устало пофыркивают лишь четыре нижних отростка - два кормовых и два носовых - только, чтобы парализовать вес «Интеграла», и «Интеграл», чуть вздрагивая, прочно, как на якоре, - стал в воздухе, в каком-нибудь километре от земли.
Все высыпали на палубу (сейчас 12, звонок на обед) и, перегнувшись через стеклянный планшир, торопливо, залпом глотали неведомый, застенный мир - там, внизу. Янтарное, зеленое, синее: осенний лес, луга, озеро. На краю синего блюдечка - какие-то желтые, костяные развалины, грозит желтый, высохший палец, должно быть, чудом уцелевшая башня древней церкви.
- Глядите, глядите! Вон там - правее!
Там - по зеленой пустыне - коричневой тенью летало какое-то быстрое пятно. В руках у меня бинокль, механически поднес его к глазам: по грудь в траве, взвеяв хвостом, скакал табун коричневых лошадей, а на спинах у них - те, караковые, белые, вороные...
Сзади меня: - А я вам говорю: видел - лицо.
- Подите вы! Рассказывайте кому другому!
- Ну нате, нате бинокль...
Но уже исчезли. Бесконечная зеленая пустыня...
И в пустыне - заполняя всю ее, и всего меня, и всех - пронзительная дрожь звонка: обед, через минуту - 12.
Раскиданный на мгновенные, несвязные обломки - мир. На ступеньках - чья-то звонкая золотая бляха - и это мне все равно: вот теперь она хрустнула у меня под каблуком. Голос: «А я говорю - лицо!» Темный квадрат: открытая дверь кают-компании. Стиснутые, белые, остроулыбающиеся зубы...
И в тот момент, когда бесконечно медленно, не дыша от одного удара до другого, начали бить часы и передние ряды уже двинулись, квадрат двери вдруг перечеркнут двумя знакомыми, неестественно длинными руками:
- Стойте!
В ладонь мне впились пальцы - это I, это она рядом:
- Кто? Ты знаешь его?
- А разве... а разве это не...
Он - на плечах. Над сотнею лиц - его сотое, тысячное и единственное из всех лицо:
- От имени Хранителей... Вам - кому я говорю, те слышат, каждый из них слышит меня - вам я говорю: мы знаем. Мы еще не знаем ваших нумеров - но мы знаем все. «Интеграл» - вашим не будет! Испытание будет доведено до конца, и вы же - вы теперь не посмеете шевельнуться - вы же, своими руками, сделаете это. А потом... Впрочем, я кончил...
Молчание. Стеклянные плиты под ногами - мягкие, ватные, и у меня мягкие, ватные ноги. Рядом у нее - совершенно белая улыбка, бешеные, синие искры. Сквозь зубы - на ухо мне:
- А, так это вы? Вы - «исполнили долг»? Ну что же...
Рука - вырвалась из моих рук, валькирийный, гневно-крылатый шлем - где-то далеко впереди. Я - один застыло, молча, как все, иду в кают-компанию...
- «Но ведь не я же - не я! Я же об этом ни с кем, никому кроме этих белых, немых страниц...»
Внутри себя - неслышно, отчаянно, громко - я кричал ей это. Она сидела через стол, напротив - и она даже ни разу не коснулась меня глазами. Рядом с ней - чья-то спело-желтая лысина. Мне слышно (это - I):
- «Благородство»? Но, милейший профессор, ведь даже простой филологический анализ этого слова - показывает, что это предрассудок, пережиток древних, феодальных эпох. А мы...
Я чувствовал: бледнею - и вот сейчас все увидят это... Но граммофон во мне проделывал 50 установленных жевательных движений на каждый кусок, я заперся в себе, как в древнем непрозрачном доме - я завалил дверь камнями, я завесил окна...
Потом - в руках у меня командная трубка, и лет - в ледяной, последней тоске - сквозь тучи - в ледяную, звездно-солнечную ночь. Минуты, часы. И очевидно во мне все время лихорадочно, полным ходом - мне же самому неслышный логический мотор. Потому что вдруг в какой-то точке синего пространства: мой письменный стол, над ним - жаберные щеки Ю, забытый лист моих записей. И мне ясно: никто кроме нее, - мне все ясно...
Ах, только бы - только бы добраться до радио... Крылатые шлемы, запах синих молний... Помню - что-то громко говорил ей, и помню - она, глядя сквозь меня, как будто я был стеклянный, - издалека: - Я занята: принимаю снизу. Продиктуйте вот ей...
В крошечной коробочке-каюте, минуту подумав, я твердо продиктовал:
- Время - четырнадцать сорок. Вниз! Остановить двигатели. Конец всего.
Командная рубка. Машинное сердце «Интеграла» остановлено, мы падаем, и у меня сердце - не поспевает падать, отстает, подымается все выше к горлу. Облака - и потом далеко зеленое пятно - все зеленее, все явственней - вихрем мчится на нас - сейчас конец - -
Фаянсово-белое, исковерканное лицо Второго Строителя. Вероятно, это он - толкнул меня со всего маху, я обо что-то ударился головой и, уже темнея, падая, - туманно слышал:
- Кормовые - полный ход!
Резкий скачок вверх... Больше ничего не помню.
Запись 35-я.
Конспект:
В ОБРУЧЕ. МОРКОВКА. УБИЙСТВО.
Всю ночь не спал. Всю ночь - об одном...
Голова после вчерашнего у меня туго стянута бинтами. И так: это не бинты, а обруч: беспощадный, из стеклянной стали, обруч наклепан мне на голову, и я - в одном и том же кованом кругу: убить Ю. Убить Ю, - а потом пойти к той и сказать: «Теперь - веришь?» Противней всего, что убить как-то грязно, древне, размозжить чем-то голову - от этого странное ощущение чего-то отвратительно-сладкого во рту, и я не могу проглотить слюну, все время сплевываю ее в платок, во рту сухо.
В шкафу у меня лежал лопнувший после отливки тяжелый поршневой шток (мне нужно было посмотреть структуру излома под микроскопом). Я свернул в трубку свои записи (пусть она прочтет всего меня - до последней буквы), сунул внутрь обломок штока и пошел вниз. Лестница - бесконечная, ступени - какие-то противно скользкие, жидкие, все время - вытирать рот платком...
Внизу. Сердце бухнуло. Я остановился, вытащил шток - к контрольному столику - -
Но Ю там не было: пустая, ледяная доска. Я вспомнил: сегодня - все работы отменены: все должны на Операцию, и понятно: ей незачем, некого записывать здесь...
На улице. Ветер. Небо из несущихся чугунных плит. И так, как это было в какой-то момент вчера: весь мир разбит на отдельные, острые, самостоятельные кусочки, и каждый из них, падая стремглав, на секунду останавливался, висел передо мной в воздухе - и без следа испарялся.
Как если бы черные, точные буквы на этой странице - вдруг сдвинулись, в испуге расскакались какая куда - и ни одного слова, только бессмыслица: пуг-скак-как-. На улице - вот такая же рассыпанная, не в рядах, толпа - прямо, назад, наискось, поперек.
И уже никого. И на секунду, несясь стремглав, застыло: вон, во втором этаже, в стеклянной, повисшей на воздухе, клетке - мужчина и женщина - в поцелуе, стоя - она всем телом сломанно отогнулась назад. Это - навеки, последний раз...
На каком-то углу - шевелящийся колючий куст голов. Над головами - отдельно, в воздухе, - знамя, слова: «Долой Машины! Долой Операцию!» И отдельно (от меня) - я, думающий секундно: «Неужели у каждого такая боль, какую можно исторгнуть изнутри - только вместе с сердцем, и каждому нужно что-то сделать, прежде чем - - » И на секунду - ничего во всем мире, кроме (моей) звериной руки с чугунно-тяжелым свертком...
Теперь - мальчишка: весь - вперед, под нижней губой - тень. Нижняя губа - вывернута, как обшлаг засученного рукава, - вывернуто все лицо - он ревет - и от кого-то со всех ног - за ним топот...
От мальчишки: «Да, Ю - должна быть теперь в школе, нужно скорей». Я побежал к ближайшему спуску подземки.
В дверях кто-то бегом:
- Не идут! Поезда сегодня не идут! Там - -
Я спустился. Там был - совершенный бред. Блеск граненых хрустальных солнц. Плотно утрамбованная головами платформа. Пустой, застывший поезд.
И в тишине - голос. Ее - не видно, но я знаю, я знаю этот упругий, гибкий, как хлыст, хлещущий голос - и где-нибудь там вздернутый к вискам острый треугольник бровей... Я закричал:
- Пустите же! Пустите меня туда! Я должен - -
Но чьи-то клещи меня - за руки, за плечи, гвоздями. И в тишине - голос:
- ...Нет: бегите наверх! Там вас - вылечат, там вас до отвала накормят сдобным счастьем, и вы, сытые, будете мирно дремать, организованно, в такт, похрапывая, - разве вы не слышите этой великой симфонии храпа? Смешные: вас хотят освободить от извивающихся, как черви, мучительно грызущих, как черви, вопросительных знаков. А вы здесь стоите и слушаете меня. Скорее - наверх - к Великой Операции! Что вам за дело, что я останусь здесь одна? Что вам за дело - если я не хочу, чтобы за меня хотели другие, а хочу хотеть сама, - если я хочу невозможного...
Другой голос - медленный, тяжелый:
- Ага! Невозможного? Это значит - гонись за твоими дурацкими фантазиями, а они чтоб перед носом у тебя вертели хвостом? Нет: мы - за хвост, да под себя, а потом...
- А потом - слопаете, захрапите - и нужен перед носом новый хвост. Говорят, у древних было такое животное: осел. Чтобы заставить его идти все вперед, все вперед - перед мордой к оглобле привязывали морковь так, чтоб он не мог ухватить. И если ухватил, слопал...
Вдруг клещи меня отпустили, я кинулся в середину, где говорила она - и в тот же момент все посыпалось, стиснулось - сзади крик: «Сюда, сюда идут!» Свет подпрыгнул, погас - кто-то перерезал провод - и лавина, крики, хрип, головы, пальцы...
Я не знаю, сколько времени мы катились так в подземной трубе. Наконец: ступеньки - сумерки - все светлее - и мы снова на улице - веером, в разные стороны...
И вот - один. Ветер, серые, низкие - совсем над головой - сумерки. На мокром стекле тротуара - очень глубоко - опрокинуты огни, стены, движущиеся вверх ногами фигуры. И невероятно тяжелый сверток в руке - тянет меня вглубь, ко дну.
Внизу, за столиком, Ю опять не было, и пустая, темная - ее комната.
Я поднялся к себе, открыл свет. Туго стянутые обручем виски стучали, я ходил - закованный все в одном я том же кругу: стол, на столе белый сверток, кровать, дверь, стол, белый сверток... В комнате слева опущены шторы. Справа: над книгой - шишковатая лысина, и лоб - огромная желтая парабола. Морщины на лбу - ряд желтых неразборчивых строк. Иногда мы встречаемся глазами - и тогда я чувствую: эти желтые строки - обо мне.
...Произошло ровно в 21. Пришла Ю - сама. Отчетливо осталось в памяти только одно: я дышал так громко, что слышал, как дышу, и все хотел как-нибудь потише - и не мог. Она села, расправила на коленях юнифу. Розово-коричневые жабры трепыхались.
- Ах, дорогой, - так это правда, вы ранены? Я как только узнала - сейчас же...
Шток передо мною на столе. Я вскочил, дыша еще громче. Она услышала, остановилась на полслове, тоже почему-то встала. Я видел уже это место на голове, во рту отвратительно-сладко... платок, но платка нет - сплюнул на пол.
Тот, за стеной справа, - желтые, пристальные морщины - обо мне. Нужно, чтобы он не видел, еще противней - если он будет смотреть... Я нажал кнопку - пусть никакого права, разве это теперь не все равно, - шторы упали.
Она, очевидно, почувствовала, поняла, метнулась к двери. Но я опередил ее - и громко дыша, ни на секунду не спуская глаз с этого места на голове...
- Вы... вы с ума сошли! Вы не смеете... - Она пятилась задом - села, вернее, упала на кровать - засунула, дрожа, сложенные ладонями руки между колен. Весь пружинный, все так же крепко держа ее глазами на привязи, я медленно протянул руку к столу - двигалась только одна рука - схватил шток.
- Умоляю вас! День - только один день! Я завтра - завтра же - пойду и все сделаю...
О чем она? Я замахнулся - -
И я считаю: я убил ее. Да, вы, неведомые мои читатели, вы имеете право назвать меня убийцей. Я знаю, что спустил бы шток на ее голову, если бы она не крикнула:
- Ради... ради... Я согласна - я... сейчас.
Трясущимися руками ока сорвала с себя юнифу - просторное, желтое, висячее тело опрокинулось на кровать... И только тут я понял: она думала, что я шторы - это для того, чтобы - что я хочу...
Это было так неожиданно, так глупо, что я расхохотался. И тотчас же туго закрученная пружина во мне - лопнула, рука ослабела, шток громыхнул на пол. Тут я на собственном опыте увидел, что смех - самое страшное оружие: смехом можно убить все - даже убийство.
Я сидел за столом и смеялся - отчаянным, последним смехом - и не видел никакого выхода из всего этого нелепого положения. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы развивалось естественным путем - но тут вдруг новая внешняя слагающая: зазвонил телефон.
Я кинулся, стиснул трубку: может быть, она? И в трубке чей-то незнакомый голос:
- Сейчас.
Томительное, бесконечное жужжание. Издали - тяжелые шаги, все ближе, все гулче, все чугунней - и вот...
- Д-503? Угу... С вами говорит Благодетель. Немедленно ко мне!
Динь, - трубка повешена, - динь.
Ю все еще лежала в кровати, глаза закрыты, жабры широко раздвинуты улыбкой. Я сгреб с полу ее платье, кинул на нее - сквозь зубы:
- Ну! Скорее - скорее!
Она приподнялась на локте, груди сплеснулись набок, глаза круглые, вся повосковела.
- Как?
- Так. Ну - одевайтесь же!
Она - вся узлом, крепко вцепившись в платье, голос вплющенный.
- Отвернитесь...
Я отвернулся, прислонился лбом к стеклу. На черном, мокром зеркале дрожали огни, фигуры, искры. Нет: это - я, это - во мне... Зачем Он меня? Неужели Ему уже известно о ней, обо мне, обо всем?
Ю, уже одетая, у двери. Два шага к ней - стиснул ей руки так, будто именно из ее рук сейчас по каплям выжму то, что мне нужно:
- Слушайте... Ее имя - вы знаете, о ком, - вы ее называли? Нет? Только правду - мне это нужно... мне все равно - только правду...
- Нет. - Нет? Но почему же - раз уж вы пошли туда и сообщили...
Нижняя губа у ней - вдруг наизнанку, как у того мальчишки - и из щек, по щекам капли...
- Потому что я... я боялась, что если ее... что за это вы можете... вы перестанете лю... О, я не могу - я не могла бы!
Я понял: это - правда. Нелепая, смешная, человеческая правда! Я открыл дверь.
Запись 36-я.
Конспект:
ПУСТЫЕ СТРАНИЦЫ. ХРИСТИАНСКИЙ БОГ.
О МОЕЙ МАТЕРИ.
Тут странно - в голове у меня как пустая, белая страница: как я туда шел, как ждал (знаю, что ждал) - ничего не помню, ни одного звука, ни одного лица, ни одного жеста. Как будто были перерезаны все провода между мною и миром.
Очнулся - уже стоя перед Ним, и мне страшно поднять глаза: вижу только Его огромные, чугунные руки - на коленях. Эти руки давили Его самого, подгибали колени. Он медленно шевелил пальцами. Лицо - где-то в тумане, вверху, и будто вот только потому, что голос Его доходил ко мне с такой высоты - он не гремел как гром, не оглушал меня, а все же был похож на обыкновенный человеческий голос.
- Итак - вы тоже? Вы - Строитель «Интеграла»? Вы - кому дано было стать величайшим конквистадором. Вы - чье имя должно было начать новую, блистательную главу истории Единого Государства... Вы?
Кровь плеснула мне в голову, в щеки - опять белая страница: только в висках - пульс, и вверху гулкий голос, но ни одного слова. Лишь когда он замолк, я очнулся, я увидел: рука двинулась стопудово - медленно поползла - на меня уставился палец.
- Ну? Что же вы молчите? Так или нет? Палач?
- Так, - покорно ответил я. И дальше ясно слышал каждое Его слово.
- Что же? Вы думаете - я боюсь этого слова? А вы пробовали когда-нибудь содрать с него скорлупу и посмотреть, что там внутри? Я вам сейчас покажу. Вспомните: синий холм, крест, толпа. Одни - вверху, обрызганные кровью, прибивают тело к кресту; другие - внизу, обрызганные слезами, смотрят. Не кажется ли вам, что роль тех, верхних, - самая трудная, самая важная. Да не будь их, разве была бы поставлена вся эта величественная трагедия? Они были освистаны темной толпой: но ведь за это автор трагедии - Бог - должен еще щедрее вознаградить их. А сам христианский, милосерднейший Бог, медленно сжигающий на адском огне всех непокорных - разве Он не палач? И разве сожженных христианами на кострах меньше, чем сожженных христиан? А все-таки - поймите это, все-таки этого Бога веками славили как Бога любви. Абсурд! Нет, наоборот: написанный кровью патент на неискоренимое благоразумие человека. Даже тогда - дикий, лохматый - он понимал: истинная, алгебраическая любовь к человечеству - непременный признак истины - ее жестокость. Как у огня - непременный признак тот, что он сжигает. Покажите мне не жгучий огонь? Ну, - доказывайте же, спорьте!
Как я мог спорить? Как я мог спорить, когда это были (прежде) мои же мысли - только я никогда не умел одеть их в такую кованую, блестящую броню. Я молчал...
- Если это значит, что вы со мной согласны, - так давайте говорить, как взрослые, когда дети ушли спать: все до конца. Я спрашиваю: о чем люди - с самых пеленок - молились, мечтали, мучились? О том, чтобы кто-нибудь раз навсегда сказал им, что такое счастье - и потом приковал их к этому счастью на цепь. Что же другое мы теперь делаем, как не это? Древняя мечта о рае... Вспомните: в раю уже не знают желаний, не знают жалости, не знают любви, там - блаженные с оперированной фантазией (только потому и блаженные) - ангелы, рабы Божьи... И вот, в тот момент, когда мы уже догнали эту мечту, когда мы схватили ее вот так ( - Его рука сжалась: если бы в ней был камень - из камня брызнул бы сок), когда уже осталось только освежевать добычу и разделить ее на куски, - в этот самый момент вы - вы...
Чугунный гул внезапно оборвался. Я - весь красный, как болванка на наковальне под бухающим молотом. Молот молча навис, и ждать - это еще... страш...
Вдруг:
- Вам сколько лет?
- Тридцать два.
- А вы ровно вдвое - шестнадцатилетне наивны! Слушайте: неужели вам в самом деле ни разу не пришло в голову, что ведь им - мы еще не знаем их имен, но уверен, от вас узнаем, - что им вы нужны были только как Строитель «Интеграла» - только для того, чтобы через вас...
- Не надо! Не надо, - крикнул я.
...Так же, как заслониться руками и крикнуть это пуле: вы еще слышите свое смешное «не надо», а пуля - уже прожгла, уже вы корчитесь на полу.
Да, да: Строитель «Интеграла»... Да, да... и тотчас же: разъяренное, со вздрагивающими кирпично-красными жабрами лицо Ю - в то утро, когда они обе вместе у меня в комнате...
Помню очень ясно: я засмеялся - поднял глаза. Передо мною сидел лысый, сократовски-лысый человек, и на лысине - мелкие капельки пота.
Как все просто. Как все величественно-банально и до смешного просто.
Смех душил меня, вырывался клубами. Я заткнул рот ладонью и опрометью кинулся вон.
Ступени, ветер, мокрые, прыгающие осколки огней, лиц, и на бегу: «Нет! Увидеть ее! Только еще раз увидеть ее!»
Тут - снова пустая, белая страница. Помню только: ноги. Не люди, а именно - ноги: нестройно топающие, откуда-то сверху падающие на мостовую сотни ног, тяжелый дождь ног. И какая-то веселая, озорная песня, и крик - должно быть мне: «Эй! Эй! Сюда, к нам!»
Потом - пустынная площадь, доверху набитая тугим ветром. Посредине - тусклая, грузная, грозная громада: Машина Благодетеля. И от нее - во мне такое, как будто неожиданное, эхо: ярко-белая подушка; на подушке закинутая назад с полузакрытыми глазами голова: острая, сладкая полоска зубов... И все это как-то нелепо, ужасно связано с Машиной - я знаю как, но я еще не хочу увидеть, назвать вслух - не хочу, не надо.
Я закрыл глаза, сел на ступенях, идущих наверх, к Машине. Должно быть шел дождь: лицо у меня мокрое. Где-то далеко, глухо - крики. Но никто не слышит, никто не слышит, как я кричу: спасите же меня от этого - спасите!
Если бы у меня была мать - как у древних: моя - вот именно - мать. И чтобы для нее - я не строитель «Интеграла», и не нумер Д-503, и не молекула Единого Государства, а простой человеческий кусок - кусок ее же самой - истоптанный, раздавленный, выброшенный... И пусть я прибиваю или меня прибивают - может быть это одинаково - чтобы она услышала то, чего никто не слышит, чтобы ее старушечьи, заросшие морщинами губы - -
Запись 37-я.
Конспект:
ИНФУЗОРИЯ. СВЕТОПРЕСТАВЛЕНИЕ. ЕЕ КОМНАТА.
Утром в столовой - сосед слева испуганно шепнул мне: «Да ешьте же! На вас смотрят!»
Я - изо всех сил - улыбнулся. И почувствовал это - как какую-то трещину на лице: улыбаюсь - края трещины разлетаются все шире - и мне от этого все больнее...
Дальше - так: едва я успел взять кубик на вилку, как тотчас же вилка вздрогнула у меня в руке и звякнула о тарелку - и вздрогнули, зазвенели столы, стены, посуда, воздух, и снаружи - какой-то огромный, до неба, железный круглый гул - через головы, через дома - и далеко замер чуть заметными, мелкими, как на воде, кругами.
Я увидел во мгновение слинявшие, выцветшие лица, застопоренные на полном ходу рты, замершие в воздухе вилки.
Потом все спуталось, сошло с вековых рельс, все вскочили с мест (не пропев гимна) - кое-как, не в такт, дожевывая, давясь, хватались друг за друга: «Что? Что случилось? Что?» И - беспорядочные осколки некогда стройной великой Машины - все посыпались вниз, к лифтам - по лестнице - ступени - топот - обрывки слов - как клочья разорванного и взвихренного ветром письма...
Так же сыпались изо всех соседних домов, и через минуту проспект - как капля воды под микроскопом: запертые в стеклянно-прозрачной капле инфузории растерянно мечутся вбок, вверх, вниз.
- Ага, - чей-то торжествующий голос - передо мною затылок и нацеленный в небо палец - очень отчетливо помню желто-розовый ноготь и внизу ногтя - белый, как вылезающий из-за горизонта, полумесяц. И это как компас: сотни глаз, следуя за этим пальцем, повернулись к небу.
Там, спасаясь от какой-то невидимой погони, мчались, давили, перепрыгивали друг через друга тучи - и окрашенные тучами темные аэро Хранителей с свисающими черными хоботами труб - и еще дальше - там, на западе, что-то похожее - -
Сперва никто не понимал, что это - не понимал даже и я, кому (к несчастью) было открыто больше, чем всем другим. Это было похоже на огромный рой черных аэро: где-то в невероятной высоте - еле заметные быстрые точки. Все ближе; сверху хриплые, гортанные капли - наконец, над головами у нас птицы. Острыми, черными, пронзительными, падающими треугольниками заполнили небо, бурей сбивало их вниз, они садились на купола, на крыши, на столбы, на балконы.
- Ага-а, - торжествующий затылок повернулся - я увидел того, исподлобного. Но в нем теперь осталось от прежнего только одно какое-то заглавие, он как-то весь вылез из этого вечного своего подлобья, и на лице у него - около глаз, около губ - пучками волос росли лучи, он улыбался.
- Вы понимаете, - сквозь свист ветра, крыльев, карканье, - крикнул он мне. - Вы понимаете: Стену - Стену взорвали! По-ни-ма-ете?
Мимоходом, где-то на заднем плане, мелькающие фигуры - головы вытянуты - бегут скорее внутрь, в дома. Посредине мостовой - быстрая и все-таки будто медленная (от тяжести) лавина оперированных, шагающих туда - на запад.
...Волосатые пучки лучей около губ, глаз. Я схватил его за руку: - Слушайте: где она - где I? Там, за Стеной - или... Мне нужно - слышите? Сейчас же, я не могу...
- Здесь, - крикнул он мне пьяно, весело - крепкие, желтые зубы... - Здесь она, в городе, действует. Ого - мы действуем!
Кто - мы? Кто - я?
Около него - было с полсотни таких же, как он - вылезших из своих темных подлобий, громких, веселых, крепкозубых. Глотая раскрытыми ртами бурю, помахивая такими на вид смирными и нестрашными электрокуторами (где они их достали?), - они двинулись туда же, на запад, за оперированными, но в обход - параллельным, 48-м проспектом...
Я спотыкался о тугие, свитые из ветра канаты и бежал к ней. Зачем? Не знаю.
Я спотыкался, пустые улицы, чужой, дикий город, неумолчный, торжествующий птичий гам, светопреставление. Сквозь стекло стен - в нескольких домах я видел (врезалось): женские и мужские нумера бесстыдно совокуплялись - даже не спустивши штор, без всяких талонов, среди бела дня...
Дом - ее дом. Открытая настежь, растерянная дверь. Внизу, за контрольным столиком - пусто. Лифт застрял посередине шахты. Задыхаясь, я побежал наверх по бесконечной лестнице. Коридор. Быстро - как колесные спицы - цифры на дверях: 320, 326, 330... I-330, да!
И сквозь стеклянную дверь: все в комнате рассыпано, перевернуто, скомкано. Впопыхах опрокинутый стул - ничком, всеми четырьмя ногами вверх - как издохшая скотина. Кровать - как-то нелепо, наискось отодвинутая от стены. На полу - осыпавшиеся, затоптанные лепестки розовых талонов.
Я нагнулся, поднял один, другой, третий: на всех было Д-503 - на всех был я - капля меня, расплавленного, переплеснувшего через край. И это все, что осталось...
Почему-то нельзя было, чтобы они так вот, на полу, и чтобы по ним ходили. Я захватил еще горсть, положил на стол, разгладил осторожно, взглянул - и... засмеялся.
Раньше я этого не знал - теперь знаю, и вы это знаете: смех бывает разного цвета. Это - только далекое эхо взрыва внутри вас: может быть - это праздничные, красные, синие, золотые ракеты, может быть - взлетели вверх клочья человеческого тела...
На талонах мелькнуло совершенно незнакомое мне имя. Цифр я не запомнил - только букву: Ф. Я смахнул все талоны со стола на пол, наступил на них - на себя каблуком - вот так, так - и вышел...
Сидел в коридоре на подоконнике против двери - все чего-то ждал, тупо, долго. Слева зашлепали шаги. Старик: лицо - как проколотый, пустой, осевший складками пузырь - и из прокола еще сочится что-то прозрачное, медленно стекает вниз. Медленно, смутно понял: слезы. И только когда старик был уже далеко - я спохватился и окликнул его:
- Послушайте - послушайте, вы не знаете: нумер I-330..
Старик обернулся, отчаянно махнул рукой и заковылял дальше...
В сумерках я вернулся к себе, домой. На западе небо каждую секунду стискивалось бледно-синей судорогой - и оттуда глухой, закутанный гул. Крыши усыпаны черными потухшими головешками: птицы.
Я лег на кровать - и тотчас же зверем навалился, придушил меня сон...
Запись 38-я.
Конспект:
(НЕ ЗНАЮ, КАКОЙ. МОЖЕТ БЫТЬ, ВЕСЬ КОНСПЕКТ - ОДНО:
БРОШЕННАЯ ПАПИРОСКА.)
Очнулся - яркий свет, глядеть больно. Зажмурил глаза. В голове - какой-то едучий синий дымок, все в тумане, И сквозь туман:
«Но ведь я не зажигал свет - как же...»
Я вскочил - за столом, подперев рукою подбородок, с усмешкой глядела на меня I...
За тем же самым столом я пишу сейчас. Уже позади эти десять - пятнадцать минут, жестоко скрученных в самую тугую пружину. А мне кажется, что вот только сейчас закрылась за ней дверь, и еще можно догнать ее, схватить за руки - и, может быть, она засмеется и скажет...
I сидела за столом. Я кинулся к ней.
- Ты, ты! Я был - я видел твою комнату - я думал, ты - -
Но на полдороге наткнулся на острые, неподвижные копья ресниц, остановился. Вспомнил: так же она взглянула на меня тогда, на «Интеграле». И вот надо сейчас же все, в одну секунду, суметь сказать ей - так, чтобы поверила - иначе уж никогда...
- Слушай, I, - я должен... я должен тебе все... Нет, нет, я сейчас - я только выпью воды...
Во рту - сухо, все как обложено промокательной бумагой. Я наливал воду - и не могу: поставил стакан на стол и крепко взялся за графин обеими руками.
Теперь я увидел: синий дымок - это от папиросы. - Она поднесла к губам, втянула, жадно проглотила дым - так же, как я воду, и сказала:
- Не надо. Молчи. Все равно - ты видишь: я все-таки пришла. Там, внизу - меня ждут. И ты хочешь, чтоб эти наши последние минуты...
Она швырнула папиросу на пол, вся перевесилась через ручку кресла назад (там в стене кнопка, и ее трудно достать) - и мне запомнилось, как покачнулось кресло и поднялись от пола две его ножки. Потом упали шторы.
Подошла, обхватила крепко. Ее колени сквозь платье - медленный, нежный, теплый, обволакивающий все яд...
И вдруг... Бывает: уж весь окунулся в сладкий и теплый сон - вдруг что-то прокололо, вздрагиваешь, и опять глаза широко раскрыты... Так сейчас: на полу в ее комнате затоптанные розовые талоны. и на одном: буква Ф и какие-то цифры... Во мне они - сцепились в один клубок, и я даже сейчас не могу сказать, что это было за чувство, но я стиснул ее так, что она от боли вскрикнула...
Еще одна минута - из этих десяти или пятнадцати, на ярко-белой подушке - закинутая назад с полузакрытыми глазами голова; острая, сладкая полоска зубов. И это все время неотвязно, нелепо, мучительно напоминает мне о чем-то, о чем нельзя, о чем сейчас - не надо. И я все нежнее, все жесточе сжимаю ее - все ярче синие пятна от моих пальцев...
Она сказала (не открывая глаз - это я заметил):
- Говорят, ты вчера был у Благодетеля? Это правда?
- Да, правда.
И тогда глаза распахнулись - и я с наслаждением смотрел, как быстро бледнело, стиралось, исчезало ее лицо: одни глаза.
Я рассказал ей все. И только - не знаю почему... нет, неправда, знаю - только об одном промолчал - о том, что Он говорил в самом конце, о том, что я им был нужен только...
Постепенно, как фотографический снимок в проявителе, выступило ее лицо: щеки, белая полоска зубов, губы. Встала, подошла к зеркальной двери шкафа.
Опять сухо во рту. Я налил себе воды, но пить было противно - поставил стакан на стол и спросил:
- Ты за этим и приходила - потому что тебе нужно было узнать?
Из зеркала на меня - острый, насмешливый треугольник бровей, приподнятых вверх, к вискам. Она обернулась что-то сказать мне, но ничего не сказала.
Не нужно. Я знаю.
Проститься с ней? Я двинул свои - чужие - ноги, задел стул - он упал ничком, мертвый, как там - у нее в комнате. Губы у нее были холодные - когда-то такой же холодный был пол вот здесь, в моей комнате возле кровати.
А когда ушла - я сел на пол, нагнулся над брошенной ее папиросой - -
Я не могу больше писать - я не хочу больше!
Запись 39-я.
Конспект:
КОНЕЦ.
Все это было как последняя крупинка соли, брошенная в насыщенный раствор: быстро, колючась иглами, поползли кристаллы, отвердели, застыли. И мне было ясно: все решено - и завтра утром я сделаю это. Было это то же самое, что убить себя - но, может быть, только тогда я и воскресну. Потому что ведь только убитое и может воскреснуть.
На западе, ежесекундно в синей судороге содрогалось небо. Голова у меня горела и стучала. Так я просидел всю ночь и заснул только часов в семь утра, когда тьма уже втянулась, зазеленела и стали видны усеянные птицами кровли...
Проснулся: уже десять (звонка сегодня, очевидно, не было). На столе - еще со вчерашнего - стоял стакан с водой. Я жадно выглотал воду и побежал: мне надо было все это скорее, как можно скорее.
Небо - пустынное, голубое, дотла выеденное бурей. Колючие углы теней, все вырезано из синего осеннего воздуха - тонкое - страшно притронуться: сейчас же хрупнет, разлетится стеклянной пылью. И такое - во мне: нельзя думать, не надо думать. не надо думать, иначе - -
И я не думал, даже, может быть, не видел по-настоящему, а только регистрировал. Вот на мостовой - откуда-то ветки, листья на них зеленые, янтарные, малиновые. Вот наверху - перекрещиваясь, мечутся птицы и аэро. Вот - головы, раскрытые рты, руки машут ветками. Должно быть, все это орет, каркает, жужжит...
Потом - пустые, как выметенные какой-то чумой, улицы. Помню: споткнулся обо что-то нестерпимо мягкое, податливое и все-таки неподвижное. Нагнулся: труп. Он лежал на спине, раздвинув согнутые ноги, как женщина. Лицо...
Я узнал толстые, негрские и как будто даже сейчас еще брызжущие смехом губы. Крепко зажмуривши глаза, он смеялся мне в лицо. Секунда - я перешагнул через него и побежал - потому что я уже не мог, мне надо было сделать все скорее, иначе - я чувствовал - сломаюсь, прогнусь, как перегруженный рельс...
К счастью - это было уже в двадцати шагах, уже вывеска - золотые буквы «Бюро Хранителей». На пороге я остановился, хлебнул воздуху, сколько мог - и вошел.
Внутри, в коридоре - бесконечной цепью, в затылок, стояли нумера, с листками, с толстыми тетрадками в руках. Медленно подвигались на шаг, на два - и опять останавливались.
Я заметался вдоль цепи, голова расскакивалась, я хватал их за рукава, я молил их - как больной молит дать ему скорее чего-нибудь такого, что секундной острейшей мукой сразу перерубило бы все.
Какая-то женщина, туго перетянутая поясом поверх юнифы, отчетливо выпячены два седалищных полушара, и она все время поводила ими по сторонам, как будто именно там у нее были глаза. Она фыркнула на меня:
- У него живот болит! Проводите его в уборную - вон, вторая дверь направо...
И на меня - смех: и от этого смеха что-то к горлу, и я сейчас закричу или... или...
Вдруг сзади кто-то схватил меня за локоть. Я обернулся: прозрачные, крылатые уши. Но они были не розовые, как обыкновенно, а пунцовые: кадык на шее ерзал - вот-вот прорвет тонкий чехол.
- Зачем вы здесь? - спросил он, быстро ввинчиваясь в меня.
Я так и вцепился в него: - Скорее - к вам в кабинет... Я должен все - сейчас же! Это хорошо, что именно вам... Это может быть ужасно, что именно вам, но это хорошо, это хорошо...
Он тоже знал ее, и от этого мне было еще мучительней, но, может быть, он тоже вздрогнет, когда услышит, и мы будем убивать уже вдвоем, я не буду один в эту последнюю мою секунду...
Захлопнулась дверь. Помню: внизу под дверью прицепилась какая-то бумажка и заскребла на полу, когда дверь закрывалась, а потом, как колпаком, накрыло какой-то особенной, безвоздушной тишиной. Если бы он сказал хоть одно слово - все равно какое - самое пустяковое слово, я бы все сдвинул сразу. Но он молчал.
И, весь напрягшись до того, что загудело в ушах, - я сказал (не глядя):
- Мне кажется - я всегда ее ненавидел, с самого начала. Я боролся... А впрочем - нет, нет, не верьте мне: я мог и не хотел спастись, я хотел погибнуть, это было мне дороже всего... то есть не погибнуть, а чтобы она... И даже сейчас - даже сейчас, когда я уже все знаю... Вы знаете, вы знаете, что меня вызывал Благодетель?
- Да, знаю.
- Но то, что Он сказал мне... Поймите же - это вот все равно, как если сейчас выдернуть из-под вас пол - и вы со всем, что вот тут на столе - с бумагой, чернилами... чернила выплеснутся - и все в кляксу...
- Дальше, дальше! И торопитесь. Там ждут другие.
И тогда я - захлебываясь, путаясь - все, что было, все, что записано здесь. О себе настоящем и о себе лохматом, и то, что она сказала тогда о моих руках - да, именно с этого все и началось, - и как я тогда не хотел исполнить свой долг, и как обманывал себя, и как она достала подложные удостоверения, и как я ржавел день ото дня, и коридоры внизу, и как там - за Стеною...
Все это - несуразными комьями, клочьями - я захлебывался, слов не хватало. Кривые, двояко-изогнутые губы с усмешкой пододвигали ко мне нужные слова - я благодарно кивал: да, да... И вот (что же это?) - вот уже говорит за меня он, а я только слушаю: «Да, а потом... Так именно и было, да, да!»
Я чувствую, как от эфира - начинает холодеть вот тут, вокруг ворота, и с трудом спрашиваю:
- Но как же - но этого вы ниоткуда не могли...
У него усмешка - молча - все кривее... И затем:
- А знаете - вы хотели кой-что от меня утаить, вот вы перечислили всех, кого заметили там за Стеной, но одного забыли. Вы говорите - нет? А не помните ли вы, что там мельком, на секунду, - вы видели там... меня? Да, да: меня.
Пауза.
И вдруг - мне молнийно, до головы, бесстыдно ясно: он - он тоже их... И весь я, все мои муки, все то, что я, изнемогая, из последних сил принес сюда, как подвиг - все это только смешно, как древний анекдот об Аврааме и Исааке. Авраам - весь в холодном поту - уже замахнулся ножом над своим сыном - над собою - вдруг сверху голос: «Не стоит! Я пошутил...»
Не отрывая глаз от кривеющей все больше усмешки, я уперся руками о край стола, медленно, медленно вместе с креслом отъехал, потом сразу - себя всего - схватил в охапку - и мимо криков, ступеней, ртов - опрометью.
Не помню, как я очутился внизу, в одной из общественных уборных при станции подземной дороги. Там, наверху, все гибло, рушилась величайшая и разумнейшая во всей истории цивилизация, а здесь - по чьей-то иронии - все оставалось прежним, прекрасным. И подумать: все это - осуждено, все это зарастет травой, обо всем этом - будут только «мифы»...
Я громко застонал. И в тот же момент чувствую - кто-то ласково поглаживает меня по плечу.
Это был мой сосед, занимавший сиденье слева. Лоб - огромная лысая парабола, на лбу желтые неразборчивые строки морщин. И эти строки обо мне.
- Я вас понимаю, вполне понимаю, - сказал он. - Но все-таки успокойтесь: не надо. Все это вернется, неминуемо вернется. Важно только, чтобы все узнали о моем открытии. Я говорю об этом вам первому: я вычислил, что бесконечности нет!
Я дико посмотрел на него.
- Да, да, говорю вам: бесконечности нет. Если мир бесконечен, то средняя плотность материи в нем должна быть равна нулю. А так как она не нуль - это мы знаем, - то, следовательно, Вселенная - конечна, она сферической формы и квадрат вселенского радиуса, у2 = средней плотности, умноженной на... Вот мне только и надо - подсчитать числовой коэффициент, и тогда... Вы понимаете: все конечно, все просто, все - вычислимо; и тогда мы победим философски, - понимаете? А вы, уважаемый, мешаете мне закончить вычисление, вы - кричите...
Не знаю, чем я больше был потрясен: его открытием или его твердостью в этот апокалипсический час: в руках у него (я увидел это только теперь) была записная книжка и логарифмический циферблат. И я понял: если даже все погибнет, мой долг (перед вами, мои неведомые, любимые) - оставить свои записки в законченном виде.
Я попросил у него бумагу - и здесь я записал эти последние строки...
Я хотел уже поставить точку - так, как древние ставили крест над ямами, куда они сваливали мертвых, но вдруг карандаш затрясся и выпал у меня из пальцев...
- Слушайте, - дергал я соседа. - Да слушайте же, говорю вам! Вы должны - вы должны мне ответить: а там, где кончается ваша конечная Вселенная? Что там - дальше?
Ответить он не успел; сверху - по ступеням - топот - -
Запись 40-я.
Конспект:
ФАКТЫ. КОЛОКОЛ. Я УВЕРЕН.
День. Ясно. Барометр 760.
Неужели я, Д-503, написал эти двести двадцать страниц? Неужели я когда-нибудь чувствовал - или воображал, что чувствую это?
Почерк - мой. И дальше - тот же самый почерк, но - к счастью, только почерк. Никакого бреда, никаких нелепых метафор, никаких чувств: только факты. Потому что я здоров, я совершенно, абсолютно здоров. Я улыбаюсь - я не могу не улыбаться: из головы вытащили какую-то занозу, в голове легко, пусто. Точнее: не пусто, но нет ничего постороннего, мешающего улыбаться (улыбка - есть нормальное состояние нормального человека).
Факты - таковы. В тот вечер моего соседа, открывшего конечность Вселенной, и меня, и всех, кто был с нами - взяли в ближайший аудиториум (нумер аудиториума - почему-то знакомый: 112). Здесь мы были привязаны к столам и подвергнуты Великой Операции.
На другой день я, Д-503, явился к Благодетелю и рассказал ему все, что мне было известно о врагах счастья. Почему раньше это могло мне казаться трудным? Непонятно. Единственное объяснение: прежняя моя болезнь (душа).
Вечером в тот же день - за одним столом с Ним, с Благодетелем - я сидел (впервые) в знаменитой Газовой Комнате. Привели ту женщину. В моем присутствии она должна была дать свои показания. Эта женщина упорно молчала и улыбалась. Я заметил, что у ней острые и очень белые зубы и что это красиво.
Затем ее ввели под Колокол. У нее стало очень белое лицо, а так как глаза у нее темные и большие - то это было очень красиво. Когда из-под Колокола стали выкачивать воздух - она откинула голову, полузакрыла глаза, губы стиснуты - это напомнило мне что-то. Она смотрела на меня, крепко вцепившись в ручки кресла, - смотрела, пока глаза совсем не закрылись. Тогда ее вытащили, с помощью электродов быстро привели в себя и снова посадили под Колокол. Так повторялось три раза - и она все-таки не сказала ни слова. Другие, приведенные вместе с этой женщиной, оказались честнее: многие из них стали говорить с первого же раза. Завтра они все взойдут по ступеням Машины Благодетеля.
Откладывать нельзя - потому что в западных кварталах - все еще хаос, рев, трупы, звери и - к сожалению - значительное количество нумеров, изменивших разуму. Но на поперечном, 40-м проспекте удалось сконструировать временную Стену из высоковольтных волн. И я надеюсь - мы победим. Больше: я уверен - мы победим. Потому что разум должен победить.
1920