«Природа и человек» 1988 №9-12, 1989 №1-6 |
Рис. И. Гончарука |
— Ты видишь? — сказала она высоким голосом. — Девчонка, соплячка... Дрянь! Ничего святого, что ни слово — то оскорбление, будто я не мать, а половая тряпка, о которую можно вытирать ноги. Перед соседями стыдно! Мерзавка, хамка...
Да, подумал Виктор, и с этой вот женщиной я жил. Я гулял с нею в горах, я читал ей Бодлера, и трепетал, когда прикасался к ней, и помнил ее запах... кажется, даже дрался из-за нее. До сих пор не понимаю, что она думала, когда я ей читал Бодлера? Нет, это просто удивительно, что мне удалось от нее удрать. Уму непостижимо, и как это она меня выпустила? Наверное, я тоже был не сахар. Наверное, я и теперь не сахар, но тогда я пил еще больше, чем сейчас, и к тому же полагал себя большим поэтом.
— Тебе, конечно, не до того, куда там, — говорила Лола. — Столичная жизнь, всякие балерины, артистки... Я все знаю. Не воображай, что мы здесь ничего не знаем. И деньги твои бешеные, и любовницы, и бесконечные скандалы... Мне это, если хочешь знать, безразлично, я тебе не мешала, ты жил, как хотел...
Вообще ее губит то, что она очень много говорит. В девицах она была тихая, молчаливая, таинственная. Есть такие девицы, которые от рождения знают, как себя вести. Она знала. Вообще-то она и сейчас ничего, когда сидит, например, молча, на диване, выставив колени... или заложит вдруг руки за голову и потянется. На провинциального адвоката это должно действовать чрезвычайно... Виктор представил себе уютный вечерок: этот столик придвинут к тому вон дивану, шампанское шипит в фужерах, перевязанная ленточкой коробка шоколада и сам адвокат, запакованный в крахмал, галстук бабочкой. Все как у людей, и вдруг входит Ирма... Кошмар, подумал Виктор. Да она же несчастная женщина.
— Ты сам должен понимать, — говорила Лола, — что дело не в деньгах, что не деньги сейчас все решают, — она уже успокоилась, красные пятна пропали. — Я знаю, ты по-своему честный человек, взбалмошный, разболтанный, но не злой. Ты всегда помогал нам, и в этом отношении никаких претензий я к тебе не имею. Но теперь мне нужна не такая помощь... Счастливой назвать я себя не могу, но и несчастной тебе тоже не удалось меня сделать. У тебя своя жизнь, а у меня — своя. Я, между прочим, еще не старуха, у меня еще многое впереди...
Девочку придется забрать, подумал Виктор. Она уже все, как видно, решила. Если оставить Ирму здесь, в доме начнется ад кромешный... Хорошо, а куда я ее дену? Давай-ка честно, предложил он себе. Только честно. Здесь надо честно, это не игрушки... Он очень честно вспомнил свою жизнь в столице. Плохо, подумал он. Можно, конечно, взять экономку. Значит, снять постоянную квартиру... Да не в этом же дело: девочка должна быть со мной, а не с экономкой... Говорят, дети, которых воспитали отцы, — это самые лучшие дети. И потом она мне нравится, хотя она очень странная девочка. И вообще я должен. Как честный человек, как отец. И я виноват перед нею. Но это все литература. А если все-таки честно? Если честно — боюсь. Потому что она будет стоять передо мной, по-взрослому улыбаясь большим ртом, и что я ей сумею сказать? Читай, больше читай, каждый день читай, ничем больше не нужно заниматься, только читай. Она это и без меня знает, а больше мне сказать ей нечего. Поэтому и боюсь... Но и это еще не совсем честно. Не хочется мне, вот в чем дело. Я привык один. Я не хочу по-другому... Вот как это выглядит, если честно. Отвратительно выглядит, как и всякая правда. Цинично выглядит, себялюбиво, гнусненько. Честно.
— Что же ты молчишь? — спросила Лола. — Ты так и собираешься молчать?
— Нет-нет, я слушаю тебя, — поспешно сказал Виктор.
— Что ты слушаешь? Я уже полчаса жду, когда ты соизволишь отреагировать. Это же не только мой ребенок в конце концов...
А с нею тоже надо честно? — подумал Виктор. Вот уж с нею мне совсем не хочется честно. Она, кажется, вообразила себе, что такой вопрос я могу решить тут же, не сходя с места, между двумя сигаретами.
— Пойми, — сказала Лола, — я ведь не говорю, чтобы ты взял ее на себя. Я же знаю, что ты не возьмешь, и слава богу, что не возьмешь, ты ни на что такое не годен. Но у тебя же есть связи, знакомства, ты все-таки довольно известный человек, помоги ее устроить! Есть же у нас какие-то привилегированные учебные заведения, пансионы, специальные школы. Она ведь способная девочка, у нее к языкам способности, и к математике, и к музыке...
— Пансион, — сказал Виктор. — Да, конечно... Пансион. Сиротский приют... Нет-нет, я шучу. Об этом стоит подумать.
— А что тут особенно думать? Любой был бы рад устроить своего ребенка в хороший пансион или в специальную школу. Жена нашего директора...
— Слушай, Лола, — сказал Виктор. — Это хорошая мысль, я попытаюсь что-нибудь сделать. Но это не так просто, на это нужно время. Я, конечно, напишу...
— Напишу! Ты весь в этом. Не писать надо, а ехать, лично просить, пороги обивать! Ты же все равно здесь бездельничаешь! Все равно только пьянствуешь и путаешься с девками. Неужели так трудно для родной дочери...
О черт, подумал Виктор, так ей все и объясни. Он снова закурил, поднялся и прошелся по комнате. За окном темнело, и по-прежнему лил дождь, крупный, тяжелый, неторопливый — дождь, которого было очень много и который явно никуда не торопился.
— Ах, как ты мне надоел! — сказала Лола с неожиданной злостью. — Если бы ты знал, как ты мне надоел...
Пора идти, подумал Виктор. Начинается священный материнский гнев, ярость покинутой и все такое прочее. Все равно ничего я ей сегодня не отвечу. И ничего не стану обещать.
— Ни в чем на тебя нельзя положиться, — продолжала она. — Негодный муж, бездарный отец... Модный писатель, видите ли! Дочь родную воспитать не сумел... Да любой мужик понимает в людях больше, чем ты! Ну что мне теперь делать? От тебя же никакого проку. Я одна из сил выбиваюсь, не могу ничего. Я для нее нуль, для нее любой мокрец в сто раз важнее, чем я. Ну ничего, ты еще спохватишься! Ты ее не учишь, так они ее научат! Дождешься еще, что она тебе в рожу будет плевать, как мне...
— Брось, Лола, — сказал Виктор, морщась. — Ты все-таки, знаешь, как-то... Я отец, это верно, но ты же мать... Все у тебя кругом виноваты...
— Убирайся! — сказала она.
— Ну вот что, — сказал Виктор. — Ссориться с тобой я не намерен. Решать с бухты-барахты я тоже ничего не намерен. Буду думать. А ты...
Она теперь стояла, выпрямившись, и прямо-таки дрожала, предвкушая упрек, готовая с наслаждением кинуться в свару.
— А ты, — спокойно сказал он, — постарайся не нервничать. Что-нибудь придумаем. Я тебе позвоню.
Он вышел в прихожую и натянул плащ. Плащ был еще мокрый. Виктор заглянул в комнату Ирмы, чтобы попрощаться, но Ирмы не было. Окно было распахнуто настежь, в подоконник хлестал дождь. На стене красовался транспарант с надписью большими красивыми буквами: «Прошу никогда не закрывать окно». Транспарант был мятый, с надрывами и темными пятнами, словно его неоднократно срывали и топтали ногами. Виктор прикрыл дверь.
— До свидания, Лола, — сказал он. Лола не ответила.
На улице было совсем темно. Дождь застучал по плечам, по капюшону, Виктор ссутулился и сунул руки поглубже в карманы. Вот в этом скверике мы в первый раз поцеловались, думал он. А вот этого дома тогда еще не было, а был пустырь, а за пустырем — свалка, там мы охотились с рогатками на кошек. В городе была чертова уйма кошек, а сейчас я что-то ни одной не вижу... И ни черта мы тогда не читали, а вот у Ирмы полная комната книг. Что такое была в мое время двенадцатилетняя девчонка? Конопатое хихикающее существо, бантики, куклы, картинки с зайчиками и Белоснежками, всегда парочками-троечками: шу-шу... Кульки с ирисками, испорченные зубы. Чистюли, ябеды, а самые лучшие из них — точно такие же, как мы: коленки в ссадинах, дикие рысьи глаза и пристрастие к подножкам. Времена новые наконец наступили, что ли? Нет, подумал он. Это не времена. То есть и времена, конечно, тоже... А может быть, она у меня вундеркинд? Случаются же вундеркинды. Я — отец вундеркинда. Почетно, но хлопотно, и не столько почетно, сколько хлопотно, да в конце концов и не почетно вовсе. А вот эту улочку я всегда любил, потому что она самая узкая. Так, а вот и драка. Правильно, у нас без этого не бывает, мы без этого никак не можем. Это у нас испокон веков. И двое на одного...
На углу стоял фонарь. У границы освещенного пространства мокнул автомобиль с брезентовым верхом, а рядом с автомобилем двое в блестящих плащах пригибали к мостовой третьего — в черном и мокром. Все трое с натугой и неуклюже топтались по булыжнику. Виктор приостановился, потом подошел поближе. Непонятно было, что тут, собственно, происходит. На драку не похоже: никто никого не бьет. На возню от избытка молодых сил не похоже тем более — не слышно азартного гиканья и жеребячьего ржанья... Третий в черном вдруг вырвался, упал на спину, и двое в плащах сейчас же повалились на него. Тут Виктор заметил, что дверцы машины распахнуты, и подумал, что этого черного либо недавно вытащили оттуда, либо пытаются туда запихнуть. Он подошел вплотную и рявкнул:
— Отставить!
Двое в плащах разом обернулись и несколько мгновений смотрели на Виктора из-под надвинутых капюшонов. Виктор заметил только, что они молодые и что рты у них разинуты от напряжения, а затем они с невероятной быстротой нырнули в автомобиль, стукнули дверцы, машина взревела и умчалась в темноту. Человек в черном медленно поднялся, и, разглядев его, Виктор отступил на шаг. Это был больной из лепрозория — «мокрец», или «очкарик», как их звали за желтые круги вокруг глаз, — в плотной черной повязке, закрывающей нижнюю половину лица. Он мучительно тяжело дышал, страдальчески задрав остатки бровей. По лысой голове стекала вода.
— Что случилось? — спросил Виктор.
Очкарик смотрел не на него, а мимо, глаза его выкатились. Виктор хотел обернуться, но тут его с хрустом ударило в затылок, и когда он очнулся, то обнаружил, что лежит лицом вверх под водосточной трубой. Вода хлестала ему в рот, она была теплая и ржавая на вкус. Отплевываясь и кашляя, он отодвинулся и сел, прислонившись спиной к кирпичной стене. Вода, набравшаяся в капюшон, полилась за воротник и поползла по телу. В голове гудели и звенели колокола, трубили трубы и били барабаны. Сквозь этот шум Виктор разглядел перед собой худое темное лицо. Знакомое. Еще до того, как у него лязгнули челюсти... Он подвигал языком, пошевелил челюстью. Зубы были в порядке. Мальчик набрал под трубой пригоршню воды и плеснул ему в глаза.
— Милый, — сказал Виктор, — хватит.
— Мне показалось, что вы еще не очнулись, — сказал мальчик серьезно.
Виктор осторожно засунул руку под капюшон и ощупал затылок. Там была шишка — ничего страшного, никаких раздробленных костей, даже крови не было.
— Кто же это меня? — задумчиво спросил он. — Надеюсь, не ты?
— Вы сами сможете идти, господин Банев? — спросил мальчик. — Или позвать кого-нибудь? Видите ли, для меня вы слишком тяжелый.
Виктор вспомнил, кто это.
— Я тебя знаю, — сказал он. — Ты Бол-Кунац, приятель моей дочери.
— Да, — сказал мальчик.
— Вот и хорошо. Не надо никого звать и не надо никому говорить. А давай-ка немножно посидим и опомнимся.
Теперь он разглядел, что с Бол-Кунацем тоже не все в порядке. На щеке у него темнела свежая ссадина, а верхняя губа припухла и кровоточила.
— Я все-таки кого-нибудь позову, — сказал Бол-Кунац.
— Стоит ли?
— Видите ли, господин Банев, мне не нравится, как у вас дергается лицо.
— В самом деле? — Виктор ощупал лицо. Лицо не дергалось. — Это тебе только кажется... Так. А теперь мы встанем. Что для этого необходимо? Для этого необходимо подтянуть под себя ноги... — Он подтянул под себя ноги, а ноги показались ему не совсем своими. — Затем, слегка оттолкнувшись от стены, перенести центр тяжести таким образом... — Ему никак не удавалось перенести центр тяжести, что-то мешало. «Чем же это меня? — подумал он. — Да ведь как ловко...»
— Вы наступили себе на плащ, — сообщил мальчик, но Виктор уже сам разобрался со своими руками и ногами, со своим плащом и оркестром под черепом. Он встал. Сначала пришлось придерживаться за стенку, но потом дело пошло лучше.
— Ага, — сказал он. — Значит, ты меня тащил оттуда до этой трубы. Спасибо.
Фонарь стоял на месте, но не было ни машины, ни очкарика. Никого не было. Только маленький Бол-Кунац осторожно гладил свою ссадину мокрой ладонью.
— Куда же они все делись? — спросил Виктор.
Мальчик не ответил.
— Я тут один лежал? — спросил Виктор. — Вокруг никого не было?
— Давайте я вас провожу, — сказал мальчик. — Куда вам лучше идти? Домой?
— Погоди, — сказал Виктор. — Ты видел, как они хотели схватить очкарика?
— Я видел, как вас ударили, — сказал Бол-Кунац.
— Кто?
— Я не разглядел. Он стоял спиной.
— А ты где был?
— Видите ли, я лежал тут за углом...
— Ничего не понимаю, — сказал Виктор. — Или у меня с головой что-то... Почему ты, собственно, лежал за углом? Ты там живешь?
— Видите ли, я лежал, потому что меня ударили еще раньше. Не тот, который вас ударил, а другой.
— Очкарик?
Они медленно шли, стараясь держаться мостовой, чтобы на них не лило с крыш.
— Н-нет, — ответил Бол-Кунац, подумав. — По-моему, они все были без очков.
— О господи, — сказал Виктор. Он полез рукой под капюшон и пощупал шишку. — Я говорю о прокаженном, их называют очкариками. Ну, знаешь, из лепрозория? Мокрецы...
— Не знаю, — сдержанно произнес Бол-Кунац. — По-моему, они все были вполне здоровы.
— Ну-ну! — сказал Виктор. Он ощутил некоторое беспокойство и даже остановился. — Ты что же, хочешь меня уверить, что там не было прокаженного? С черной повязкой, весь в черном...
— Это никакой не прокаженный! — с неожиданной запальчивостью сказал Бол-Кунац. — Он поздоровее вас...
Впервые в этом мальчике обнаружилось что-то мальчишеское и сейчас же исчезло.
— Я не совсем понимаю, куда мы идем, — помолчав, сказал он прежним серьезным до бесстрастности тоном. — Сначала мне показалось, что вы направляетесь домой, но теперь я вижу, что мы идем в другую сторону.
Виктор все стоял, глядя на него сверху вниз. Два сапога пара, подумал он. Все просчитал, проанализировал и деловито решил не сообщать результата. Так он мне и расскажет, что здесь было. Интересно, почему? Неужели уголовщина? Нет, не похоже. Или все-таки уголовщина? Новые, знаете ли, времена... Знаю я нынешних уголовников...
— Все правильно, — сказал он и двинулся дальше. — Мы идем в гостиницу, я там живу.
Мальчик, прямой, строгий и мокрый, шагал рядом. Преодолев некоторую нерешительность, Виктор положил руку ему на плечо. Ничего особенного не произошло — мальчик стерпел. Впрочем, он, вероятно, просто решил, что его плечо понадобилось в утилитарных целях — как подпорка для травмированного.
— Должен тебе сказать, — самым доверительным тоном сообщил Виктор, — что у вас с Ирмой очень странная манера разговаривать. Мы в детстве говорили не так.
— Правда? — вежливо удивился Бол-Кунац. — И как же вы говорили?
— Ну, например, этот твой вопрос у нас звучал бы так: чиво?
Бол-Кунац пожал плечами.
— Вы хотите сказать, что это было бы лучше?
— Упаси бог! Я хочу только сказать, что это было бы естественнее.
— Именно то, что наиболее естественно, — заметил Бол-Кунац, — менее всего подобает человеку.
Виктор ощутил какой-то холод внутри. Какое-то беспокойство. Или даже страх. Словно в лицо ему расхохоталась кошка.
— Естественное всегда примитивно, — продолжал между тем Бол-Кунац. — А человек — существо сложное, естественность ему не идет. Вы меня понимаете, господин Банев?
— Да, — сказал Виктор. — Конечно...
Было нечто удивительно фальшивое в том, как отечески он держал руку на плече этого мальчика, который не мальчик. У него даже заныло в локте. Он осторожно убрал руку и сунул в карман.
— Сколько тебе лет? — спросил он.
— Четырнадцать, — рассеянно ответил Бол-Кунац.
— А-а...
Любой мальчик на месте Бол-Кунаца непременно заинтересовался бы этим раздражающе-неопределенным «а-а», но Бол-Кунац был не из любых мальчиков. Его не занимали интригующие междометия. Он размышлял над соотношением естественного и примитивного в природе и обществе. Он жалел, что ему попался такой неинтеллигентный собеседник, да еще ударенный по голове...
Они вышли на Проспект Президента. Здесь было много фонарей, и попадались прохожие, торопливые, согнутые многодневным дождем мужчины и женщины. Здесь были освещенные витрины и озаренный неоновым светом вход в кинотеатр, где под навесом толпились очень одинаковые молодые люди неопределенного пола в блестящих плащах до пяток. И над всем этим сквозь дождь сияли золотые и синие заклинания: «Президент — отец народа», «Легионер Свободы — верный сын Президента», «Армия — наша грозная сила»...
Они по инерции шли по мостовой, и проехавший автомобиль, рявкнув сигналом, загнал их на тротуар и окатил грязной водой.
— А я думал, тебе лет восемнадцать, — сказал Виктор.
— Чиво-чиво? — противным голосом спросил Бол-Кунац, и Виктор облегченно засмеялся. Все-таки это был мальчик, обыкновенный нормальный вундеркинд, начитавшийся Гейбора, Зурзмансора, Фромма и, может быть, даже осиливший Шпенглера.
— У меня в детстве был приятель, — сказал Виктор, — который затеял прочитать Гегеля в подлиннике и прочитал-таки, но сделался шизофреником. Ты в свои годы безусловно знаешь, что такое шизофреник.
— Да, знаю, — сказал Бол-Кунац.
— И не боишься?
— Нет.
Они подошли к отелю, и Виктор предложил:
— Может быть, зайдешь ко мне, обсохнешь?
— Благодарю вас. Я как раз собирался попросить разрешения зайти. Во-первых, я должен вам еще кое-что сказать, а во-вторых, мне надо поговорить по телефону. Вы разрешите?
Виктор разрешил. Они прошли сквозь вращающуюся дверь мимо швейцара, снявшего перед Виктором фуражку, мимо богатых статуй с электрическими свечами в совершенно пустой вестибюль, пропитанный ресторанными запахами, и Виктор ощутил привычный подъем в предвкушении наступающего вечера, когда можно будет пить и безответственно болтать и отодвинуть локтем на завтра то, что раздражающе наседало сегодня; в предвкушении Юла Голема и доктора Р. Квадриги, и может быть, еще с кем-нибудь познакомлюсь, и может быть, что-нибудь случится — драка или сюжет вдруг заиграет — и закажу-ка я сегодня миноги, и пусть все будет хорошо, а последним автобусом поеду к Диане.
Пока Виктор брал ключ у портье, за его спиной происходил разговор. Бол-Кунац разговаривал с швейцаром. «Ты зачем сюда вперся?» — шипел швейцар. «У меня разговор с господином Баневым». — «Я тебе покажу разговор с господином Баневым, — шипел швейцар. — Шляешься по ресторанам...» — «У меня разговор с господином Баневым, — повторил Бол-Кунац. — Ресторан меня не интересует». — «Еще бы тебя, щенка, ресторан интересовал... Вот я тебя отсюда вышвырну...» Виктор взял ключ и обернулся.
— Э... — сказал он. Он опять забыл имя швейцара. — Парнишка со мной, все в порядке.
Швейцар ничего не ответил, лицо у него было недовольное.
Они поднялись в номер. Виктор с наслаждением сбросил плащ и наклонился, чтобы расшнуровать сырые ботинки. Кровь прилила к голове, и он ощутил изнутри болезненные редкие толчки в то место, где был желвак, тяжелый и круглый, как свинцовая лепешка. Он сразу выпрямился и, придерживаясь за косяк, стал сдирать ботинок, упершись в задник носком другой ноги. Бол-Кунац стоял рядом, с него капало.
— Раздевайся, — сказал Виктор. — Повесь все на радиатор, сейчас я дам полотенце.
— Разрешите, я позвоню, — сказал Бол-Кунац, не двигаясь с места.
— Валяй, — Виктор содрал второй ботинок и в мокрых носках ушел в ванную. Раздеваясь, он слышал, как мальчик негромко разговаривает, спокойно и неразборчиво. Только однажды он отчетливо и громко произнес: «Не знаю». Виктор обтерся полотенцем, накинул халат и, достав чистую купальную простыню, вышел в комнату. «Вот тебе», — сказал он и тут же увидел, что это ни к чему. Бол-Кунац стоял у дверей, и с него по-прежнему капало.
— Благодарю вас, — сказал он. — Видите ли, мне надо идти.
— Простудишься, — сказал Виктор.
— Нет, не беспокойтесь, благодарю вас. Я не простужусь. Я хотел бы еще только выяснить с вами один вопрос. Ирма вам ничего не говорила?
Виктор бросил простыню на диван, присел на корточки перед баром и вытащил бутылку и стакан.
— Ирма мне много чего говорила, — ответил он довольно мрачно.
Он налил в стакан на палец джину и долил немного воды.
— Она не передавала вам наше приглашение?
— Нет. Приглашение она мне не передовала. На, выпей.
— Благодарю вас, не нужно. Раз она не передавала, то передам я. Мы хотели бы встретиться с вами, господин Банев.
— Кто это — мы?
— Гимназисты. Видите ли, мы читали ваши книги и хотели бы задать вам несколько вопросов.
— Гм, — сказал Виктор с сомнением. — Ты уверен, что это будет интересно всем?
— Я думаю — да.
— Все-таки я пишу не для гимназистов, — напомнил Виктор.
— Это неважно, — сказал Бол-Кунац с мягкой настойчивостью. — Вы согласились бы?
Виктор задумчиво покрутил в стакане прозрачную смесь.
— Может быть, все-таки выпьешь? — спросил он. — Лучшее средство от простуды. Нет? Ну тогда выпью я, — он осушил стакан. — Хорошо, я согласен. Только никаких афиш, объявлений и прочего. Узкий круг. Вы и я... Когда?
— Когда вам будет удобно. Лучше бы на этой неделе. Утром.
— Скажем, через два дня. Только не очень рано. Скажем, в пятницу в одиннадцать. Это подойдет?
— Да, в пятницу в одиннадцать. В гимназии. Вам напомнить?
— Обязательно, — сказал Виктор. — О раутах, суарэ и банкетах, а также о митингах, встречах и совещаниях я всегда стараюсь забыть.
— Хорошо, я напомню, — сказал Бол-Кунац. — А теперь я с вашего разрешения пойду. До свидания, господин Банев.
— Постой, я тебя провожу, — сказал Виктор. — Как бы тебя этот... швейцар не обидел. Что-то он сегодня не в духе, а они, знаешь, какой народ.
— Благодарю вас, не беспокойтесь, — возразил Бол-Кунац. — Это мой отец.
И он вышел. Виктор налил себе еще на палец джину и повалился в кресло. Так, подумал он. Бедный швейцар. Как же его зовут? Неудобно даже, все-таки мы с ним товарищи по несчастью, коллеги. Надо будет с ним поговорить, обменяться опытом. Он, наверное, опытнее. Какая, однако, концентрация вундеркиндов в моем родном промозглом городишке. Может быть, это от повышенной влажности... Он откинул голову и сморщился от боли. Вот гад, чем это он меня все-таки? Он ощупал желвак. Похоже на резиновую дубинку. Впрочем, откуда мне знать, как это бывает от резиновой дубинки? Как бывает от модернового стула в «Жареном Пегасе» — это я знаю. Как бывает от автоматного приклада или, например, от рукоятки пистолета, я тоже знаю. От бутылки из-под шампанского и от бутылки с шампанским... Надо будет спросить Голема... Вообще странная какая-то история, хорошо бы в ней разобраться... И он стал разбираться в этой истории, чтобы отогнать всплывшую вторым планом мысль об Ирме, о необходимости от чего-то отказываться и как-то себя ограничивать или куда-то кому-то писать, кого-то просить... «Извини, что беспокою тебя, старина, но тут у меня объявилась дочка двенадцати с лишним лет, очень славная девочка, но мать у нее дура и отец тоже дурак, так вот надобно ее пристроить куда-нибудь подальше от глупых людей...» Не хочу я сегодня об этом думать, завтра подумаю. Он посмотрел на часы. Хватит думать вообще. Хватит.
Он поднялся и стал одеваться перед зеркалом. Брюхо растет, вот дьявол, и откуда бы у меня быть брюху? Такой всегда был жилистый сухощавый человек... Даже и не брюхо, собственно, — благородное трудовое чрево от размеренной жизни и хорошей пищи — а так, брюшко какое-то паршивенькое, оппозиционерский животик. У господина президента небось не такой. У господина президента небось благородный, обтянутый черным, лоснящийся дирижабль... Повязывая галстук, он придвинул лицо к зеркалу и вдруг подумал, как выглядело это уверенное крепкое лицо, столь обожаемое женщинами известного сорта, некрасивое, но мужественное лицо бойца с квадратным подбородком, как оно выглядело к концу исторической встречи. Лицо господина Президента, тоже не лишенное мужественности и элементов прямоугольности, к концу встречи напоминало, прямо скажем, между нами, кабанье рыло. Господин президент изволили взвинтить себя до последней степени, из клыкастой пасти летели брызги, и я достал платок и демонстративно вытер себе щеку, и это был, наверное, самый смелый поступок в моей жизни, если не считать того случая, когда я дрался с тремя танками сразу. Но как я дрался с танками — я не помню, знаю только по рассказам очевидцев, а вот платочек я вынул сознательно и соображал, на что иду... В газетах об этом не писали. В газетах честно и мужественно, с суровой прямотой сообщили, что беллетрист В. Банев искренне поблагодарил господина президента за все замечания и разъяснения, сделанные в ходе беседы.
— Странно, как хорошо я все это помню, — он обнаружил, что у него побелели щеки и кончик носа. — Вот таким я и был тогда, на такого орать сам бог велел. Он ведь не знал, бедняга, что это я не от страха, что бледнею от злости, как Людовик Четырнадцатый... Только не будем махать кулаками после драки. Какая разница, от чего я там у него бледнел... Ладно, не будем. Но для того, чтобы успокоиться, для того, чтобы привести себя в порядок перед появлением на люди, чтобы вернуть нормальный цвет некрасивому, но мужественному лицу, я должен отметить, я должен напомнить вам, г-н Банев, что если бы вы не продемонстрировали г-ну президенту свой платочек, вы бы благополучнейшим образом обретались бы сейчас в нашей славной столице, а не в этой мокрой дыре... Виктор залпом допил джин и спустился в ресторан.
ГЛАВА ВТОРАЯ
— Может быть, конечно, и хулиганы, — сказал Виктор. — Только в мое время никакой хулиган не стал бы связываться с очкариком. Запустить в него камнем — это еще туда-сюда, но хватать, тащить и вообще прикасаться... Мы их все боялись, как заразы.
— Я же говорю вам: это генетическая болезнь, — сказал Голем. — Они абсолютно не заразные.
— Как же не заразные, — возразил Виктор, — когда от них бородавки, как от жабы! Это же все знают.
— От жаб не бывает бородавок, — благодушно сказал Голем. — От мокрецов тоже. Стыдно, господин писатель. Впрочем, писатели — народ серый.
— Как и всякий народ. Народ сер, но мудр. И если народ утверждает, что от жаб и очкариков бывают бородавки...
— А вот приближается мой инспектор, — сказал Голем.
Подошел Павор в мокром плаще, прямо с улицы.
— Добрый вечер, — сказал он. — Весь промок, хочу выпить.
— Опять от него тиной воняет, — с негодованием произнес доктор Р. Квадрига, пробудившись от алкогольного транса. — Вечно от него воняет тиной. Как в пруду. Ряска.
— Что вы пьете? — спросил Павор.
— Кто — мы? — осведомился Голем. — Я, например, как всегда пью коньяк. Виктор пьет джин. А доктор — все по очереди.
— Срам! — с негодованием сказал доктор Р. Квадрига. — Чешуя! И головы.
— Двойной коньяк! — крикнул Павор официанту.
Лицо у него было мокрое от дождя, густые волосы слиплись, и от висков по бритым щекам стекали блестящие струйки. Тоже твердое лицо, многие, наверное, завидуют. Откуда у санитарного инспектора такое лицо? Твердое лицо — это: сыплет дождь, тени на вагонах мечутся, ломаются... все черное и блестящее, только черное и только блестящее, и никаких разговоров, никакой болтовни, только команды, и все повинуются... не обязательно вагоны, могут быть самолеты, аэродром, и потом никто не знает, где он был и откуда пришел... девочки падают навзничь, а мужчинам хочется сделать что-нибудь мужественное, например, расправить плечи и втянуть брюхо. Вот Голему не мешало бы втянуть брюхо, только вряд ли, куда он его втянет, там у него все занято. Доктор Р. Квадрига — да, но зато ему не расправить плечи, вот уже много дней и навсегда он согбен. Вечерами он согбен над столом, по утрам — над тазиком, а днем — от больной печени. И, значит, только я здесь способен втянуть брюхо и расправить плечи, но лучше мужественно хлопну стаканчик джину.
— Нимфоман, — грусто сказал Павору доктор Р. Квадрига. — Русалкоман. И водоросли.
— Заткнитесь, доктор, — сказал Павор. Он вытирал лицо бумажными салфетками, комкал их и бросал на пол. Потом он стал вытирать руки.
— С кем это вы подрались? — спросил Виктор.
— Изнасилован мокрецом, — произнес доктор Р. Квадрига, мучительно стараясь развести по местам глаза, которые съехались у него к переносице.
— Пока ни с кем, — ответил Павор и пристально посмотрел на доктора, но Р. Квадрига этого не заметил.
Официант принес рюмку. Павор медленно выцедил коньяк и поднялся.
— Пойду-ка я умоюсь, — сказал он ровным голосом. — За городом грязь, весь в дерьме. — И он ушел, задевая по дороге стулья.
— Что-то происходит с моим инспектором, — произнес Голем. Он щелчком сбросил со стола мятую салфетку. — Что-то мировых масштабов. Вы случайно не знаете, что именно?
— Вам лучше знать, — сказал Виктор. — Он инспектирует вас, а не меня. И потом, вы ведь все знаете. Кстати, Голем, откуда вы все знаете?
— Никто ничего не знает, — возразил Голем. — Некоторые догадываются. Очень многие — кому хочется. Но нельзя спросить: откуда они догадываются? — это насилие над языком. Куда идет дождь? Чем встает солнце? Вы бы простили Шекспиру, если бы он написал что-нибудь в этом роде? Впрочем, Шекспиру вы бы простили. Шекспиру мы многое прощаем, не то что Баневу... Слушайте, господин беллетрист, у меня есть идея. Я выпью коньяку, а вы покончите с этим джином. Или вы уже готовы?
— Голем, — сказал Виктор, — вы знаете, что я железный человек?
— Я догадываюсь.
— А что из этого следует?
— Что вы боитесь заржаветь.
— Предположим, — сказал Виктор. — Но я имею в виду не это. Я имею в виду, что могу пить много и долго, не теряя нравственного равновесия.
— Ах вот в чем дело, — сказал Голем, наливая себе из графинчика. — Ну хорошо, мы еще вернемся к этой теме.
— Я не помню, — сказал вдруг ясным голосом доктор Р. Квадрига. — Я вам представлялся или нет, господа? Честь имею: Рем Квадрига, живописец, доктор гонорис кауза, почетный член... Тебя я помню, — сказал он Виктору. — Мы с тобой учились и еще что-то... А вот вы, простите...
— Меня зовую Юл Голем, — небрежно сказал Голем.
— Очень рад. Скульптор?
— Нет. Врач.
— Хирург?
— Я — главный врач лепрозория, — терпеливо объяснил Голем.
— Ах, да! — сказал доктор Р. Квадрига, по-лошадиному мотая головой. — Конечно. Простите меня, Юл... Только почему вы скрываете? Какой вы там врач? Вы же разводите мокрецов... Я вас представлю. Такие люди нам нужны... Простите, — сказал он неожиданно. — Я сейчас.
Он выбрался из кресла и устремился к выходу, блуждая между пустыми столиками. К нему подскочил официант, и доктор Р. Квадрига обнял его за шею.
— Это все дожди, — сказал Голем. — Мы дышим водой. Но мы не рыбы, мы либо умрем, либо уйдем отсюда. — Он серьезно и печально глядел на Виктора. — А дождь будет падать на пустой город, размывать мостовые, сочиться сквозь крыши, сквозь гнилые крыши... потом смоет все, растворит город в первобытной земле, но не остановится, а будет падать и падать...
— Апокалипсис, — проговорил Виктор, чтобы что-нибудь сказать.
— Да, Апокалипсис... Будет падать и падать, а потом земля напитается, и взойдет новый посев, каких раньше не бывало, и не будет плевел среди сплошных злаков. Но не будет и нас, чтобы насладиться новой вселенной...
Если бы не эти сизые мешки под глазами, если бы не вислое студенистое брюхо, если бы этот великолепный семитский нос не был так похож на топографическую карту... Хотя, ежели подумать, все пророки были пьяницами, потому что уж очень тоскливо: ты все знаешь, а тебе никто не верит. Если бы в департаментах ввели штатную должность пророка, то им следовало бы присваивать не ниже тайного советника — для укрепления авторитета. И все равно, наверное, не помогло бы...
— За систематический пессимизм, — сказал Виктор вслух, — ведущий к подрыву служебной дисциплины и веры в разумное будущее, приказываю: тайного советника Голема побить камнями в экзекуторской.
Голем хмыкнул.
— Я всего лишь коллежский советник, — сообщил он. — И потом, какие пророки в наше время? Я не знаю ни одного. Множество лжепророков и ни одного пророка. В наше время нельзя предвидеть будущее — это насилие над языком. Что бы вы сказали, прочитав у Шекспира: предвидеть настоящее. Разве можно предвидеть шкаф в собственной комнате? А вот идет мой инспектор. Как вы себя чувствуете, инспектор?
— Прекрасно, — сказал Павор, усаживаясь. — Официант, двойной коньяк! Там, в вестибюле, нашего живописца держат четверо, — сообщил он. — Объясняют ему, где вход в ресторан. Я решил не вмешиваться, потому что он никому не верит и дерется... О каких шкафах шла речь?
Он был сух, элегантен, свеж, от него пахло одеколоном.
— Мы говорим о будущем, — сказал Голем.
— Какой смысл говорить о будущем? — возразил Павор. — О будущем не говорят, будущее делают. Вот рюмка коньяка. Она полная. Я делаю ее пустой. Вот так. Один умный человек сказал, что будущее нельзя предвидеть, но его можно изобрести.
— Другой умный человек, — заметил Виктор, — сказал, что будущего вообще не бывает, есть только настоящее.
— Я не люблю классической философии, — сказал Павор. — Эти люди ничего не умели и ничего не хотели. Им просто нравилось рассуждать, как Голему — пить. Будущее — это тщательно обезвреженное настоящее.
— У меня всегда возникает странное ощущение, — сказал Голем, — когда при мне штатский человек рассуждает как военный.
— Военные вообще не рассуждают, — возразил Павор. — У военных только рефлексы и немного эмоций.
— У большинства штатских тоже, — сказал Виктор, ощупывая свой затылок.
— Сейчас ни у кого нет времени рассуждать, — сказал Павор. — Ни у военных, ни у штатских. Сейчас надо успевать поворачиваться. Если тебя интересует будущее, изобретай его быстро, на ходу, в соответствии с рефлексами и эмоциями.
— К чертям изобретателей, — сказал Виктор. Он чувствовал себя пьяным и веселым. Все стояло на своих местах. Не хотелось никуда идти, хотелось оставаться здесь, в этом пустом полутемном зале, еще совсем не ветхом, но уже с потеками на стенах, с расхлябанными половицами, с запахом кухни, особенно если вспомнить, что снаружи во всем мире идет дождь, над булыжными мостовыми — дождь, над островерхими крышами — дождь, и дождь заливает горы и равнины, и когда-нибудь он все это смоет, но это случится еще очень нескоро... хотя, если подумать, сейчас ни о чем нельзя говорить, что это случится нескоро. Да, милые мои, давно оно прошло, то время, когда будущее было повторением настоящего, и все перемены маячили где-то за далеким горизонтом. Голем прав, нет на свете никакого будущего, оно слилось с настоящим, и теперь не разобрать, где что.
— Изнасилован мокрецом! — сказал Павор злорадно.
В дверях ресторана появился доктор Р. Квадрига. Несколько секунд он стоял, с тяжелым вниманием обозревая ряды пустых столиков, затем лицо его прояснилось, и он, резко качнувшись вперед, устремился к своему месту.
— Почему вы их называете мокрецами? — спросил Виктор. — Что они — мокрые у вас стали от дождей?
— А почему нет? — сказал Павор. — Как их, по-вашему, называть?
— Очкарики, — сказал Виктор. — Доброе старое слово. Спокон веков мы называли их очкариками.
Доктор Р. Квадрига приближался. Спереди он был весь мокрый, вероятно, его отмывали над раковиной. Выглядел он утомленным и разочарованным.
— Черт знает что, — брюзгливо сказал он еще издали. — Никогда со мной такого не бывало: нет входа! Куда ни ткнусь — везде сплошные окна... Кажется, я заставил вас ждать, господа, — он упал в свое кресло и узрел Павора. — Опять он здесь, — сообщил он Голему доверительным шепотом. — Надеюсь, он вам не мешает... А со мной, знаете ли, произошла удивительная история. Всего облили...
Голем налил ему коньяку.
— Благодарю вас, — сказал Р. Квадрига, — но я, пожалуй, лучше пропущу пару кругов. Надо обсохнуть.
— Я вообще за все старое доброе, — объявил Виктор. — Пусть очкарики остаются очкариками. И вообще пусть все остается без изменений. Я — консерватор... Внимание! — сказал он громко. — Предлагаю тост за консерватизм. Минуточку... — он налил себе джину, встал и оперся рукой на спинку кресла. — Я консерватор, — сказал он. — И с каждым годом я становлюсь все консервативнее, но не потому, что старею, а потому, что ощущаю в этом потребность...
Трезвый Павор с рюмкой наготове глядел на него снизу вверх с подчеркнутым вниманием. Голем медленно ел миногу, а доктор Р. Квадрига, казалось, тщился понять, откуда до него доносится голос и чей. Все было очень хорошо.
— Люди обожают критиковать правительства за консерватизм, — продолжал Виктор. — Люди обожают превозносить прогресс. Это новое веяние, и оно глупо, как и все новое. Людям надлежало бы молить бога, чтобы он даровал им самое косное, самое заскорузлое и конформистское правительство...
Теперь и Голем поднял глаза и смотрел на него, и Тэдди за своей стойкой тоже перестал перетирать бутылки и прислушивался, только вот затылок вдруг заломило, и пришлось поставить рюмку и погладить желвак.
— Государственный аппарат, господа, во все времена почитал своей главной задачей сохранение статус-кво. Не знаю, насколько это было оправдано раньше, но сейчас такая функция государства попросту необходима. Я бы определил эту фунцию так: всячески препятствовать будущему запускать щупальца в наше время, обрубать эти щупальца, прижигать их каленым железом... Мешать изобретателям, поощрять схоластов и болтунов... в гимназиях ввести повсеместно исключительно классическое образование. На высшие государственные посты — старцев, обремененных семействами и долгами, не моложе пятидесяти лет, чтобы брали взятки и спали на заседаниях...
— Что вы такое несете, Виктор, — сказал Павор укоризненно.
— Нет, отчего же, — сказал Голем. — Необычайно приятно слышать такие умеренные, лояльные речи.
— Я еще не кончил, господа! Талантливых ученых назначать администраторами с крупным окладом. Все без исключения изобретения принимать, плохо оплачивать и класть под сукно. Ввести драконовские налоги на каждую товарную и производственную новинку... — «А чего я, собственно, стою?» — подумал Виктор и сел. — Ну, как вам это показалось? — спросил он Голема.
— Вы совершенно правы, — сказал Голем. — А то у нас нынче все радикалы. Даже директор гимназии. Консерватизм — вот наше спасение.
Виктор хлебнул джину и сказал горестно:
— Не будет никакого спасения. Потому что все дураки-радикалы не только верят в прогресс, они еще и любят прогресс, они воображают, что не могут без прогресса. Потому что прогресс — это, кроме всего прочего, дешевые автомобили, бытовая электроника и вообще возможность делать поменьше, а получать побольше. И потому каждое правительство вынуждено одной рукой... то есть, не рукой, конечно... одной ногой нажимать на тормоза, а другой — на акселератор. Как гонщик на повороте. На тормоза — чтобы не потерять управление. А на акселератор — чтобы не потерять скорости, а то ведь какой-нибудь демагог, поборник прогресса, обязательно спихнет с водительского места.
— С вами трудно спорить, — вежливо сказал Павор.
— А вы не спорьте, — сказал Виктор. — Не надо спорить: в спорах рождается истина, пропади она пропадом. — Он нежно погладил желвак и добавил: — Впрочем, у меня это, наверное, от невежества. Все ученые — поборники прогресса, а я — не ученый. Я просто небезызвестный куплетист.
— Что это вы все время хватаетесь за затылок? — спросил Павор.
— Какая-то сволочь долбанула, — сказал Виктор. — Кастетом... Правильно я говорю, Голем? Кастетом?
— По-моему, кастетом, — сказал Голем. — А может быть, и кирпичом.
— Что вы такое говорите? — удивился Павор. — Каким кастетом? В этом захолустье?
— Вот видите, — наставительно сказал Виктор. — Прогресс! Давайте снова выпьем за консерватизм.
Позвали официанта, выпили еще раз за консерватизм. Пробило девять, и в зале появилась известная пара — молодой человек в мощных очках и его долговязый спутник. Усевшись за свой столик, они включили торшер, смиренно огляделись и принялись изучать меню. Молодой человек опять пришел с портфелем, портфель он поставил на свободное место рядом с собой. Он всегда был очень добр к своему портфелю. Продиктовав официанту заказ, они выпрямились и стали молча глядеть в пространство. Странная пара, подумал Виктор. Удивительное несоответствие. Они выглядят, как в испорченном бинокле: один в фокусе, другой расплывается, и наоборот. Полнейшая несовместимость. С молодым человеком в очках можно было бы поговорить о прогрессе, а с долговязым — нет. Долговязый мог бы двинуть меня кастетом, а молодой в очках — нет... Но я вас сейчас совмещу. Как бы это мне вас совместить? Ну, например, вот... Какой-нибудь государственный банк, подвалы, цемент, бетон, сигнализация, долговязый набирает номер на диске, стальная башня поворачивается, открывается вход в сокровищницу, оба входят, долговязый набирает номер на другом диске, дверца сейфа открывается, и молодой по локоть погружается в бриллианты.
Доктор Р. Квадрига вдруг расплакался и схватил Виктора за руку.
— Ночевать, — сказал он. — Ко мне. А?
Виктор немедленно налил ему джину. Р. Квадрига выпил, вытер под носом и продолжал:
— Ко мне. Вилла. Фонтан есть. А?
— Фонтан — это у тебя хорошо придумано, — заметил Виктор. — А еще что?
— Подвал, — печально сказал Р. Квадрига. — Следы. Боюсь. Страшно. Хочешь, продам?
— Лучше подари, — предложил Виктор.
Р. Квадрига заморгал.
— Жалко, — сказал он.
— Скупердяй, — сказал Виктор с упреком. — Это у тебя с детства. Виллы ему жалко! Ну и подавись своей виллой.
— Ты меня не любишь, — горько констатировал Р. Квадрига. — И никто.
— А господин президент? — агрессивно спросил Виктор.
— «Президент — отец народа», — оживляясь, сказал Р. Квадрига. — Эскиз в золотых тонах... «Президент на позициях». Фрагмент картины «Президент на обстреливаемых позициях».
— А еще? — поинтересовался Виктор.
— «Президент с плащом», — сказал Р. Квадрига с готовностью. — Панно. Панорама.
Виктор, соскучившись, отрезал кусочек миноги и стал слушать Голема.
— Вот что, Павор, — говорил тот. — Отстаньте вы от меня. Что я еще могу? Отчетность я вам представил. Рапорт ваш готов подписать. Хотите жаловаться на военных — жалуйтесь. Хотите жаловаться на меня...
— Не хочу я на вас жаловаться, — отвечал Павор, прижимая руку к груди.
— Тогда не жалуйтесь.
— Ну посоветуйте мне что-нибудь! Неужели вы ничего не можете посоветовать?
— Господа! — сказал Виктор. — Скучища. Я пойду.
На него не обратили внимания. Он отодвинул стул, поднялся и, чувствуя себя очень пьяным, направился к стойке. Лысый Тэдди перетирал бутылки и смотрел на него не без любопытства.
— Как всегда? — спросил он.
— Подожди, — сказал Виктор. — Что это я у тебя хотел спросить... Да! Как дела, Тэдди?
— Дождь, — коротко сказал Тэдди и налил ему очищенной.
— Проклятая погода стала у нас в городе, — сказал Виктор и оперся на стойку. — Что там на твоем барометре?
Тэдди сунул руку под стойку и достал «погодник». Все три шипа плотно прилегали к блестящему, словно отлакированному столику.
— Без просвета, — сказал Тэдди, внимательно разглядывая «погодник». — Дьявольская выдумка. — Подумав, он добавил: — А вообще-то, бог его знает, может быть, он давно уже сломался — который год дождь, как проверишь?
— Можно съездить в Сахару, — предложил Виктор.
Тэдди ухмыльнулся.
— Смешно, — сказал он. — Господин этот ваш, Павор, смешное дело, двести крон предлагает за эту штуку.
— Спьяну, наверное, — сказал Виктор. — Зачем она ему...
— Я ему так и сказал. — Тэдди повертел «погодник», поднес его к правому глазу. — Не отдам, — заявил он решительно. — Пусть-ка сам поищет.
Он сунул «погодник» под стойку, посмотрел, как Виктор крутит в пальцах рюмку, и сообщил:
— Диана твоя приезжала.
— Давно? — небрежно спросил Виктор.
— Да часов в пять примерно. Выдал ей ящик коньяку. Росшепер все гуляет, никак не остановится. Гоняет персонал за коньяком, жирная морда. Тоже мне — член парламента. Ты за нее не опасаешься?
Виктор пожал плечами. Он вдруг увидел Диану рядом с собой. Она возникла возле стойки в мокром дождевике с откинутым капюшоном, она не смотрела в его сторону, он видел только ее профиль и думал, что из всех женщин, которых он знал раньше, она — самая красивая и что такой у него больше никогда, наверное, не будет. Она стояла, опершись на стойку, и лицо ее было очень бледным и очень равнодушным, и она была самой красивой — у нее все было красивое. И всегда. И когда она плакала, и когда смеялась, и когда злилась, и когда ей было наплевать, и даже когда мерзла, а особенно — когда на нее находило... Ох и пьян же я, подумал Виктор, и разит, наверное, от меня, как от Р. Квадриги. Он вытянул нижнюю губу и подышал себе под нос. Ничего не разобрать.
— Дороги мокрые, скользкие, — говорил Тэдди. — Туман... А потом, я тебе скажу, что Росшепер этот — наверняка бабник, старый козел.
— Росшепер — импотент, — возразил Виктор, машинально проглотив очищенную.
— Это она тебе рассказала?
— Брось, Тэдди, — сказал Виктор. — Перестань.
Тэдди пристально на него посмотрел, потом вздохнул, крякнув, присел на корточки, покопался под стойкой и выставил перед Виктором пузырек с нашатырным спиртом и початую пачку чая. Виктор глянул на часы и стал смотреть, как Тэдди неторопливо достает чистый бокал, наливает в него содовую, капает из пузырька и все так же неторопливо мешает стеклянной палочкой. Потом он придвинул бокал к Виктору. Виктор выпил и зажмурился, задерживая дыхание. Свежая и отвратительная, отвратительно свежая струя нашатыря ударила в мозг и разлилась где-то за глазами. Виктор потянул носом воздух, сделавшийся нестерпимо холодным, и запустил руку в пачку с чаем.
— Ладно, Тэдди, — сказал он. — Спасибо. Запиши на меня, что полагается. Они тебе скажут, что полагается. Пойду.
Старательно жуя чай, он вернулся к своему столику. Очкастый молодой человек со своим долговязым спутником торопливо поглощали ужин. Перед ними стояла единственная бутылка — с местной минеральной водой. Павор и Голем, освободив место на скатерти, играли в кости, а доктор Р. Квадрига, охватив нечесаную голову, монотонно бубнил: «Легион Свободы — опора Президента». Мозаика... В счастливый день именин вашего высокопревосходительства... «Президент — отец детей». Аллегорическая картина...»
— Я пошел, — сказал Виктор.
— Жаль, — сказал Голем. — Впрочем, желаю удачи.
— Привет Росшеперу, — сказал Павор, подмигнув.
— «Член правительства Росшепер Нант», — оживился Р. Квадрига. — Портрет. Недорого. Поясной...
Виктор взял свою зажигалку и пачку сигарет и пошел к выходу. Позади доктор Р. Квадрига ясным голосом произнес: «Я полагаю, господа, что нам пора познакомиться. Я — Рем Квадрига, доктор гонорис кауза, а вот вас, сударь, я не припоминаю...» В дверях Виктор столкнулся с толстым тренером футбольной команды «Братья по разуму». Тренер был очень озабочен, очень мокр и уступил Виктору дорогу.
Рис. И. Гончарука
— Приехали.
— Санаторий? — спросил Виктор. Снаружи был туман, плотный, молочный. Свет фар рассеивался в нем, и ничего не было видно.
— Санаторий, санаторий, — проворчал шофер, раскуривая сигарету.
Виктор подошел к двери и, спускаясь с подножки, сказал:
— Ну и туманище. Ничего не вижу.
— Разберетесь, — равнодушно пообещал шофер. Он сплюнул в окошко. — Нашли место, где санаторий устраивать. Днем — туман, вечером — туман.
— Счастливого пути, — сказал Виктор.
Шофер не ответил. Взвыл двигатель, захлопнулись двери, и огромный пустой автобус, весь стеклянный и освещенный изнутри, как закрытый на ночь универмаг, развернулся, сразу превратившись в мутное пятно света, и укатил обратно в город.
Виктор с трудом, перебирая руками решетчатую изгородь, нашел ворота и ощупью двинулся по аллее. Теперь, когда глаза привыкли к темноте, он смутно различал впереди освещенные окна правого крыла и какую-то особенно глубокую тьму на месте левого, где сейчас спали намотавшиеся за день под дождем «Братья по разуму». В тумане, словно сквозь вату, слышались обычные звуки — играла радиола, дребезжала посуда, кто-то хрипло орал. Виктор продвигался, стараясь держаться середины песчаной аллеи, чтобы не налететь ненароком на какую-нибудь гипсовую вазу. Бутылку с джином он бережно прижимал к груди и был очень осторожен, но, тем не менее, вскоре споткнулся о мягкое и прошелся на четвереньках. Позади вяло и сонно выругались в том смысле, что надо, мол, зажигать свет. Виктор нашарил в сумраке упавшую бутылку, снова прижал ее к груди и пошел дальше, выставив свободную руку. Скоро он столкнулся с автомобилем, ощупью обошел его и столкнулся с другим. Дьявол, здесь оказалась целая куча автомобилей. Виктор, ругаясь, блуждал среди них, как в лабиринте, и долго не мог выбраться к смутному сиянию, означавшему вход в вестибюль. Гладкие бока автомобилей были влажными от осевшего тумана. Где-то рядом хихикали и отбивались.
В вестибюле на этот раз было пусто, никто не играл в жмурки, никто не бегал в пятнашки, тряся жирным задом, никто не спал в креслах. Повсюду валялись скомканные плащи, а некий остряк повесил шляпу на фикус. Виктор поднялся по ковровой лестнице на второй этаж. Музыка гремела. Справа в коридоре все двери в аппартаменты члена парламента были распахнуты, оттуда несло жирными запахами пищи, курева и разгоряченных тел. Виктор повернул налево и постучал в комнату Дианы. Никто не отозвался. Дверь была заперта, ключ торчал в замочной скважине. Виктор вошел, зажег свет и поставил бутылку на телефонный столик. Послышались шаги, и он выглянул наружу. Направо по коридору широкой и твердой походкой удалялся рослый человек в темном вечернем костюме. На лестничной площадке он остановился перед зеркалом, вскинув голову, поправил галстук (Виктор успел разглядеть изжелта-смуглый орлиный профиль и острый подбородок), а затем в нем что-то изменилось: он ссутулился, слегка перекосился набок и, гнусно виляя бедрами, скрылся в одной из распахнутых дверей. Пижон, неуверенно подумал Виктор. Блевать ходил... Он поглядел налево. Там было темно.
Виктор снял плащ, запер комнату и отправился искать Диану. Придется заглянуть к Росшеперу, — подумал он. — Где ей еще быть?
Росшепер занимал три палаты. В первой недавно жрали: на столах, покрытых замаранными скатертями, громоздились грязные тарелки, пепельницы, бутылки, мятые салфетки, и никого не было, если не считать одинокой потной лысины, храпевшей в блюде с заливным.
В смежной палате дым стоял коромыслом. На гигантской Росшеперовой кровати брыкались полураздетые нездешние девчонки. Они играли в какую-то странную игру с апоплексически-багровым господином бургомистром, который зарывался в них, как свинья в желуди, и тоже брыкался и хрюкал от удовольствия. Тут же присутствовали: господин полицмейстер без кителя, господин городской судья с глазами, вылезшими из орбит от нервной одышки, и какая-то незнакомая юркая личность в сиреневом. Эти трое азартно сражались в детский бильярд, поставленный на туалетный столик, а в углу, прислоненный к стене, сидел, раскинув ноги, облаченный в перепачканный вицмундир директор гимназии с идиотской улыбкой на устах. Виктор уже собрался уходить, когда кто-то поймал его за штанину. Он глянул вниз и отпрянул. Под ним стоял на четвереньках член парламента, кавалер орденов, автор нашумевшего проекта обрыбления Китчинганских водоемов Росшепер Кант.
— В лошадки хочу, — просительно проблеял Росшепер. — Давай в лошадки! Иго-го! — он был невменяем.
Виктор деликатно освободился и заглянул в последнюю палату. Там он увидел Диану. Сначала он не понял, что это Диана, а потом кисло подумал: «Очень мило!» Здесь было полно народу, каких-то полузнакомых мужчин и женщин, они стояли кругом и хлопали в ладоши, а в центре круга Диана отплясывала с тем самым желтолицым пижоном, обладателем орлиного профиля. У нее горели глаза, горели щеки, волосы летали над плечами, и черт ей был не брат. Орлиный профиль очень старался соответствовать.
Странно, — подумал Виктор. В чем дело?.. Что-то здесь было не так. Танцует он хорошо, он просто прекрасно танцует. Как учитель танцев. Не танцует, а показывает, как танцевать... Даже не как учитель, а как ученик на экзаменах. Очень хочет получить пятерку... Нет, не то. Слушай, милый, ты же с Дианой танцуешь! Неужели ты этого не замечаешь? Виктор привычно напряг воображение. Актер танцует на сцене, все хорошо, все прекрасно, все идет, как надо, без накладок, а дома несчастье... нет, не обязательно несчастье, просто ждут, когда он вернется, и он тоже ждет, когда дадут занавес и погасят огни... и даже никакой не актер, а посторонний человек, изображающий актера, который сам играет совсем уже постороннего человека... Неужели Диана не чувствует? Это же фальшивка. Манекен. Ни капли близости между ними, ни капли соблазна, ни тени желания... Говорят друг другу что-то, представить невозможно — что. Шерочка с машерочкой... Вы не вспотели? Да, читал, и даже два раза... Тут он увидел, что Диана, распихивая гостей, бежит к нему.
— Пошли плясать! — закричала она еще издали.
Кто-то преградил ей дорогу, кто-то схватил ее за руку, она вырвалась, смеясь, а Виктор все искал глазами желтолицего и не находил, и это неприятно его беспокоило.
Она подбежала к нему, вцепилась в рукав и потащила в круг.
— Пошли, пошли! Здесь все свои — вся пьянь, рвань, дрянь... Покажи им, как надо! Этот мальчишка ничего не умеет...
Она втащила его в круг, и кто-то в толпе заорал: «Писателю Баневу — ура!» Замолкшая на секунду радиола снова залаяла и залязгала, Диана прижалась к нему, потом отпрянула, от нее пахло духами и вином, она была горячая и Виктор теперь ничего не видел, кроме ее возбужденного прекрасного лица и летящих волос.
— Пляши! — крикнула она, и он стал плясать.
— Молодец, что приехал.
— Да, да.
— Зачем ты трезвый? Вечно ты трезвый, когда не надо.
— Я буду пьяный.
— Сегодня ты мне нужен пьяный.
— Буду.
— Чтобы делать с тобой, что хочу. Не ты со мной, а я.
— Да.
Она удовлетворенно засмеялась, и они плясали молча, ничего не видя и ни о чем не думая. Как во сне. Как в бою. Такая она была сейчас — как сон, как бой. Диана, на которую нашло... Вокруг били в ладоши и вскрикивали, кажется, еще кто-то пытался плясать, но Виктор отшвырнул его, чтобы не мешал, а Росшепер протяжно кричал: «О мой бедный пьяный народ!»
— Он импотент?
— Еще бы. Я его мою.
— И как?
— Абсолютно.
— О мой бедный пьяный город! — стонал Росшепер.
— Пошли отсюда, — сказал Виктор. Он поймал ее за руку и повел. Пьянь и рвань расступалась перед ними, воняя спиртом и чесноком, а в дверях путь преградил губастый молокосос с румянцем во всю щеку и сказал что-то наглое, кулаки у него чесались, но Виктор сказал ему: «Потом, потом», и молокосос исчез. Держась за руки, они пробежали по пустому коридору, затем Виктор, не выпуская ее руки, отпер дверь и, не выпуская ее руки, запер дверь изнутри, и было жарко, стало нестерпимо жарко, душно, и комната была сначала широкая и просторная, а потом сделалась узкой и тесной, и тогда Виктор встал и распахнул окно, и черный сырой воздух залил его голые плечи и грудь. Он вернулся на кровать, нашарил в темноте бутылку с джином, отхлебнул и передал Диане. Потом он лег, и слева тек холодный воздух, а справа было горячее, шелковистое и нежное. Теперь он слышал, что пьянка продолжается — гости пели хором.
— Это надолго? — спросил он.
— Что? — сказала Диана сонно.
— Долго они будут выть?
— Не знаю. Какое нам дело? — она повернулась набок и легла щекой на его плечо. — Холодно, — пожаловалась она.
Они повозились, забираясь под одеяло.
— Не спи, — сказал он.
— Угу, — пробормотала она.
— Тебе хорошо?
— Угу.
— А если за ухо?
— Угу... Отстань, больно.
— Слушай, а нельзя здесь пожить недельку?
— Можно.
— А где?
— Я спать хочу. Дай поспать бедной пьяной женщине.
Он замолчал и лежал, не шевелясь. Она уже спала. Так я и сделаю, подумал он. Здесь будет хорошо, тихо. Только не вечером. А может быть, и вечером. Не станет же он пьянствовать каждый вечер, ему ведь лечиться надо... Пожить здесь денька три-четыре... пять-шесть... и поменьше пить, совсем не пить, и поработать... давно я не работал... Чтобы начать работать, надо хорошенько заскучать, чтобы ничего больше не хотелось... Он вздрогнул, задремывая. Насчет Ирмы.. Насчет Ирмы я напишу Роц-Тусову, вот что я сделаю. Не струсил бы Роц-Тусов, трус он. Должен мне девятьсот крон... Когда речь заходит о господине президенте, все это не имеет значения, все мы становимся трусами. Почему мы все такие трусы? Чего мы, собственнно, боимся? Перемены мы боимся. Нельзя будет пойти в писательский кабак и пропустить рюмку очищенной... швейцар не будет кланяться... и вообще швейцара не будет, самого сделают швейцаром. Плохо, если на рудники... это действительно плохо... Но это же редко, времена не те... смягчение нравов... Сто раз я об этом думал и сто раз обнаруживал, что бояться, в общем, нечего, а все равно боюсь. Потому что тупая сила, подумал он. Это страшная штука, когда против тебя тупая, свиная со щетиной сила, неуязвимая, ни для логики неуязвимая, ни для эмоций... И Дианы не будет...
Он задремал и снова проснулся, потому что под открытым окном громко разговаривали и ржали, как животные. Затрещали кусты.
— Не могу я их сажать, — сказал пьяный голос полицмейстера. — Нет такого закона...
— Будет, — сказал голос Росшепера. — Я депутат или нет?
— А такой закон есть, чтобы под городом — рассадник заразы? — рявкнул бургомистр.
— Будет! — упрямо сказал Росшепер.
— Они не заразные, — проблеял фальцетом директор гимназии. — Я имею в виду, что в медицинском отношении...
— Эй, гимназия, — сказал Росшепер, — расстегнуться не забудь.
— А такой закон есть, чтобы честных людей разоряли? — рявкнул бургомистр. — Чтобы разоряли, есть такой закон?
— Будет, я тебе говорю! — сказал Росшепер. — Я депутат или нет?
«Чем бы садануть?» — подумал Виктор.
— Росшепер! — сказал полицмейстер. — Ты мне друг? Я тебя, подлеца, на руках носил. Я тебя, подлеца, выбирал. А теперь они шляются, заразы, по городу, и я ничего не могу. Закона нет, понимаешь?
— Будет, — сказал Росшепер. — Я тебе говорю — будет. В связи с заражением атмосферы...
— Нравственной! — вставил директор. — Нравственной и моральной.
— Что?.. В связи, говорю, с отравлением атмосферы и по причине недостаточного обрыбления прилежащих водоемов... заразу ликвидировать и учредить в отдаленной местности. Годится?
— Дай, я тебя поцелую, — сказал полицмейстер.
— Молодец, — сказал бургомистр. — Голова. Дай, я тоже...
— Ерунда, — сказал Росшепер. — Раз плюнуть... Споем? Нет, не желаю. Пошли еще по маленькой.
— Правильно. По маленькой — и домой.
Снова затрещали кусты, Росшепер сказал уже где-то в отдалении: «Эй, гимназия, застегнуться забыл!» — и под окном стало тихо. Виктор снова задремал, просмотрел какой-то незначительный сон, а потом раздался телефонный звонок.
— Да, — сказала Диана хрипло. — Да, это я... — Она откашлялась. — Ничего, ничего, я слушаю... Все хорошо, он был, по-моему, доволен. Что? Она разговаривала, перевалившись через Виктора, и вдруг он почувствовал, как напряглось ее тело.
— Странно, — сказала она. — Хорошо, я сейчас посмотрю... Да... Хорошо, я ему скажу.
Она положила трубку, перелезла через Виктора и зажгла ночник.
— Что случилось? — спросил Виктор сонно.
— Ничего. Спи, я сейчас вернусь.
Сквозь прижмуренные веки он смотрел, как она собирает разбросанное белье, и лицо у нее было такое серьезное, что Виктор встревожился. Она быстро оделась и вышла, на ходу одергивая платье. Росшеперу плохо, подумал он, прислушиваясь. Допился, старый мерин. В огромном здании было тихо, и он отчетливо слышал шаги Дианы в коридоре, но она пошла не направо, к аппартаментам Росшепера, как он ожидал, а налево. Потом скрипнула дверь, и шаги стихли. Он повернулся набок и попробовал снова заснуть, но сна не было. Он понял, что ждет Диану и что ему не заснуть, пока она не вернется. Тогда он сел и закурил. Желвак на затылке принялся пульсировать, и он поморщился. Диана не возвращалась. Почему-то он вспомнил желтолицего плясуна с орлиным профилем. Он-то здесь при чем? — подумал Виктор. Артист, который играет другого артиста, который играет третьего... А, вот в чем дело: он вышел как раз оттуда, слева, куда ушла Диана. Дошел до лестничной клетки и превратился в пижона. Сначала играл светского льва, а потом стал играть разболтанного хлыща... Виктор снова прислушался. На редкость тихо, все спят... храпит кто-то... Потом снова скрипнула дверь, и послышались приближающиеся шаги. Вошла Диана, лицо у нее по-прежнему было серьезное. Ничего не кончилось, происшествие продолжается. Диана подошла к телефону и набрала номер.
— Его нет, — сказала она. — Нет-нет, он ушел... Я тоже... Ничего-ничего, что вы... Спокойной ночи.
Она положила трубку, постояла немного, глядя в темноту за окном, затем села на кровать рядом с Виктором. В руке у нее был цилиндрический фонарик. Виктор закурил сигарету и подал ей. Она молча курила, о чем-то напряженно думала, а потом спросила:
— Ты когда заснул?
— Не знаю, трудно сказать.
— Но уже после меня?
— Да.
Она повернула к нему лицо.
— Ты ничего не слышал? Какого-нибудь скандала, драки...
— Нет, — сказал Виктор. — По-моему, все было очень мирно. Сначала они пели, потом Росшепер с компанией мочился у нас под окном, потом я заснул... Они уже собирались разъезжаться.
Она бросила сигарету за окно и поднялась.
— Одевайся, — сказала она.
Виктор усмехнулся и протянул руку за трусами. Слушаю и повинуюсь, подумал он. Хорошая вещь — повиновение. Только не надо ни о чем спрашивать. Он спросил:
— Поедем или пойдем?
— Что?.. Сначала пойдем, а там видно будет.
— Кто-нибудь пропал?
— Кажется.
— Росшепер?
Он вдруг поймал на себе ее взгляд. Она смотрела на него с сомнением. Она уже немного раскаивалась, что позвала его. Она спрашивала себя: а кто он, собственно, такой, чтобы брать его с собой?
— Я готов, — сказал он.
Она все еще сомневалась, задумчиво играя фонариком.
— Ну, ладно... Тогда пошли. — Она не двигалась с места.
— Может быть, отломать у стула ножку? — предложил Виктор. — Или, скажем, у кровати...
Она встрепенулась.
— Нет. Ножка не годится. — Она выдвинула ящик стола и достала огромный черный пистолет. — На, — сказала она.
Виктор насторожился было, но это оказался спортивный мелкокалиберный пистолет. И к тому же без обоймы.
— Давай патроны, — сказал Виктор.
Она непонимающе посмотрела на него, потом на пистолет и сказала:
— Нет. Патроны не понадобятся. Пошли.
Виктор пожал плечами и сунул пистолет в карман. Они спустились в вестибюль и вышли на крыльцо. Туман поредел, моросил хилый дождик. Машин у крыльца не было. Диана свернула в аллейку между мокрыми кустами и включила фонарик. Дурацкое положение, подумал Виктор. Ужасно хочется спросить, в чем дело, а спросить нельзя. Хорошо бы придумать, как спросить. Не спросить, а так — отпустить замечание с вопросом в подтексте. Может быть, драться придется? Неохота. Сегодня неохота... Буду бить рукояткой между глаз... А как там мой желвак? Желвак оказался на месте и побаливал. Странные, однако, обязанности у медсестры в этом санатории... А ведь я всегда считал, что Диана — женщина с тайной. С первого взгляда и все пять дней... Ну и сырость, надо было глотнуть перед уходом. Как только вернусь, сейчас же и глотну... А ведь я молодец, подумал он. Никаких вопросов. Слушаю и повинуюсь.
Они обогнули крыло, пробрались сквозь сирень и оказались перед оградой. Диана посветила. Одного железного прута в ограде не было.
— Виктор, — сказала она негромко. — Сейчас мы пойдем по тропинке. Ты пойдешь сзади. Смотри под ноги и ни шагу в сторону. Понял?
— Понял, — покорно сказал Виктор. — Шаг влево, шаг вправо — стреляю.
Диана пролезла первой и посветила Виктору. Потом они очень медленно двинулись под гору. Это был восточный склон холма, на котором стоял санаторий. Вокруг шумели под дождем невидимые деревья. Раз Диана поскользнулась, и Виктор едва успел схватить ее за плечи. Она нетерпеливо вывернулась и пошла дальше. Каждую минуту она повторяла: «Смотри под ноги... Держись за мной». Виктор послушно смотрел вниз, на ноги Дианы, мелькающие в прыгающем светлом круге. Сначала он все ожидал удара по затылку, прямо по желваку, или что-нибудь в этом роде, а потом решил: вряд ли. Концы с концами не сходились. Просто, наверное, удрал какой-нибудь псих — например, у Росшепера случилась белая горячка, и его придется вести назад, пугая разряженным пистолетом...
Диана неожиданно остановилась и что-то сказала, но ее слова не дошли до сознания Виктора, потому что в следующую секунду он увидел возле тропинки чьи-то блестящие глаза, неподвижные, огромные, пристально глядевшие из-под мокрого выпуклого лба — только глаза и лоб — и ничего больше, ни рта, ни носа, ни тела — ничего. Сырая тяжелая темнота, и в светлом круге — блестящие глаза и неестественно белый лоб.
— Сволочи, — сказала Диана перехваченным голосом. — Так я и знала. Зверье.
Она упала на колени, луч фонарика скользнул вдоль черного тела, и Виктор увидел какую-то блестящую металлическую дугу, цепь в траве, а Диана скомандовала: «Скорее, Виктор!» Он присел рядом с нею на корточки и только теперь понял, что это капкан, а в капкане нога человека. Он обеими руками вцепился в железные челюсти и попытался развести их, но они подались чуть-чуть и сомкнулись снова. «Дурак! — крикнула Диана. — Пистолетом». Он скрипнул зубами, ухватился поудобнее, напряг все мускулы, так что захрустело в плечах, и челюсти разошлись. «Тащи», — хрипло сказал он. Нога исчезла, железные дуги снова сомкнулись и сжали ему пальцы. «Подержи фонарик», — сказала Диана. «Не могу, — виновато сказал Виктор. — Попался. Возьми у меня из кармана пистолет...» Диана, чертыхнувшись, полезла к нему в карман. Он снова развел капкан, она вставила между скобами рукоятку, и он освободился.
— Подержи фонарик, — повторила она. — Я посмотрю, что с ногой.
— Кость раздроблена, — сказал из темноты напряженный голос. — Несите меня в санаторий и вызывайте машину.
— Правильно, — сказала Диана. — Сейчас. Виктор, давай фонарь, возьми его.
Она посветила. Человек сидел на прежнем месте, прислонившись к стволу дерева. Нижняя половина его лица была закутана черной повязкой. Очкарик, подумал Виктор. Мокрец. Как он сюда попал?
— Бери же, — нетерпеливо сказала Диана. — На спину.
— Сейчас, — отозвался он. Ему вспомнились желтые круги вокруг глаз. Подкатило к горлу. — Сейчас... — Он сел возле мокреца на корточки и повернулся к нему спиной. — Обнимите меня за шею, — сказал он. Мокрец оказался тощим и легким. Он не двигался и даже, казалось, не дышал, и он не стонал, когда Виктор оскальзывался, но всякий раз его тело сводило судорогой. Тропинка была гораздо круче, чем думал Виктор, и когда они дошли до ограды, он основательно запыхался. Трудно оказалось протащить мокреца через щель в ограде, но и с этим они в конце концов справились.
— Куда его? — спросил Виктор, когда они подошли к подъезду.
— Пока в вестибюль, — ответила Диана.
— Не надо, — тем же напряженным голосом произнес мокрец. — Я останусь здесь.
— Здесь дождь, — возразил Виктор.
— Перестаньте болтать, — сказал мокрец. — Оставьте меня здесь.
Виктор промолчал и стал подниматься по ступенькам.
— Оставь его, — сказала Диана.
Виктор остановился.
— Какого черта, здесь же дождь, — сказал он.
— Не будьте дураком, — проговорил мокрец. — Оставьте... Здесь...
Виктор, не говоря ни слова, шагая через три ступеньки, поднялся к двери и вошел в вестибюль.
— Кретин, — тихо сказал мокрец и уронил голову на его плечо.
— Болван, — сказала Диана, догоняя Виктора и хватая за рукав. — Ты его убьешь, идиот! Немедленно вынеси и положи его под дождь! Немедленно, слышишь? Ну, чего стоишь?
— С ума вы все посходили, — сердито и растерянно сказал Виктор. Он повернулся, пнул дверь и вышел на крыльцо. Дождь словно только и ждал этого. Только что он лениво моросил, а тут вдруг хлынул настоящим ливнем. Мокрец тихонько застонал, поднял голову и вдруг задышал часто-часто, как загнанный... Виктор все еще медлил, инстинктивно осматриваясь в поисках какого-нибудь навеса.
— Положите меня, — сказал мокрец.
— В лужу? — язвительно и горько спросил Виктор.
— Это безразлично... Положите.
Виктор осторожно опустил его на керамические плитки крыльца, и мокрец сразу раскинул руки и вытянулся. Правая нога его была неестественно вывернута, огромный лоб в свете сильной лампы казался синевато-белым. Виктор сел рядом на ступеньки. Ему очень хотелось уйти в вестибюль, но это было невозможно — оставить под дождем раненого человека, а самому уйти в тепло. Сколько раз меня сегодня назвали дураком? — подумал он, обтирая лицо ладонью. Ох, что-то много. И, кажется, доля истины в этом есть, поскольку дурак, он же болван, он же кретин и прочее — это невежда, упорствующий в своем невежестве. А ведь, ей-богу, ему под дождем лучше! И глаза открыл, и не такие они у него страшные... Мокрец, подумал он. Да, пожалуй, скорее мокрец, чем очкарик. Как это его в капкан занесло? И откуда здесь капканы? Второго мокреца сегодня встречаю, у обоих неприятности. У них неприятности, а у меня из-за них неприятности...
Диана в вестибюле говорила по телефону. Виктор прислушался.
— Нога!.. Да. Раздроблена кость... Хорошо. Ладно. Скорее, мы ждем.
Сквозь стеклянную дверь Виктор увидел, как она повесила трубку и побежала вверх по лестнице. Что-то у нас в городе стало с мокрецами нехорошо. Возня какая-то вокруг них. Что-то они всем стали мешать, даже директору гимназии. Даже Лоле, вспомнил он вдруг. Кажется, она тоже проходилась насчет них... Он поглядел на мокреца. Мокрец смотрел на него.
— Как вы себя чувствуете? — спросил Виктор. Мокрец молчал. — Вам что-нибудь нужно? — спросил Виктор, повышая голос. — Глоток джину?
— Не орите, — сказал мокрец. — Я слышу.
— Больно? — сочувственно спросил Виктор.
— А вы как думаете?
На редкость неприятный тип, подумал Виктор. Впрочем, бог с ним — встретились и разошлись. А ему больно...
— Ничего, — сказал он. — Потерпите еще несколько минут. Сейчас за вами приедут.
Мокрец не ответил, лоб его сморщился, глаза закрылись. Он стал похож на мертвого — плоский и неподвижный под проливным дождем. На крыльцо выскочила Диана с докторским чемоданчиком, присела рядом и стала что-то делать с покалеченной ногой. Мокрец тихонько зарычал, но Диана не произносила успокаивающих слов, какие обычно говорят в таких случаях врачи. «Тебе помочь?» — спросил Виктор. Она не ответила. Он поднялся, и Диана, не поворачивая головы, проговорила: «Подожди, не уходи».
— Я не ухожу, — сказал Виктор. Он смотрел, как она ловко накладывает шину.
— Ты еще понадобишься, — сказала Диана.
— Я не ухожу, — сказал Виктор.
— Вообще-то ты можешь сбегать наверх. Сбегай, хлебни чего-нибудь, пока есть время, но потом сразу возвращайся.
— Ничего, — сказал Виктор. — Обойдусь.
Потом где-то за пеленой дождя зарычал мотор, вспыхнули фары. Виктор увидел какой-то «джип», осторожно заворачивающий в ворота. Джип подкатил к крыльцу, и из него грузно выбрался Юл Голем в своем неуклюжем плаще. Он поднялся по ступенькам, нагнулся над мокрецом, взял его за руку. Мокрец глухо сказал:
— Никаких уколов.
— Ладно, — сказал Голем и посмотрел на Виктора. — Берите его.
Виктор взял мокреца на руки и понес к «джипу». Голем обогнал его, распахнул дверцу и залез внутрь.
— Давайте его сюда, — сказал он из темноты. — Нет, ногами вперед... смелее... Придержите за плечи...
Он сопел и возился в машине. Мокрец снова зарычал, и Голем сказал ему что-то непонятное, а может быть, выругался, что-то вроде: «Шесть углов по шее...» Потом он вылез наружу, захлопнул дверцу и, усаживаясь за руль, спросил Диану:
— Вы им звонили?
— Нет, — ответила Диана. — Позвонить?
— Теперь уже не стоит, — сказал Голем, — а то они все законопатят. До свидания.
«Джип» тронулся с места, обогнул клумбу и укатил по аллее.
— Пойдем, — сказала Диана.
— Поплывем, — сказал Виктор. Теперь, когда все кончилось, он не чувствовал ничего, кроме раздражения.
В вестибюле Диана взяла его под руку.
— Ничего, — сказала она. — Сейчас переоденешься в сухое, выпьешь водочки, и все станет хорошо.
— Течет, как с мокрой собаки, — сердито пожаловался Виктор. — И потом, может быть, ты объяснишь наконец что здесь произошло?
— Да ничего здесь особенного не произошло. Не надо было фонарик забывать.
— А капканы на дорогах — это у вас в порядке вещей?
— Бургомистр ставит, сволочь...
Они поднялись на второй этаж и пошли по коридору.
— Он сумасшедший? — осведомился Виктор. — Это же уголовное дело. Или он действительно сумасшедший?
— Нет. Он просто сволочь и ненавидит мокрецов. Как и весь город.
— Это я заметил. Мы их тоже не любим, но капканы... А что мокрецы им сделали?
— Надо же кого-то ненавидеть, — сказала Диана. — В одних местах ненавидят евреев, где-то еще — негров, а у нас — мокрецов.
Они остановились перед дверью. Диана повернула ключ, вошла и зажгла свет.
— Подожди, — сказал Виктор, озираясь. — Куда ты меня привела?
— Это лаборатория, — ответила Диана. — Я сейчас...
Виктор остался в дверях и смотрел, как она ходит по огромной комнате и закрывает окна. Под окнами темнели лужи.
— А что он здесь делал ночью? — спросил Виктор.
— Где? — спросила Диана, не оборачиваясь.
— На тропинке... Ты ведь знала, что он здесь?
— Ну, понимаешь, — сказала она, — в лепрозории плохо с медикаментами. Иногда они приходят к нам, просят...
Она закрыла последнее окно и прошлась по лаборатории, оглядывая столы, заставленные приборами и химической посудой.
— Гнусно все это, — сказал Виктор. — Ну и государство. Куда не поедешь — везде какая-нибудь дрянь... Пошли, а то я замерз.
— Сейчас, — сказала Диана.
Она взяла со стула какую-то темную одежду и встряхнула ее. Это был мужской вечерний костюм. Она аккуратно повесила его в шкафчик для спецодежды. Откуда здесь костюм? — подумал Виктор. Причем какой-то знакомый костюм...
— Ну вот, — сказала Диана. — Ты как хочешь, а я сейчас залезу в горячую ванну.
— Послушай, Диана, — сказал Виктор осторожно. — А кто был этот... с таким вот носом... желтолицый. С которым ты плясала...
Диана взяла его за руку.
— Видишь ли, — сказала она, помолчав, — это мой муж... Бывший муж.
Глава четвертая
— Давно я вас не видел в городе, — сказал Павор насморочным голосом.
— Не так уж давно, — возразил Виктор. — Всего два дня.
— Можно с вами посидеть, или вы хотите побыть вдвоем? — спросил Павор.
— Садитесь, — вежливо сказала Диана.
Павор сел напротив нее и крикнул: «Официант, двойной коньяк!»
Смеркалось, швейцар задергивал шторы на окнах. Виктор включил торшер.
— Я вами восхищаюсь, — обратился Павор к Диане. — Жить в таком климате и сохранить прекрасный цвет лица... — Он чихнул. — Извините. Эти дожди меня доконают... Как работается? — спросил он Виктора.
— Неважно. Не могу я работать, когда пасмурно, — все время хочется выпить.
— Что это за скандал вы учинили у полицмейстера? — спросил Павор.
— А, чепуха, — сказал Виктор. — Искал справедливости.
— А что случилось?
— Скотина бургомистр охотится на мокрецов с капканами. Один попался, повредил ногу. Я взял этот капкан, пошел в полицию и потребовал расследования.
— Так, — сказал Павор. — А дальше?
— В этом городе странные законы. Поскольку заявления от потерпевшего не поступало, считается, что преступления не было, а был несчастный случай, в коем никто, кроме потерпевшего, не повинен. Я сказал полицмейстеру, что приму это к сведению, а он мне объявил, что это угроза, на чем мы и расстались.
— А где все это случилось? — спросил Павор.
— Около санатория.
— Около санатория? Что это мокрецу понадобилось около санатория?
— По-моему, это никого не касается, — резко сказала Диана.
— Конечно, — сказал Павор. — Я просто удивился... — Он сморщился, зажмурил глаза и со звоном чихнул. — Фу, черт, — сказал он. — Прошу прощения.
Он полез в карман и вытащил большой носовой платок. Что-то со стуком упало на пол. Виктор нагнулся. Это был кастет. Виктор поднял его и протянул Павору.
— Зачем вы это таскаете? — спросил он.
Павор, зарывшись лицом в носовой платок, смотрел на кастет покрасневшими глазами.
— Это все из-за вас, — произнес он сдавленным голосом и высморкался. — Это вы меня напугали своим рассказом... А между прочим, говорят, что здесь действует какая-то местная банда. То ли бандиты, то ли хулиганы. А мне, знаете ли, не нравится, когда меня бьют.
— Вас часто били? — спросила Диана.
Виктор посмотрел на нее. Она сидела в кресле, положив ногу на ногу, и курила, опустив глаза. Бедный Павор, подумал Виктор. Сейчас тебя отошьют... Он протянул руку и одернул юбку у нее на коленях.
— Меня? — сказал Павор. — Неужели у меня вид человека, которого часто бьют? Это надо поправить. Официант, еще двойной коньяк!.. Да, так на следующий день я зашел в слесарные мастерские, и мне там в два счета смастерили эту штучку. — Он с довольным видом осмотрел кастет. — Хорошая штучка, даже Голему понравилась...
— Вас так и не пустили в лепрозорий? — спросил Виктор.
— Нет. Не пустили и, надо понимать, не пустят. Я уже разуверился. Я написал жалобы в три департамента, а теперь сижу и сочиняю отчет, на какую сумму лепрозорий получил в минувшем году подштанников. Отдельно мужских, отдельно женских. Дьявольски увлекательно.
— Напишите, что у них не хватает медикаментов, — посоветовал Виктор.
Павор удивленно поднял брови, а Диана лениво сказала:
— Лучше бросьте вашу писанину, а выпейте стакан горячего вина и ложитесь в постель.
— Намек понял, — сказал Павор со вздохом. — Придется идти. Вы знаете, в каком я номере? — спросил он Виктора. — Навестили бы как-нибудь.
— Двести двадцать третий, — сказал Виктор. — Обязательно.
— До свидания, — сказал Павор, поднимаясь. — Желаю приятно провести вечер.
Они смотрели, как он подошел к стойке, взял бутылку красного вина и направился к выходу.
— Язык у тебя длинный, — сказала Диана.
— Да, — согласился Виктор. — Виновен. Понимаешь, он мне чем-то нравится.
— А мне — нет, — сказала Диана.
— И доктору Р. Квадриге тоже — нет. Интересно, почему?
— Морда у него мерзкая, — ответила Диана. — Белокурая бестия. Знаю я таких. Настоящие мужчины. Без чести, без совести, повелители дураков.
— Вот тебе и на, — удивился Виктор. — А я-то думал, что такие мужчины должны тебе нравиться.
— Теперь нет мужчин, — возразила Диана. — Теперь либо фашисты, либо бабы.
— А я? — осведомился Виктор с интересом.
— Ты? Ты слишком любишь маринованные миноги. И одновременно — справедливость.
— Правильно. Но, по-моему, это хорошо.
— Это неплохо. Но если бы тебе пришлось выбирать, ты выбрал бы миноги, вот что плохо. Тебе повезло, что у тебя талант.
— Что это ты такая злая сегодня? — спросил Виктор.
— А я вообще злая. У тебя — талант, у меня — злость. Если у тебя отобрать талант, а у меня злость, то останутся два совокупляющихся нуля.
— Нуль нулю рознь, — заметил Виктор. — Из тебя даже нуль получился бы неплохой — стройный, прекрасно сложенный нуль. И, кроме того, если у тебя отобрать твою злость, ты станешь доброй, что тоже в общем неплохо...
— Если у меня отобрать злость, я стану медузой. Чтобы я стала доброй, нужно заменить злость добротой.
— Забавно, — сказал Виктор. — Обычно женщины не любят рассуждать. Но уж когда они начинают, то становятся удивительно категоричными. Откуда ты, собственно, взяла, что у тебя только злость и никакой доброты? Так не бывает. Доброта в тебе тоже есть, только она незаметна за злостью. В каждом человеке намешано всего понемногу, а жизнь выдавливает из этой смеси что-нибудь одно на поверхность...
В зал ввалилась компания молодых людей, и сразу стало шумно. Молодые люди вели себя непринужденно: они обругали официанта, погнали его за пивом, а сами обсели столик в дальнем углу и принялись громко разговаривать и хохотать во все горло. Здоровенный губастый дылда с румяными щеками, прищелкивая на ходу пальцами и пританцовывая, направился к стойке. Тэдди ему что-то подал, он, оттопырив мизинец, взял рюмку двумя пальцами, повернулся к стойке спиной, оперся на нее локтями и скрестил ноги, победительно оглядывая пустой зал. «Привет Диане! — заорал он. — Как жизнь?» Диана равнодушно улыбнулась ему.
— Что это за диво? — спросил Виктор.
— Некий Фламин Ювента, — ответила Диана. — Племянничек полицмейстера.
— Где-то я его видел, — сказал Виктор.
— Да ну его к черту, — нетерпеливо сказала Диана. — Все люди — медузы, и ничего в них такого не намешано. Попадаются изредка настоящие, у которых есть что-нибудь свое — доброта, талант, злость... Отними у них это, и ничего не останется, станут медузами, как все. Ты, кажется, вообразил, что нравишься мне своим пристрастием к миногам и к справедливости? Чепуха! У тебя талант, у тебя книги, у тебя известность, а в остальном ты такая же дремучая рохля, как и все.
— То, что ты говоришь, — объявил Виктор, — до такой степени неправильно, что я даже не обижаюсь. Но ты продолжай, у тебя очень интересно меняется лицо, когда ты говоришь. — Он закурил и передал ей сигарету. — Продолжай.
— Медузы, — сказала она горько. — Скользкие глупые медузы. Копошатся, ползают, стреляют, сами не знают, чего хотят, ничего не умеют, ничего по-настоящему не любят... как черви в сортире.
— Это неприлично, — сказал Виктор. — Образ, несомненно, выпуклый, но решительно неаппетитный. И вообще все это банальности. Диана, милая моя, ты не мыслитель. В прошлом веке и в провинции это еще как-то звучало бы... общество, по крайней мере, было бы сладко шокировано, и бледные юноши с горящими глазами таскались бы за тобой по пятам. Но сегодня это уже очевидности. Сегодня уже все знают, что есть человек. Что с человеком делать — вот вопрос. Да и тот, признаться, уже навяз в зубах.
— А что делают с медузами?
— Кто? Медузы?
— Мы.
— Насколько я знаю — ничего. Консервы, кажется, из них делают.
— Ну и ладно, — сказала Диана. — Ты что-нибудь наработал за это время?
— А как же! Я написал страшно трогательное письмо своему другу Роц-Тусову. Если после этого письма он не устроит Ирму в пансион, значит, я никуда не годен.
— И это все?
— Да, — сказал Виктор. — Все остальное я выбросил.
— Господи! — сказала Диана. — А я-то за тобой ухаживала, старалась не мешать, отгоняла Росшепера...
— Купала меня в ванне, — напомнил Виктор.
— Купала тебя в ванне, поила тебя кофе...
— Погоди, — сказал Виктор, — но ведь я тоже купал тебя в ванне...
— Все равно.
— Как это — все равно? Ты думаешь, легко работать, выкупав тебя в ванне? Я сделал шесть вариантов описания этого процесса, и все они никуда не годятся.
— Дай почитать.
— Только для мужчин, — сказал Виктор. — Кроме того, я их выбросил, разве я тебе не сказал? И вообще, там было так мало патриотизма и национального самосознания, что это все равно никому нельзя было б показать.
— Скажи, а ты как — сначала напишешь, а потом уже вставляешь национальное самосознание?
— Нет, — сказал Виктор. — Сначала я проникаюсь национальным самосознанием до глубины души: читаю речи господина президента, зубрю наизусть богатырские саги, посещаю патриотические собрания. Потом, когда меня начинает рвать — не тошнить, а уже рвать, — я принимаюсь за дело... Давай поговорим о чем-нибудь другом. Например, что мы будем делать завтра.
— Завтра у тебя встреча с гимназистами.
— Это быстро. А потом?
Диана не ответила. Она смотрела мимо него. Виктор обернулся. К ним подходил мокрец — во всей своей красе: черный, мокрый, с повязкой на лице.
— Здравствуйте, — сказал он Диане. — Голем еще не вернулся?
Виктор поразился, какое лицо сделалось у Дианы. Как на старинной картине. Даже не на картине — на иконе. Странная неподвижность черт, и ты недоумеваешь, то ли это замысел мастера, то ли бессилие ремесленника. Она не ответила. Она молчала, и мокрец тоже молча смотрел на нее, и никакой неловкости не было в этом молчании — они были вместе, а Виктор и все прочие были отдельно. Виктору это очень не понравилось.
— Голем, наверное, сейчас придет, — сказал он громко.
— Да, — сказала Диана. — Присядьте, подождите.
У нее был обыкновенный голос, и она улыбалась мокрецу обычной равнодушной улыбкой. Все было, как обычно — Виктор был с Дианой, а мокрец и все прочие были отдельно.
— Прошу! — весело сказал Виктор, указывая на кресло д-ра Р. Квадриги.
Мокрец сел, положив на колени руки в черных перчатках. Виктор налил ему коньяку. Мокрец привычно-небрежным жестом взял рюмку, покачал, как бы взвешивая, и снова поставил на стол.
— Я надеюсь, вы не забыли? — сказал он Диане.
— Да, — сказала Диана. — Да. Сейчас принесу. Виктор, дай мне ключ от номера, я сейчас вернусь.
Она взяла ключ и быстро пошла к выходу. Виктор закурил. «Что это с тобой, приятель? — сказал он себе. — Что-то тебе слишком многое мерещится в последнее время. Нежный ты стал какой-то, чувствительный... Ревнивый. А зря. Тебя это совершенно не касается — все эти бывшие мужья, все эти странные знакомства... Диана — это Диана, а ты — это ты. Росшепер импотент. Импотент. Вот и будет с тебя...» Он знал, что все это не так просто, что он проглотил уже какую-то отраву, но он сказал себе: хватит, и сегодня — сейчас, пока ему удалось убедить себя, что действительно хватит.
Мокрец сидел напротив, неподвижный и страшный, как чучело. От него пахло сыростью, и еще чем-то, какой-то медициной. Мог ли я подумать, что когда-нибудь буду сидеть с мокрецом в ресторане за одним столиком?.. Прогресс, ребята, движемся куда-то понемногу. Или это мы стали такими всеядными: дошло до нас наконец, что все люди — братья? Человечество, друг мой, я горжусь тобою... А вы, сударь, отдали бы свою дочь за мокреца?..
— Моя фамилия — Банев, — представился Виктор и спросил: — Как здоровье вашего... пострадавшего? Того, что попал в капкан?
Мокрец быстро повернул к нему лицо. Смотрит, как через бруствер, подумал Виктор.
— Удовлетворительно, — ответил мокрец сухо.
— На его месте я подал бы заявление в полицию.
— Не имеет смысла, — сказал мокрец.
— Почему же? — сказал Виктор. — Не обязательно обращаться в местную полицию, можно обратиться в окружную...
— Нам это не нужно.
Виктор пожал плечами.
— Каждое ненаказанное преступление рождает новое преступление.
— Да. Но нас это не интересует.
Они помолчали. Потом мокрец сказал:
— Меня зовут Зурзмансор.
— Знаменитая фамилия, — вежливо сказал Виктор. — Вы не родственник Павлу Зурзмансору, социологу?
Мокрец прищурил глаза.
— Даже не однофамилец, — сказал он. — Мне говорили, Банев, что завтра вы выступаете в гимназии...
Виктор не успел ответить. За спиной у него двинули кресло, и молодцеватый баритон произнес:
— А ну, зараза, пошел отсюда вон!
Виктор обернулся. Над ним возвышался губастый Фламин Ювента, или как его там, словом, племянничек. Виктор глядел на него не дольше секунды, но уже чувствовал сильнейшее раздражение.
— Вы это кому, молодой человек? — осведомился он.
— Вашему приятелю, — любезно сообщил Фламин Ювента и снова гаркнул: — Тебе говорят, мокрая шкура!
— Одну минуточку, — сказал Виктор и встал. Фламин Ювента, ухмыляясь, смотрел на него сверху вниз. Этакий юный Голиаф в спортивной куртке, сверкающий многочисленными эмблемами, наш простейший отечественный штурмфюрер, верная опора нации с резиновой дубинкой в заднем кармане, гроза левых, правых и умеренных. Виктор протянул руку к его галстуку и спросил, изобразив озабоченность и любопытство: «Что это у вас такое?» И когда юный Голиаф машинально опустил голову, чтобы поглядеть, что у него там такое, Виктор крепко ущемил его нос большим и указательным пальцем. «Э!» — ошеломленно воскликнул юный Голиаф и попытался вырваться, но Виктор его не выпустил и некоторое время старательно и с ледяным наслаждением крутил и выворачивал этот наглый крепкий нос, приговаривая: «Веди себя прилично, щенок, племянничек, штурмовичок вшивый, сукин сын, хамло...» Позиция была исключительно удобной: юный Голиаф отчаянно лягался, но между ними было кресло, юный Голиаф месил воздух кулаками, но руки у Виктора были длиннее, и Виктор все крутил, вращал, драл и вывертывал, пока у него над головой не пролетела бутылка. Тогда он оглянулся: на него, раздвигая столы и опрокидывая кресла, с грохотом неслась вся банда — пятеро, причем двое из них очень рослые. На мгновение все застыло, как на фотоснимке, — черный Зурзмансор, спокойно откинувшийся в кресле; Тэдди, повисший в прыжке над стойкой; Диана с белым свертком посредине зала; на заднем плане в дверях — свирепое усатое лицо швейцара; и совсем рядом — злобные морды с разинутыми пастями. Затем фотография кончилась и началось кино...
(Продолжение следует)
— Сопляки паршивые, — сказал Тэдди, закуривая сразу две сигареты — себе и Виктору. — Манеру взяли — каждый четверг буянить. Прошлый раз недоглядел — два кресла сломали. А кому платить? Мне!
Виктор щупал распухающее ухо.
— Племянничек ушел, — сказал он с сожалением. — Так я до него как следует и не добрался.
— Это хорошо, — сказал Тэдди деловито. — С этим губастым лучше не связываться. Дядюшка у него, знаешь кто, да и сам он... опора Родины и Порядка, или как они там называются... А драться ты, господин писатель, навострился. Такой, помню, хлипкий сопляк был — тебе, бывало, дадут, а ты и под стол. Молодец.
— Такая уж у меня профессия, — вздохнул Виктор. — Продукт борьбы за существование. У нас ведь как — все на одного. А господин президент за всех.
— Неужели до драки доходит? — простодушно удивился Тэдди.
— А ты думал! Напишут на тебя похвальную статью, что ты-де проникнут национальным самосознанием, идешь искать критика, а он уже с компанией — и все молодые, задорные крепыши, дети президента...
— Надо же, — сказал Тэдди сочувственно. — И что?
— По-разному. И так бывает, и эдак.
К подъезду подкатил «джип», отворилась дверца, и под дождь, прикрываясь одним плащом, вылезли молодой человек в очках и с портфелем и его долговязый спутник. Из-за руля выбрался Голем. Долговязый с острым, каким-то профессиональным интересом смотрел, как швейцар выбивает через вертящуюся дверь последнего буяна, еще не вполне пришедшего в себя. «Жалко, этого не было, — шепотом сказал Тэдди, указывая глазами на долговязого. — Вот это мастер! Это тебе не ты. Профессионал, понял?» — «Понял», — тоже шепотом ответил Виктор. Молодой человек с портфелем и долговязый рысцой пробежали мимо и нырнули в подъезд. Голем неторопливо двинулся было следом, уже издали улыбаясь Виктору, но дорогу ему заступил господин Зурзмансор с белым свертком под мышкой. Он что-то сказал вполголоса, после чего Голем перестал улыбаться и вернулся в машину. Зурзмансор пробрался на заднее сиденье, и «джип» укатил.
— Эх! — сказал Тэдди. — Не того мы били, господин Банев. Люди кровь из-за него проливают, а он сел в чужую машину и уехал.
— Ну, это ты зря, — сказал Виктор. — Больной, несчастный человек, сегодня он, завтра ты. Мы с тобой сейчас пойдем и выпьем, а его в лепрозорий повезли.
— Знаем мы, куда его повезли! — непримиримо сказал Тэдди. — Ничего ты не понимаешь в нашей жизни, писатель.
— Оторвался от нации?
— От нации не от нации, а жизнь нашу ты не знаешь. Поживи-ка у нас: который год дожди, на полях все погнило, дети от рук отбились... Да чего там — ни одной кошки в городе не осталось, от мышей спасения нет... Э-эх! — сказал он, махнув рукой. — Пошли уж.
Они вернулись в вестибюль, и Тэдди спросил швейцара, уже занявшего свой пост:
— Что? Много наломали?
— Да нет, — ответил швейцар. — Можно считать, что обошлось. Торшер один покалечили, стену загадили, а деньги я у этого... у последнего отобрал, на вот, возьми.
На ходу считая деньги, Тэдди прошел в ресторан. Виктор последовал за ним. В зале опять установился покой. Молодой человек в очках и долговязый уже скучали над бутылкой минеральной воды, меланхолично пережевывая дежурный ужин. Диана сидела на прежнем месте, очень оживленная, очень хорошенькая, и даже улыбалась занявшему свое кресло доктору Р. Квадриге, которого обычно не терпела. Перед Р. Квадригой стояла бутылка рому, но он был еще трезв и потому выглядел странно.
— С викторией! — мрачно приветствовал он Виктора. — Сожалею, что не присутствовал при сем хотя мичманом.
Виктор рухнул в кресло.
— Красивое ухо, — сказал Р. Квадрига. — Где ты такое достал? Как петушиный гребень.
— Коньяку! — потребовал Виктор. Диана налила ему коньяку. — Ей и только ей обязан я викторией своей, — сказал он, показывая на Диану. — Ты заплатила за бутылку?
— Бутылка не разбилась, — сказала Диана. — За кого ты меня принимаешь? Но как он упал! Боже мой, как он чудесно свалился! Всегда бы так...
— Приступим, — мрачно сказал Р. Квадрига и налил себе полный стакан рома.
— Покатился, как манекен, — сказала Диана. — Как кегля... Виктор, у тебя все цело? Я видела, как тебя били ногами.
— Главное цело, — ответил Виктор. — Я специально защищал.
Доктор Р. Квадрига со скворчанием всосал в себя последние капли рома из стакана, совершенно как раковина всасывает остатки воды после мытья посуды. Глаза у него сразу посоловели.
— Мы знакомы, — поспешно сказал Виктор. — Ты — доктор Р. Квадрига, я — писатель Банев...
— Брось, — сказал Р. Квадрига. — Я совершенно трезв. Но я сопьюсь. Это единственное, в чем я сейчас уверен. Вы не можете себе представить, но я приехал сюда полгода назад абсолютно непьющим человеком. У меня больная печень, катар кишок и еще что-то с желудком. Мне абсолютно запрещено пить, а я теперь пьянствую круглые сутки... Я абсолютно никому не нужен... Никогда в жизни этого со мной не бывало. Я даже писем не получаю, потому что старые друзья сидят без права переписки, а новые — неграмотны...
— Никаких государственных тайн, — сказал Виктор. — Я неблагонадежен.
Р. Квадрига снова наполнил стакан и принялся прихлебывать ром, как остывший чай.
— Так лучше действует, — сообщил он. — Попробуй, Банев. Пригодится... И нечего на меня смотреть! — сказал он вдруг Диане бешено. — Попрошу скрывать свои чувства! А если вам не нравится...
— Тихо, тихо, — сказал Виктор, и Р. Квадрига скис.
— Они ни черта во мне не понимают, — сказал он жалобно. — Никто. Только ты немножно понимаешь. Ты меня всегда понимал. Только ты очень грубый, Банев, и всегда меня ранил. Я весь израненный... Они теперь боятся меня ругать, они теперь только хвалят. Как похвалит какая-нибудь сволочь — рана. Другая сволочь похвалит — другая рана. Но теперь все это студию... Да нет, дурак! Натурщица! Ты ничего не понимаешь, я такую натурщицу ищу десять лет...
— Аллегорическая картина, — пояснил Виктор Диане. — «Президент и Вечно Юная Нация...»
— Дурак, — грустно сказал Р. Квадрига. — Вы все думаете, что я продаюсь... Ну, правильно, было! Но я больше не пишу президентов... Автопортрет! Понимаешь?
— Нет, — признался Виктор. — Не понимаю. Ты хочешь писать свой портрет с Дианы?
— Дурак, — сказал Р. Квадрига. — Это будет лицо художника...
— Моя задница, — объяснила Диана Виктору.
— Лицо художника! — повторил Р. Квадрига. — Ты ведь тоже художник... И все, кто сидит без права переписки... И все, кто лежит без права переписки... и все, кто живет в моем доме, то есть не живет... Ты знаешь, Банев, я боюсь. Я ведь тебя просил: приди, поживи у меня хоть немного. У меня вилла. Фонтан... А садовник сбежал. Трус... Сам я там жить не могу, в гостинице лучше... Ты думаешь, я пью, потому что продался? Дудки, это тебе не модный роман... Поживешь у меня немного и разберешься... Может быть, ты даже их узнаешь. Может быть, это вовсе не мои знакомые, может быть, это твои. Тогда бы я знал, почему они меня не узнают... Ходят босые... Смеются... — Глаза его вдруг налились слезами. — Господа! — сказал он. — Какое счастье, что с нами нет этого Павора! Ваше здоровье.
— Будь здоров, — сказал Виктор, переглянувшись с Дианой. Диана смотрела на Р. Квадригу с брезгливой тревогой. — Никто здесь не любит Павора, — сказал он. — Один я урод какой-то.
— Тихий омут, — произнес доктор Р. Квадрига. — И прыгнувшая лягушка. Болтун. Всегда молчит.
— Просто он уже готов, — сказал Виктор Диане. — Ничего страшного...
— Господа! — сказал доктор Р. Квадрига. — Сударыня! Я считаю своим долгом представиться! Рем Квадрига, доктор гонорис кауза.
Глава пятая
Виктор пришел в гимназию за полчаса до назначенного времени, но Бол-Кунац уже ждал его. Впрочем, он был мальчиком тактичным, он только сообщил Виктору, что встреча состоится в актовом зале, и сейчас же ушел, сославшись на неотложные дела. Оставшись один, Виктор побрел по коридорам, заглядывая в пустые классы, вдыхая забытые ароматы чернил, мела, никогда не оседающей пыли, запахи драк «до первой крови», изнурительных допросов у доски, запахи тюрьмы, бесправия, лжи, возведенной в принцип. Он все надеялся вызвать в памяти какие-то сладкие воспоминания о детстве и юношестве, о рыцарстве, о товариществе, о первой любви, но ничего из этого не получилось, хотя он очень старался, готовый умилиться при первой возможности. Все здесь оставалось по-прежнему — и светлые затхлые классы, и поцарапанные доски, парты, изрезанные закрашенными инициалами и апокрифическими надписями про жену и правую руку, и казематные стены, выкрашенные до половины веселой зеленой краской, и сбитая штукатурка на углах — все оставалось по-прежнему ненавистно, гадко, наводило злобу и беспросветность.
Он нашел свой класс, хотя и не сразу, нашел свое место у окна, но парта была другая, только на подоконнике все еще виднелась глубоко врезанная эмблема Легиона Свободы, и он живо вспомнил одуряющий энтузиазм тех времен, бело-красные повязки, жестяные копилки «в фонд Легиона», бешеные кровавые драки с красными и портреты во всех газетах, во всех учебниках, на всех стенах — лицо, которое казалось тогда значительным и прекрасным, а теперь стало дряблым, тупым, похожим на кабанье рыло, и огромный клыкастый брызжущий рот. Такие юные, такие серые, такие одинаковые... И глупые, и этой глупости сейчас не радуешься, не радуешься, что стал умнее, а только обжигающий стыд за себя тогдашнего, серого деловитого птенца, воображающего себя ярким, незаменимым и отборным... И еще стыдные детские вожделения, и томительный страх перед девчонкой, о которой ты уже столько нахвастался, что теперь просто невозможно отступать, а на другой день — оглушительный гнев отца и пылающие уши, и все это называется счастливой порой: серость, вожделение, энтузиазм... Плохо дело, подумал он. А вдруг через пятнадцать лет окажется, что и нынешний я так же сер и несвободен, как и в детстве, и даже хуже, потому что теперь я считаю себя взрослым, достаточно много знающим и достаточно пережившим, чтобы иметь основания для самодовольства и право судить.
Скромность и только скромность, до самоуничижения... и только правда, никогда не ври, по крайней мере — самому себе, но это ужасно: самоуничижаться, когда вокруг столько идиотов, развратников, корыстных лжецов, когда даже лучшие испещрены пятнами, как прокаженные. Хочешь ты снова стать юным? Нет. А хочешь ты прожить еще пятнадцать лет? Да. Потому что жить — это хорошо. Даже когда получаешь удары. Лишь бы иметь возможность бить в ответ... Ну ладно, хватит. Остановимся на том, что настоящая жизнь есть способ существования, позволяющий наносить ответные удары. А теперь пойдем и посмотрим, какими они стали...
В зале было довольно много ребятишек, и стоял обычный гам, который стих, когда Бол-Кунац вывел Виктора на сцену и усадил под огромным портретом президента — даром доктора Р. Квадриги — за стол, покрытый красно-белой скатертью. Потом Бол-Кунац вышел на край сцены и сказал:
— Сегодня с нами будет беседовать известный писатель Виктор Банев, уроженец нашего города. — Он повернулся к Виктору: — Как вам удобнее, господин Банев, чтобы вопросы задавали с места или в письменном виде?
— Мне все равно, — сказал Виктор легкомысленно. — Лишь бы их было побольше.
— В таком случае прошу вас.
Бол-Кунац спрыгнул со сцены и сел в первом ряду. Виктор почесал бровь, оглядывая зал. Их было человек пятьдесят — мальчиков и девочек в возрасте от десяти до четырнадцати лет — и они смотрели на него со спокойным ожиданием. Похоже, тут одни вундеркинды, подумал он мельком. Во втором ряду справа он увидел Ирму и улыбнулся ей. Она улыбнулась в ответ.
— Я учился в этой самой гимназии, — начал Виктор, — и на этой самой сцене мне довелось однажды играть Озрика. Роли я не знал, и мне пришлось сочинять ее на ходу. Это было первое, что я сочинил в своей жизни и не под угрозой двойки. Говорят, что теперь стало учиться труднее, чем в мое время. Говорят, у вас появились новые предметы, и то, что мы проходили за три года, вы проходите за год. Но вы, наверное, не замечаете, что стало труднее. Ученые полагают, что человеческий мозг способен вместить гораздо больше сведений, нежели кажется на первый взгляд обыкновенному человеку. Надо только уметь эти сведения впихнуть... «Ага, — подумал он, — сейчас я им расскажу про гипнопедию». Но тут Бол-Кунац передал ему записку: «Не надо рассказывать о достижениях науки. Говорите с нами как с равными. Валерьянс, 6 кл.» — Так, — сказал Виктор. — Тут некий Валерьянс из шестого класса предлагает мне разговаривать с равными и предупреждает, чтобы я не излагал достижения науки... Должен тебе сказать, Валерьянс, что я действительно намеревался сейчас поговорить о достижениях гипнопедии. Однако я охотно откажусь от своего намерения, хотя и считаю долгом проинформировать тебя о том, что большинство равных мне взрослых имеет о гипнопедии лишь самое смутное представление. — Ему было неудобно говорить сидя, он встал и прошелся по сцене. — Должен вам признаться, ребята, что я не любитель встречаться с читателями. Как правило, совершенно невозможно понять, с каким читателем имеешь дело, что ему от тебя надо и что его, собственно, интересует. Поэтому я стараюсь каждое свое выступление превращать в вечер вопросов и ответов. Иногда получается довольно забавно. Давайте начну спрашивать я. Итак... Все ли читали мои произведения?
— Да, — отозвались детские голоса. — Читали... Все...
— Прекрасно, — сказал Виктор озадаченно. — Польщен, хотя и удивлен. Ну ладно, далее. Желает ли собрание, чтобы я рассказал историю написания какого-нибудь своего романа?
Последовало недолгое молчание, затем в середине зала воздвигся худой прыщавый мальчик, сказал: «Нет» — и сел.
— Прекрасно, — сказал Виктор. — Это тем более хорошо, что вопреки широко распространенному мнению ничего интересного в историях написания не бывает. Пойдемте дальше... Желают ли уважаемые слушатели узнать о моих творческих планах?
Бол-Кунац поднялся и вежливо сказал:
— Видите ли, господин Банев, вопросы, непосредственно связанные с техникой вашего творчества, лучше было бы обсудить в самом конце беседы, когда прояснится общая картина.
Он сел. Виктор сунул руки в карманы и снова прошелся по сцене. Становилось интересно или, во всяком случае, необычно.
— А может быть, вас интересуют литературные анекдоты? — вкрадчиво спросил он. — Как я охотился с Хемингуэем. Как Эренбург подарил мне русский самовар. Или что мне сказал Зурзмансор, когда мы с ним встретились в трамвае...
— Вы действительно встречались с Зурзмансором? — спросили из зала.
— Нет, я шучу, — сказал Виктор. — Так что насчет анекдотов?
— Можно вопрос? — сказал, воздвигаясь, прыщавый мальчик.
— Да, конечно.
— Какими бы вы хотели видеть нас в будущем?
Без прыщей, мелькнуло в голове у Виктора, но он отогнал эту мысль, потому что понял: становилось жарко. Вопрос был сильный. Хотел бы я, чтобы кто-нибудь сказал мне, каким я хочу видеть себя в настоящем, подумал он. Однако надо было отвечать.
— Умными, — сказал он наугад. — Честными. Добрыми... Хотел бы, чтобы вы любили свою работу... и работали бы только на благо людей. (Несу, подумал он. Да и как не нести?) Вот примерно так...
Зал тихонько зашумел, потом кто-то спросил, не вставая:
— Вы действительно считаете, что солдат главнее физика?
— Я?! — возмутился Виктор.
— Так я понял из вашей повести «Беда приходит ночью». — Это был белобрысый клоп десяти лет от роду. Виктор крякнул. «Беда» могла быть плохой книгой и могла быть хорошей книгой, но она ни при каких обстоятельствах не была детской книгой. Она до такой степени не была детской книгой, что в ней не разобрался ни один из критиков: все они сочли ее порнографическим чтивом, подрывающим мораль и национальное самосознание. И что самое ужасное, белобрысый клоп имел основание полагать, что автор «Беды» считает солдата «главнее» физика — во всяком случае в некоторых отношениях.
— Дело в том, — сказал Виктор проникновенно, — что... как бы тебе сказать... Всякое бывает.
— Я вовсе не имею в виду физиологию, — возразил белобрысый клоп. — Я говорю об общей концепции книги. Может быть, «главнее» — не то слово...
— Я тоже не имею в виду физиологию, — сказал Виктор. — Я хочу сказать, что бывают ситуации, когда уровень знаний не имеет значения.
Бол-Кунац принял из зала и передал ему две записки: «Может ли считаться честным и добрым человек, который работает на войну?» и «Что такое умный человек?». Виктор начал со второго вопроса — он был проще.
— Умный человек, — сказал он, — это тот человек, который сознает несовершенство, незаконченность своих знаний, стремится их пополнить и в этом преуспевает... Вы со мной согласны?
— Нет, — сказала, приподнявшись, хорошенькая девочка.
— А в чем дело?
— Ваше определение не функционально. Любой дурак, пользуясь этим определением, может полагать себя умным. Особенно, если окружающие поддерживают его в этом мнении.
Да, подумал Виктор. Его охватила легкая паника. Это тебе не с братьями-писателями разговаривать.
— В какой-то степени вы правы, — сказал он, неожиданно для себя переходя на «вы». — Но дело в том, что вообще-то «дурак» и «умный» — понятия исторические и, скорее, субъективные.
— Значит, вы сами не беретесь отличить дурака от умного? — Это из задних рядов — смуглое существо с прекрасными библейскими глазами, стриженное наголо.
— Отчего же, — сказал Виктор. — Берусь. Но я не уверен, что вы всегда со мной согласитесь. Есть старый афоризм: дурак — это просто инакомыслящий... — Обычно это присловье вызывало у слушателей смех, но сейчас зал молча ждал продолжения. Или инакочувствующий, — добавил Виктор.
Он остро ощущал разочарование зала, но он не знал, что еще сказать. Контакта не получилось. Как правило, аудитория легко переходит на позиции выступающего, соглашается с его суждениями, и всем становится ясно, кто такие дураки, причем подразумевается, что здесь, в этом зале, дураков нет. В худшем случае аудитория не соглашалась и настраивалась враждебно, но и тогда бывало легко, потому что оставалась возможность язвить и высмеивать, а одному спорить с многими нетрудно, так как противники всегда противоречат друг другу, и среди них всегда найдется самый шумный и самый глупый, на котором можно плясать ко всеобщему удовлетворению.
— Я не совсем понимаю, — произнесла хорошенькая девочка. — Вы хотите, чтобы мы были умными, то есть согласно вашему же афоризму мыслили и чувствовали так же, как вы. Но я прочла все ваши книги и нашла в них только отрицание. Никакой позитивной программы. С другой стороны, вам бы хотелось, чтобы мы работали на благо людей. То есть фактически на благо тех грязных и неприятных типов, которыми наполнены ваши книги. А ведь вы отражаете действительность, правда?
Виктору показалось, что он нащупал наконец дно под ногами.
— Видите ли, — сказал он, — под работой на благо людей я как раз понимаю превращение людей в чистых и приятных. И это мое пожелание не имеет никакого отношения к моему творчеству. В книгах я пытаюсь изобразить все, как оно есть, я не пытаюсь учить или показывать, что нужно делать. В лучшем случае я показываю объект приложения сил, обращаю внимание на то, с чем нужно бороться. Я не знаю, как изменять людей, если бы я знал, я был бы не модным писателем, а великим педагогом или знаменитым психосоциологом. Художественной литературе вообще противопоказано поучать и вести, предлагать конкретные пути и создавать конкретную методологию. Это можно видеть на примере крупнейших писателей. Я преклоняюсь перед Львом Толстым, но только до тех пор, пока он является своеобразным, уникальным по отражательному таланту зеркалом действительности. А как только он начинает учить меня ходить босиком и подставлять щеку, меня охватывает жалость и тоска... Писатель — это прибор, показывающий состояние общества, и лишь в ничтожной степени — орудие для изменения общества. История показывает, что общество изменяют не литературой, а реформами и пулеметами, а сейчас еще и наукой. Литература в лучшем случае показывает, в кого надо стрелять или что нуждается в изменениях... — он сделал паузу, вспомнив о том, что есть еще Достоевский и Фолкнер. Но пока он придумывал, как бы ввернуть насчет роли литературы в изучении подноготной индивидуума, из зала сообщили:
— Простите, но все это довольно тривиально. Дело ведь не в этом. Дело в том, что изображаемые вами объекты совсем не хотят, чтобы изменяли. И потом они настолько неприятны, настолько запущены, так безнадежны, что их не хочется изменять. Понимаете, они не стоят этого. Пусть уж себе догнивают — они ведь не играют никакой роли. На благо кого же мы должны, по-вашему, работать?
— Ах вот вы о чем! — медленно сказал Виктор.
До него вдруг дошло, боже мой, да ведь эти сопляки всерьез полагают, будто я пишу только о подонках, что я всех считаю подонками, но они же ничего не поняли, да и откуда им понять, это же дети, странные дети, болезненно-умные дети, но всего лишь дети, с детским жизненным опытом и с детским знанием людей плюс куча прочитанных книг, с детским идеализмом и с детским стремлением разложить все по полочкам с табличками «плохо» и «хорошо». Совершенно, как братья-литераторы...
— Меня обмануло, что вы говорите, как взрослые, — сказал он. — Я даже забыл, что вы не взрослые. Я понимаю, это не педагогично так говорить, но говорить так это приходится, иначе мы никогда не выпутаемся. Все дело в том, что вы, по-видимому, не понимаете, как небритый, истеричный, вечно пьяный мужчина может быть замечательным человеком, которого нельзя не любить, перед которым преклоняешься, полагаешь за честь пожать его руку, потому что он прошел через такой ад, что и подумать страшно, а человеком все-таки остался. Всех героев моих книг вы считаете нечистыми подонками, но это еще полбеды. Вы считаете, будто и я отношусь к ним так же, как и вы. Вот это уже беда. Беда в том смысле, что так мы никогда не поймем друг друга...
Черт его знает, какой реакции он ожидал на свою благодушную отповедь. То ли они начнут смущенно переглядываться, или лица их озарятся пониманием, или некий вздох облегчения пронесется по залу в знак того, что недоразумение благополучно разъяснилось и теперь можно все начинать сначала, на новой, более реалистической основе... Во всяком случае ничего этого не произошло. В задних рядах снова встал мальчик с библейскими глазами и спросил:
— Вы не могли бы нам сказать, что такое прогресс?
Виктор почувствовал себя оскорбленным. Ну конечно, подумал он. А потом они спросят, может ли машина мыслить и есть ли жизнь на Марсе. Все возвращается на круги своя.
— Прогресс, — сказал он, — это движение общества к такому состоянию, когда люди не убивают, не топчут и не мучают друг друга.
— А чем же они занимаются? — спросил толстый мальчик справа.
— Выпивают и закусывают квантум сатис, — пробормотал кто-то слева.
— А почему бы и нет? — сказал Виктор. — История человечества знает не так уж много эпох, когда люди могли выпивать и закусывать квантум сатис. Для меня прогресс — это движение к состоянию, когда не топчут и не убивают. А чем они там будут заниматься — это, на мой взгляд, не так уж существенно. Если угодно, для меня прежде всего важны необходимые условия прогресса, а достаточные условия — дело наживное...
— Разрешите мне, — сказал Бол-Кунац. — Давайте рассмотрим такую схему. Автоматизация развивается в таких же темпах, что и сейчас. Тогда через несколько десятков лет подавляющее большинство активного населения Земли выбрасывается из производственных процессов и из сферы обслуживания за ненадобностью. Будет очень хорошо: все сыты, топтать друг друга ни к чему, никто друг другу не мешает... и никто никому не нужен. Есть, конечно, несколько сотен тысяч человек, обеспечивающих бесперебойную работу старых машин и создание машин новых, но остальные миллиарды друг другу просто не нужны. Это хорошо?
— Не знаю, — сказал Виктор. — Вообще-то это не совсем хорошо. Это как-то обидно... Но должен вам сказать, что это все-таки лучше, чем то, что мы видим сейчас. Определенный прогресс все-таки налицо.
— А вы сами хотели бы жить в таком мире?
Виктор подумал.
— Знаете, — сказал он, — я его как-то плохо себе представляю, но если говорить честно, то было бы недурно попробовать.
— А вы можете представить себе человека, которому жить в таком мире категорически не хочется?
— Конечно, могу. Есть люди, и я таких знаю, которые там бы заскучали. Власть там не нужна, командовать некем, топтать незачем. Правда, они вряд ли откажутся — все-таки это редчайшая возможность превратить рай в свинарник... или в казарму. Они бы этот мир с удовольствием разрушили... Так что, пожалуй, не могу.
— А ваших героев, которых вы так любите, устроило бы такое будущее?
— Да, конечно. Они обрели бы там заслуженный покой.
Бол-Кунац сел, зато встал прыщавый юнец и, горестно кивая, сказал:
— Вот в этом все дело. Не в том дело, понимаем мы реальную жизнь или нет, а в том дело, что для вас и ваших героев такое будущее вполне приемлемо, а для нас это — могильник. Конец надежд. Конец человечества. Тупик. Вот потому-то мы и говорим, что не хочется тратить силы, чтобы работать на благо ваших жаждущих покоя и по уши перепачканных типов. Вдохнуть в них энергию для настоящей жизни уже невозможно. И как вы там хотите, господин Банев, но вы показали нам в своих книгах — в интересных книгах, я полностью «за», — показали нам не объект приложения сил, а показали нам, что объектов для приложения сил в человечестве нет, по крайней мере — в вашем поколении... Вы сожрали себя, простите пожалуйста, вы себя растратили на междоусобные драки, на вранье и на борьбу с враньем, которую вы ведете, придумывая новое вранье... Как это у вас поется: «Правда и ложь, вы не так уж несхожи, вчерашняя правда становится ложью, вчерашняя ложь превращается завтра в чистейшую правду, привычную правду...» Вот так вы и мотаетесь от вранья к вранью. Вы просто никак не можете поверить, что вы уже мертвецы, что вы своими руками создали мир, который стал для вас надгробным памятником. Вы гнили в окопах, вы взрывались под танками, а кому от этого стало лучше? Вы ругали правительство и порядки, как будто вы не знали, что лучшего правительства и лучших порядков ваше поколение... да попросту недостойно. Вас били по физиономии, простите пожалуйста, а вы упорно долбили, что человек по природе добр... или того хуже, что человек — это звучит гордо. И кого вы только не называли человеком!..
Прыщавый оратор махнул рукой и сел. Воцарилось молчание. Затем он снова встал и сообщил:
— Когда я говорил «вы», я не имел в виду персонально вас, господин Банев.
— Благодарю вас, — сердито сказал Виктор.
Он ощущал раздражение: этот прыщавый сопляк не имел права говорить так безапелляционно, это наглость и дерзость... дать по затылку и вывести за ухо из комнаты. Он ощущал неловкость — многое из сказанного было правдой, и он сам думал так же, а теперь попал в положение человека, вынужденного защищать то, что он ненавидит. Он ощущал растерянность — непонятно было, как вести себя дальше, как продолжать разговор и стоит ли вообще продолжать... Он оглядел зал и увидел, что его ответа ждут, что Ирма ждет его ответа, что все эти розовощекие и конопатые чудовища думают одинаково, и прыщавый наглец только высказал общее мнение и высказал его искренне, с глубоким убеждением, а не потому, что прочел вчера запрещенную брошюру, что они действительно не испытывают ни малейшего чувства благодарности или хотя бы элементарного уважения к нему, Баневу, за то, что он пошел добровольцем в гусары и ходил на «рейнметаллы» в конном строю, и едва не подох от дизентерии в окружении, и резал часовых самодельным ножом, а потом, уже на гражданке, дал по морде спецуполномоченному, предложившему ему подписать донос, и шлялся без работы с дырой в легких, и спекулировал фруктами, хотя ему предлагали очень выгодные должности... А почему, собственно, они должны уважать меня за все это? Что я ходил на танки с саблей наголо? Так ведь надо быть идиотом, чтобы иметь правительство, которое довело армию до такого положения... Тут он содрогнулся, представив себе, какую огромную мыслительную работу должны были проделать эти птенцы, чтобы совершенно самостоятельно прийти к выводам, к которым взрослые приходят, ободрав с себя всю шкуру, обратив душу в развалины, исковеркав свою жизнь и множество соседних жизней... да и то не все, а только некоторые, а большинство и до сих пор считает, что все было правильно и очень здорово, и если понадобится — готовы начать все с начала... Неужели все-таки настали новые времена? Он глядел в зал почти со страхом. Кажется, будущему удалось все-таки запустить щупальца в самое сердце настоящего, и это будущее было холодным, безжалостным, ему было наплевать на все заслуги прошлого — истинные или мнимые.
— Ребята, — сказал Виктор. — Вы, наверное, этого не замечаете, но вы жестоки. Вы жестоки из самых лучших побуждений, но жестокость — это всегда жестокость. И ничего она не может принести, кроме нового горя, новых слез и новых подлостей. Вот что вы имейте в виду. И не воображайте, что вы говорите что-то особенно новое. Разрушить старый мир и на его костях построить новый — это очень старая идея. И ни разу пока она еще не привела к желаемым результатам. То самое, что в старом мире вызывает особенное желание беспощадно разрушать, особенно легко приспосабливается к процессу разрушения, к жестокости, к беспощадности, становится необходимым в этом процессе и непременно сохраняется, становится хозяином в новом мире и в конечном счете убивает смелых разрушителей. Ворон ворону глаз не выклюет, жестокостью жестокость не уничтожить. Ирония и жалость, ребята! Ирония и жалость!
Вдруг весь зал поднялся. Это было совершенно неожиданно, и у Виктора мелькнула сумасшедшая мысль, что ему удалось наконец сказать что-то такое, что поразило воображение слушателей. Но он уже видел, что от дверей идет мокрец, тощий, легкий, почти нематериальный, словно тень, и дети смотрят на него, и не просто смотрят, а тянутся к нему, а он сдержанно поклонился Виктору, пробормотал извинения и сел с краю, рядом с Ирмой, и все дети тоже сели, а Виктор смотрел на Ирму и видел, что она счастлива, что она старается не показать этого, но удовольствие и радость так и брызжут из нее. И прежде чем он успел опомниться, заговорил Бол-Кунац.
— Боюсь, вы не так нас поняли, господин Банев, — сказал он. — Мы совсем не жестоки, а если и жестоки с вашей точки зрения, то лишь теоретически. Ведь мы вовсе не собираемся разрушать ваш старый мир. Мы собираемся построить новый. Вот вы жестоки: вы не представляете себе строительство нового без разрушения старого. А мы представляем себе это очень хорошо. Мы даже поможем вашему поколению создать этот ваш рай, выпивайте и закусывайте на здоровье. Строить, господин Банев, только строить. Ничего не разрушать, только строить.
Виктор наконец оторвал взгляд от Ирмы и собрался с мыслями.
— Да, — сказал он. — Конечно. Валяйте, стройте. Я целиком с вами. Вы меня ошеломили сегодня, но я все равно с вами... а может быть, именно поэтому с вами. Если понадобится, я даже откажусь от выпивки и закуски... Не забывайте только, что старые миры приходилось разрушать именно потому, что они мешали... мешали строить новое, не любили новое, давили его...
— Нынешний старый мир, — загадочно сказал Бол-Кунац, — нам мешать не станет. Он будет даже помогать. Прежняя история прекратила течение свое, не надо на нее ссылаться.
— Что ж, тем лучше, — сказал Виктор устало. — Очень рад, что у вас так удачно все складывается...
Славные мальчики и девочки, подумал он. Странные, но славные. Жалко их, вот что... подрастут, полезут друг на друга, размножатся и начнется работа за хлеб насущный... Нет, подумал он с отчаянием. Может быть, и обойдется. Они же совсем не такие, как мы. Может быть, и обойдется... Он сгреб со стола записки. Их накопилось довольно много: «Что такое факт?», «Может ли считаться честным и добрым человек, который работает на войну?», «Почему вы так много пьете?», «Ваше мнение о Шпенглере»...
— Тут у меня несколько вопросов, — сказал он. — Не знаю, стоит ли теперь...
Прыщавый нигилист поднялся и сказал:
— Видите ли, господин Банев, я не знаю, что там за вопросы, дело-то в том, что это, в общем, не важно. Мы ведь просто хотели познакомиться с современным известным писателем. Каждый известный писатель выражает идеологию общества или части общества, а нам нужно знать идеологов современного общества. Теперь мы знаем больше, чем до встречи с вами. Спасибо.
В зале зашевелились, загомонили: «Спасибо... Спасибо, господин Банев...», стали подниматься, выбираться со своих мест, а Виктор стоял, стиснув в кулаке записки, и чувствовал себя болваном, и знал, что красен, что вид имеет растерянный и жалкий, но он взял себя в руки, сунул записки в карман и спустился со сцены.
Самым трудным было то, что он так и не понял, как следует относиться к этим детям. Они были ирреальны, они были невозможны, их высказывания, их отношение к тому, что он писал, и к тому, что он говорил, не имело никаких точек соприкосновения с торчащими косичками, взлохмаченными вихрами, с плохо отмытыми шеями, с цыпками на худых руках, и с писклявым шумом, который стоял вокруг. Словно какая-то сила, забавляясь, совместила в пространстве детский сад и диспут в научной лаборатории. Совместила несовместимое. Наверное, именно так чувствовала себя та подопытная кошка, которой дали кусочек рыбки, почесали за ухом и в тот же момент ударили электрическим током, взорвали под носом пороховой заряд и ослепили прожектором... Да, сочувственно сказал Виктор кошке, состояние которой он представил себе сейчас очень хорошо. Наша с тобой психика к таким шокам не приспособлена, мы с тобой от таких шоков и помереть можем...
Тут он обнаружил, что завяз. Его обступили и не давали пройти. На мгновение его охватил панический ужас. Он бы не удивился, если бы его сейчас молча и деловито повалили и принялись вскрывать на предмет исследования идеологии... Но они не хотели его вскрывать. Они протягивали ему раскрытые книжки, дешевые блокнотики, листки бумаги. Они лепетали: «Автограф, пожалуйста!» Они пищали: «Вот здесь, пожалуйста!» Они сипели ломающимися голосами: «Будьте добры, господин Банев!»
И он достал авторучку и принялся свинчивать колпачок, с интересом постороннего прислушиваясь к своим ощущениям, и он не удивился, ощутив гордость. Это были призраки будущего, и пользоваться у них известностью было все-таки приятно.
Глава шестая
У себя в номере он сразу полез в бар, налил джину и выпил залпом, как лекарство. С волос по лицу и за шиворот стекала вода — оказывается, он забыл надеть капюшон. Брюки промокли по колено и облепили ноги — вероятно, он шагал, не разбирая дороги, прямо по лужам. Зверски хотелось курить — кажется, он ни разу не закурил за эти два с лишним часа...
Акселерация, твердил он про себя, когда сбрасывал прямо на пол мокрый плащ, переодевался, вытирал голову полотенцем. Это всего лишь акселерация, успокаивал он себя, раскуривая сигарету и делая первые жадные затяжки. Вот она, акселерация в действии, с ужасом думал он, вспоминая уверенные детские голоса, твердившие ему невозможные вещи. Боже, спаси взрослых, боже, спаси их родителей, просвети их и сделай умнее, сейчас самое время... Для твоей же пользы, прошу тебя, боже, а то построят они себе вавилонскую башню, надгробный памятник всем дуракам, которых ты выпустил на эту Землю плодиться и размножаться, не продумав как следует последствий акселерации... Простак ты, братец...
Виктор выплюнул на ковер окурок и раскурил новую сигарету. Чего это я разволновался? — подумал он. — Фантазия разыгралась. Ну, дети, ну, акселерация, ну, не по годам развитые. Что я, не по-годам развитых детей не видел? Откуда я взял, что они все это сами придумали? Нагляделись в городе всякой грязи, начитались книжек, все упростили и пришли, естественно, к выводу, что надобно строить новый мир. И совсем не все они там такие. Есть у них атаманы, крикуны — Бол-Кунац... прыщавый этот... и еще хорошенькая девчушка. Заводилы. А остальные — дети как дети, сидели, слушали и скучали... Он знал, что это неправда. Ну, положим, не скучали, слушали с интересом, — все-таки провинция, известный писатель... Черта с два в их возрасте я стал бы читать мои книги. Черта с два в их возрасте я пошел бы куда-нибудь, кроме кино с пальбой или проезжего цирка — любоваться на ляжки канатоходицы. Глубоко начхать мне было и на старый мир, и на новый мир, я об этом и представления не имел — футбол до полного изнеможения, или вывинтить где-нибудь лампочку и ахнуть об стенку, или подстеречь какого-нибудь гогочку и начистить ему рыло... Виктор откинулся в кресле и вытянул ноги. Мы все вспоминаем события счастливого детства с умилением и уверены, что со времен Тома Сойера так было, есть и будет. Должно быть. А если не так, значит, ребенок ненормальный, вызывает со стороны легкую жалость, а при непосредственном столкновении — педагогическое негодование. А ребенок кротко смотрит на тебя и думает: ты, конечно, взрослый, здоровенный, можешь меня выпороть, однако как ты был с самого детства дураком, так дураком и останешься, и помрешь дураком, но тебе этого мало, ты еще и меня дураком хочешь сделать...
Виктор налил себе еще джину и стал вспоминать, как все было, и ему пришлось сделать поспешный глоток, чтобы не завыть от срама. Как он приперся к этим ребятишкам, самодовольный и самоуверенный, сверху-вниз-смотрящий, модный остолоп, как он сразу начал с пошлятины, благоглупостей и псевдомужественного сюсюканья и как его осадили, но он не успокоился и продолжал демонстрировать свою острую интеллектуальную недостаточность, как его честно пытались направить на путь истинный, и ведь предупреждали, но он все нес банальщину и тривиальщину, все воображал, что кривая вывезет — что чего там, и так сойдет — а когда ему наконец, потеряв терпение, надавали по морде, он малодушно ударился в слезы и стал жаловаться, что с ним плохо обращаются... и как он постыдно возликовал, когда они из жалости стали брать у него автографы... Виктор зарычал, поняв, что о сегодняшнем он, несмотря на всю свою натужную честность, никогда и никому не осмелится рассказать и что через каких-нибудь полчаса из соображения сохранения душевного равновесия он хитроумно перевернет все так, будто учиненное сегодня над ним плюходействие было величайшим триумфом в его жизни или во всяком случае довольно обычной и не слишком интересной встречей с периферийными вундеркиндами, которые — что с них взять? — дети, а потому неважно разбираются в литературе и в жизни... Меня бы в департамент просвещения, подумал он с ненавистью. Там такие всегда были нужны... Одно утешение, подумал он. Этих ребятишек пока еще очень мало, и если акселерация пойдет даже нынешними темпами, то к тому времени, когда их будет много, я уже, даст бог, благополучно помру. Как это славно — вовремя помереть!...
В дверь постучали. Виктор крикнул: «Да!», и вошел Павор в поддельном бухарском халате, растрепанный, с распухшим носом.
— Наконец-то, — сказал он насморочным голосом, сел напротив, извлек из-за пазухи большой мокрый платок и принялся сморкаться и чихать. Жалкое зрелище — ничего не осталось от прежнего Павора.
— Что — наконец-то? — спросил Виктор. — Джину хотите?
— Ох, не знаю... — отозвался Павор, хлюпая и всхрапывая. — Меня этот город доконает... Р-р-рум-чж-ж-жах! Ох...
— Будьте здоровы, — сказал Виктор.
Павор уставился на него слезящимися глазами.
— Где вы пропадаете? — спросил он капризно. — Я три раза к вам толкался, хотел взять что-нибудь почитать. Погибаю ведь, одно занятие здесь — чихать и сморкаться... в гостинице ни души, к швейцару обратился, так он мне, дурень старый, телефонную книгу предложил и старые проспекты... «Посетите наш солнечный город». У вас есть что-нибудь почитать?
— Вряд ли, — сказал Виктор.
— Какого черта, вы же писатель! Ну, я понимаю, других вы никого не читаете, но себя-то уж наверняка иногда перелистываете... Вокруг только и говорят: Банев, Банев... Как там у вас называется? «Смерть после полудня»? «Полночь после смерти»? Не помню...
— «Беда приходит в полночь», — сказал Виктор.
— Вот-вот. Дайте почитать.
— Не дам. Нету, — решительно сказал Виктор. — А если бы и была, все равно не дал бы. Вы бы мне ее засморкали. Да и не поняли бы вы там ничего.
— Почему это — не понял бы? — осведомился Павор с возмущением. — Там у вас, говорят, из жизни гомосексуалистов, чего же тут не понять?
— Сами вы... — сказал Виктор. — Давайте лучше джину выпьем. Вам с водой?
Павор чихнул, заворчал, в отчаянии оглядел комнату, закинул голову и снова чихнул.
— Башка болит, — пожаловался он. — Вот здесь... А где вы были? Говорят, встречались с читателями. С местными гомосексуалистами.
— Хуже, — сказал Виктор. — Я встречался с местными вундеркиндами. Вы знаете, что такое акселерация?
— Акселерация? Это что-то связанное с преждевременным созреванием? Слыхал. Об этом одно время шумели, но потом в нашем департаменте создали комиссию, и она доказала, что это есть результат личной заботы господина президента о подрастающем поколении львов и мечтателей, так что все стало на свои места. Но я-то знаю, о чем вы говорите, я этих местных вундеркиндов видел. Упаси бог от таких львов, ибо место им в кунсткамере.
— А может быть, это нам с вами место в кунсткамере? — возразил Виктор.
— Может быть, — согласился Павор. Только акселерация тут ни при чем. Акселерация — дело биологическое и физиологическое. Возрастание веса новорожденных, потом они вымахивают метра на два, как жирафы, и в двенадцать лет уже готовы размножаться. А здесь — система воспитания, детишки самые обыкновенные, а вот учителя у них...
— Что — учителя?
Павор чихнул.
— А вот учителя — необыкновенные, — сказал он гнусаво.
Виктор вспомнил директора гимназии.
— Что же в здешних учителях необыкновенного? — спросил он. — Что они, ширинку забывают расстегнуть?
— Какую ширинку? — спросил Павор, озадаченно воззрившись на Виктора. — У них и ширинок-то никаких нет.
— А еще что? — спросил Виктор.
— В каком смысле?
— Что у них еще необыкновенного?
Павор долго сморкался, а Виктор посасывал джин и смотрел на него с жалостью.
— Ни черта, я вижу, вы не знаете, — сказал Павор, разглядывая засморканный платок. — Как справедливо утверждает господин президент, главное свойство наших писателей — это хроническое незнание жизни и оторванность от интересов нации... Вот вы здесь уже больше недели. Были вы где-нибудь, кроме кабака и санатория? Говорили вы с кем-нибудь, кроме этой пьяной скотины Квадриги? Черт знает, за что вам деньги платят...
— Ну, ладно, хватит, — сказал Виктор. — Хватит с меня и газет. Тоже мне — критик в соплях, учитель без ширинки.
— А-а, не любите? — сказал Павор с удовлетворением. — Так и быть, не буду... Расскажите, как вы встречались с вундеркиндами.
— Да ну, что там рассказывать, — сказал Виктор. — Вундеркинды как вундеркинды...
— А все-таки?
— Ну, я пришел. Задали мне несколько вопросов. Интересные вопросы, вполне взрослые... — Виктор помолчал. — В общем, если говорить честно, мне там здорово всыпали.
— А какие вопросы? — спросил Павор. Он смотрел на Виктора с искренним интересом и, кажется, с сочувствием.
— Дело не в вопросах, — вздохнул Виктор. — Если говорить откровенно, меня больше всего поразило, что они как взрослые, да еще не просто как взрослые, а как взрослые высокого класса... Адское, какое-то болезненное несоответствие... — Павор сочувственно кивал. — Словом, плохо мне там было, — сказал Виктор. — Неохота вспоминать.
— Понятно, — сказал Павор. — Не вы первый, не вы последний. Должен вам сказать, что родители двенадцатилетнего ребенка — это всегда существа довольно жалкие, обремененные кучей забот. Но здешние родители — это что-то особенное. Они мне напоминают тылы оккупационной армии в районе активных партизанских действий... Ну, а о чем вас все-таки спрашивали?
— Ну, спрашивали, что такое прогресс. А по-ихнему прогресс — это очень просто. Загнать нас всех в резервации, чтобы не путались под ногами, а самим на свободе изучать Зурзмансора и Шпенглера. Такое у меня, во всякое случае, впечатление.
— Что же, очень даже может быть, — сказал Павор. — Каков поп, таков и приход... Вот вы говорите: акселерация, Зурзмансор... А вы знаете, что говорит по этому поводу нация?
— Кто-кто?
— Нация!.. Она говорит, что все беды от мокрецов. Дети свихнулись от мокрецов...
— Это потому, что в городе нет евреев, — заметил Виктор. Потом он вспомнил про мокреца, который пришел в зал, и как дети встали, и какое лицо было у Ирмы. — Вы это серьезно? — спросил он.
— Это не я, — сказал Павор. — Это голос нации. Вокс попули. Кошки из города сбежали, а детишки обожают мокрецов, шляются к ним в лепрозорий, днюют там и ночуют, отбились от рук, никого не слушаются. Воруют у родителей деньги и покупают книги... Говорят, сначала родители очень радовались, что дети не рвут штанов, лазая по заборам, а тихо сидят дома, почитывая книжечки. Тем более, что погода плохая. Но теперь уже все видят, к чему это привело и кто это затеял. Теперь уже больше никто не радуется. Однако мокрецов по старинке боятся и только рычат им вслед...
Голос нации, думал Виктор. Голос Лолы и господина бургомистра. Слыхали мы этот голос... Кошки, дожди, телевизоры... Кровь христианских младенцев...
— Я не понимаю, — сказал он. — Вы это серьезно или от скуки?
— Это не я! — повторил Павор проникновенно. — Так говорят в городе.
— Как говорят в городе, мне ясно, — сказал Виктор. — А вы-то сами что об этом думаете?
Павор пожал плечами.
— Течение жизни, — туманно сказал он. — Трепотня пополам с истиной. — Он посмотрел на Виктора поверх платка.
— Не считайте меня идиотом, — сказал он. — Вспомните лучше детей, где вы еще видели таких детей? Или, по крайней мере, столько таких детей?