"Красная новь", 1927, № 2
Гарин-диктатор.

(Новый вариант конца романа «Гиперболоид инженера Гарина»).

А. Толстой.

Седой рослый камердинер, в ливрейном фраке и в чулках, беззвучно вошел в опочивальню, поставил чашку шоколаду и бисквиты на ночной столик и с тихим шелестом раздвинул шторы на шести окнах. Гарин раскрыл глаза и сказал коротко:

— Папиросу.

От этой русской привычки, — курить натощак, — он не мог отделаться, хотя и знал, что американское высшее общество, интересующееся каждым его шагом, движением, словом, видит в курении натощак некоторый знак безнравственности. В ежедневных фельетонах вся американская пресса совершенно обелила прошлое Петра Гарина: если ему в прошлом приходилось пить вино, то только по принуждению, а на самом деле он был враг алкоголя; отношения его к мадам Ламоль были чисто братские, основанные на духовном общении, — оказалось даже, что занятием его и мадам Ламоль в часы отдыха было чтение вслух любимых глав из библии; некоторые его резкие поступки (история в Вилль Давре, взрыв химических заводов, потопление американской эскадры и др.) объяснялись одни — роковой случайностью, другие — неосторожным обращением с ультракрасным лучем, — во всяком случае великий человек искренне и глубоко в них раскаивается и готовится вступить в лоно церкви, чтобы окончательно смыть с себя невольные грехи (между англиканской и католической церквями уже началась свирепая борьба за Петра Гарина); и, наконец, ему приписывали увлечение с детства, по крайней мере, десятью видами спорта. (В теннис отбивал все шары в визитную карточку, бил ласточек влет из малокалиберной винтовки, переплыл Босфор у Константинополя третьим, после Леандра и лорда Байрона, в крикет, — любимый спорт, — играет, как бог.)

Выкурив толстую папиросу, Гарин покосился на шоколад. Будь это в прежнее время, когда его считали просто негодяем и разбойником, Петр Петрович спросил бы содовой и коньяку, чтобы убить наповал неврастению, гудевшую в утренние часы в усталой крови. Но пить диктатору полумира с утра коньяк! Такая безнравственность отшатнула бы всю солидную буржуазию, сплотившуюся, как наполеоновская гвардия, вокруг его трона.

Морщась, он хлебнул шоколаду. Камердинер, с торжественной грустью стоявший у дверей, спросил вполголоса:

— Господин диктатор разрешит войти личному секретарю?

Гарин лениво сел на кровати, натянул шелковую, в пеструю полоску, пижаму:

— Просите.

Вошел секретарь, достойно три раза, — у дверей, посреди комнаты и близ кровати, — поклонился диктатору. Пожелал доброго утра. Чуть-чуть покосился на стул.

— Садитесь, — сказал Гарин, зевнув.

Личный секретарь сел. Это был, одетый во все темное, средних лет длинный мужчина с морщинистым большим лбом и провалившимися щеками. Веки его глаз были всегда полуопущены. Он считался самым элегантным человеком в Новом Свете и, как думал Петр Петрович, был приставлен к нему крупными финансистами в виде шпиона.

— Что нового? — спросил Гарин, — как золотой курс?

— Поднимается.

— Туговато, все-таки. А?

— Да, вяло. Все еще — вяло. — Секретарь устало поднял и опустил веки.

— Мерзавцы! — Гарин сунул босые ноги в парчевые туфли и зашагал по белому ковру опочивальни: — Мерзавцы, сукины дети, ослы!

Невольно левая рука его полезла за спину, большим пальцем правой он зацепился за завязки пижамовых штанов, и так шагал с упавшей на лоб прядью волос. Видимо, и секретарю эта минута также казалась исторической; — он вытянулся на стуле, вытянул шею из крахмального воротника, — казалось, прислушивался к шагам истории.

— Мерзавцы! — последний раз повторил Гарин. — Медленность поднятия курса я понимаю, как недоверие мне! Мне! Вы понимаете? Я издам декрет о запрещении вольной продажи золотых брусков под страхом смертной казни... Пишите!

Он остановился и, строго глядя на пышно-розовый зад Авроры, летящей среди облаков и амуров на потолке, начал диктовать:

— «От сего числа постановлением Сената, и так далее...».

Покончив с этим делом, он выкурил вторую папиросу. Бросил окурок в недопитую чашку шоколада. Спросил:

— Еще что нового? Новых покушений на мою жизнь не обнаружено?

Длинными пальцами с длинными отполированными ногтями секретарь взял из портфеля листочек, прочел его, перевернул, опять перевернул:

— Вчера вечером и сегодня в половина седьмого утра полицией раскрыты два новых покушения на вас, сэр.

— Ага! Очень хорошо! Обнародовать в печати. Кто же это такие? Надеюсь, толпа разорвала в клочки этих покушавшихся?

— Вчера вечером и парке перед дворцом был обнаружен молодой человек, с виду рабочий, в карманах его найдены две железные гайки, каждая весом в 500 грамм. К сожалению, было уже поздно, парк малолюден, и только нескольким прохожим, узнавшим, что покушаются на жизнь обожаемого диктатора, удалось ударить несколько раз негодяя по шее и голове.

— Эти прохожие были, все же, частные лица, или агенты?

У секретаря затрепетали веки, он чуть-чуть усмехнулся уголком рта, — единственной во всей Северной Америке, неподражаемой улыбкой:

— Разумеется, сэр, это были частные лица, честные торговцы, преданные вам, сэр.

— Узнать имена торговцев, — продиктовал Гарин, — в печати выразить им мою горячую признательность. Покушавшегося судить по всей строгости законов. После осуждения я его помилую.

— Второе покушение произошло также в парке, — продолжал секретарь. — Была обнаружена дама, смотревшая на окна вашей опочивальни, сэр. При даме найден небольшой револьвер.

— Ого! Молоденькая?

— Пятидесяти трех лет. Девица.

— И что же толпа?

— Толпа ограничилась тем, что сорвала с нее шляпу, изломала зонтик и растоптала сумочку. Такой сравнительно слабый энтузиазм объясняется ранним часом утра и жалким видом самой дамы, немедленно упавшей в обморок при виде бегущей толпы.

— Выдать ей заграничный паспорт и немедленно вывезти за пределы Соединенных Штатов. В печати говорить глухо об этом инциденте. Что еще?

....................

Без пяти девять Гарин взял душ Шарко, после чего отдал себя в работу парикмахеру и его четырем помощницам. Он сел в особое, вроде зубоврачебного, кресло, покрытое льняной простыней, перед тройным во всю стену зеркалом. Одновременно лицо его было подвергнуто паровой ванне, над ногтями обеих рук запорхали пилочками, ножничками, замшевыми подушечками две блондиночки, над ногтями ног — две искуснейшие мулатки. Волосы на голове освежены в нескольких туалетных водах и эссенциях, тронуты щипцами и причесаны так, что стало незаметно плеши. Когда блондинки и мулатки, покончив с ногтями отошли, — брадобрей, получивший в свое время титул баронета за удивительное искусство, — побрил Петра Петровича, напудрил и надушил лицо и голову в известном порядке различными духами: шею — розами Аткинсона, за ушами — шипром Коти, виски — букетом Вернэ, около губ — веткой яблони (греб эпл), под подбородком — тончайшими духами — «сумерки»...

После всех этих манипуляций диктатора можно было обернуть шелковой бумагой, положить в футляр и послать на выставку. Гарин с трудом дотерпел до конца, — он подвергался этому каждое утро и в газетах писали об его «четверти часа после ванны». Делать было нечего. Затем он проследовал в гардеробную, где его ожидали два лакея и давешний камердинер с носками, рубашками, башмаками и прочее. На сегодня он выбрал коричневый костюм с черной тесьмой. Сволочи газетчики писали, что одним из удивительнейших талантов диктатора было — уменье выбрать галстук. Приходилось подчиняться и держать ухо востро. Он выбрал синий галстук с малиновой искоркой. Ругаясь вполголоса по-русски, сам завязал его. Гарина одели, — ни складочки, ни пылинки на диктаторе, — прямо воткни его задом на подставку и — на витрину за зеркальное окно.

Следуя в столовую, — в средневековом вкусе, — Гарин подумал:

«Так долго не выдержать, вот, чорт, навязали — режим»...

За завтраком (опять-таки — ни капли алкоголя) диктатор должен был, по обычаю, просматривать корреспонденцию. На севрском подносе лежали сотни три писем. Жуя копченую поджареную рыбу, безвкусную ветчину и овсяную кашу, вареную на воде без соли (утренняя пища спортсменов и нравственных людей), Гарин брал наугад из вазы хрустящие конверты. Распечатывал грязной вилкой, мельком прочитывал:

«Мое сердце бьется, от волнения моя рука едва выводит эти строки... Что Вы подумаете обо мне? Боже! Я Вас люблю. Я полюбила Вас с той минуты, когда увидела в газете (наименование) Ваш портрет. Я молода. Я дочь достойных родителей. Я полна энтузиазма стать женой и матерью»...

Обычно прилагалась фотографическая карточка. Все это были, любовные письма со всех концов Америки. От карточек (за месяц их накопилось несколько десятков тысяч) этих мордашек с пышными волосами, невинными глазками и глупым носиком становилось ужасно, смертно скучно. Проделать головокружительный путь от Крестовского острова до Вашингтона, от нетопленной комнаты в уединенном доме на Петроградской, где Гарин ходил из угла в угол, сжимая руки и разыскивая почти не существующую лазейку спасения (бегство на Бибигонде, брошенной затем, за Толбухинским маяком) до золотого председательского кресла в Сенате, куда он через двадцать минут должен ехать... Ужаснуть мир, овладеть подземным океаном золота, добиться власти мировой — все только затем, чтобы рассматривать фотографии глупых девчонок...

— Тьфу ты, чорт!

Гарин швырнул салфетку, забарабанил пальцами. Ничего, вот чорт, не придумаешь. Добиваться нечего. Дошел до самого верха, куда же еще-то? Потребовать императорского титула? Тогда уж совсем замучают. Удрать? Куда? И зачем? К Зое? Ах, Зоя! С ней порвалось что-то самое главное, что возникло в сырую, теплую ночь в старенькой гостинице в Вилль Давре. Тогда, под шелест листьев за окном, среди мучительных ласк, зародилась вся фантастика гаринской авантюры. Зоя насытила ее своей плотью. Тогда был восторг наступающей борьбы. Тогда легко было сказать, — брошу к твоим ногам мир... И вот — Гарин победитель. Мир — у ног. Но Зоя — далекая, чужая, — мадам Ламоль, королева Золотого острова. У кого-то другого кружится голова от запаха ее волос, от пристального взгляда ее холодных мечтательных глаз... А он, Гарин, повелитель мира, кушает кашу без соли, рассматривает, зевая, глупые карточки... Фантастический сон, приснившийся в Вилль Давре, отлетел от него... Издавай декреты, выламывайся под великого человека, будь приличным во всех отношениях... Вот, чорт!.. Хорошо бы потребовать коньяку...

Он обернулся к лакеям, стоявшим, как чучела в паноптикуме, в отдалении у дверей. Сейчас же двое выступили вперед, — один склонился вопросительно, другой проговорил бесполым голосом: — Автомобиль господина диктатора подан.

....................

В Сенат диктатор вошел, стуча каблуками, рука за спиной. Сев в золоченое кресло, проговорил металлическим голосом формулу открытия заседания. Брови его были сдвинуты, лицо выражало энергию и решимость. Десятки аппаратов сфотографировали и кино сняли его в эту минуту. Сотни прекрасных женщин в ложах для публики отдались ему энтузиастическими взглядами. Сенат имел честь поднести ему на сегодня титулы: лорда Нижнеуэллского, герцога Неаполитанского, графа Шарлеруа, барона Мюльгаузен и Соимператора Всероссийского. От Северо-Американских Соединенных Штатов, где, к сожалению, как в стране демократической, титулов не полагалось, — поднесли звание «Бизмен оф Готт», что в переводе на русский язык выражало: «Купчина божьей милостью».

Гарин благодарил. Он с удовольствием плюнул бы на эти жирные лысины и уважаемые плеши, сидящие перед ним амфитеатром в двусветном зале. Но даже на такой пустяк нехватало решимости, — это у него-то, у Гарина! «Подождите, сволочи, — думал он, стоя (бледный, маленький, с набрлллиантиненной бородкой) перед аплодирующим ему амфитеатром, — поднесу я вам проект о «первой тысяче», о «насильственной кастрации»... Но и сам чувствовал, что, — опутали по рукам и ногам буржуи премудрые, — в звании лорда, герцога, графа, божьего купчины, нет, нет, он не поднесет... А на банкет сейчас поедет из залы Сената... Так, на самом деле, и вышло.

....................

На улице автомобиль диктатора приветствовали криками. Но — присмотреться — кричали все какие-то рослые ребята, похожие на переодетых полицейских чиновников. Гарин раскланивался и делал ручкой. Эх, не родись он в России, не переживи он революции, — наверно, переезд по городу среди ликующего народа, выражающего криками «гип, гип, ура» и бросанием бутоньерок свои верноподданнейшие чувства, доставил бы ему живейшее удовольствие. Но Гарин был отравленным человеком. Он злился и на себя, и на этих орущих. «Дешевка, дешевка, заткните глотки, радоваться нечему». Он вылез из машины у подъезда городской думы, где десятки женских рук (керосиновых, железнодорожных, консервных и пр. принцесс) осыпали его цветами.

Взбегая по лестнице, он посылал воздушные поцелуйчики направо и налево. В зале грянула музыка в честь божьего купчины. Он сел, и сели все. Белоснежный стол, в виде буквы П, сверкал алмазным хрусталем. У каждого прибора лежало по одиннадцати серебряных ножей и одиннадцати вилок различных размеров (не считая ложек, ложечек, пинцетов для омаров и щипчиков для спаржи). Нужно было знать, не ошибиться, — каким ножем и вилкой что есть. Гарин стукнул зубами от злости: аристократы, подумаешь, — из двухсот человек за столом три четверти торговали ваксой на улице, и теперь иначе, как при помощи одиннадцати вилок и ножей, им неприлично кушать! Но глаза всех были устремлены на диктатора, и он и на этот раз подчинился общественному давлению, — держал себя за столом образцово. После черепахового супа начались речи. Гарин выслушивал их стоя, с бокалом шампанского, «Напьюсь», — зигзагом проносилось в голове. Напрасная попытка. Двум своим соседкам, болтливым красавицам, он даже подтвердил, что, действительно, по вечерам читает библию.

Между третьим сладким и кофе он ответил на речи:

— Господа, власть, которой вы меня облекли, я принимаю, как перст божий, и священный долг моей совести повелевает употребить эту небывалую в истории власть на пользу отечества и промышленности и дальнейшего развития нравственных устоев. — И так далее, и так далее...

Речь произвела очень отрадное впечатление. Правда, по окончании ее диктатор прибавил, как бы про себя, три каких-то энергичных слова, но они были сказаны на непонятном, видимо русском, языке и прошли незамеченными. Затем Гарин поклонился на три стороны и вышел, сопровождаемый воем труб, грохотом литавров и радостными восклицаниями. Он поехал домой. В вестибюле дворца швырнул на пол трость и шляпу (паника среди кинувшихся поднимать лакеев), засунул руки в карманы штанов и, зло задрав бородку, поднялся по пышному ковру. В кабинете его ожидал личный секретарь:

— В семь часов вечера в клубе Пассифик в честь господина диктатора состоится ужин, сопровождаемый симфоническим оркестром.

— Так, — сказал Гарин... Опять прибавил три непонятных слова... — Еще что?

— В одиннадцать часов сегодня же в белой зале отеля «Индиана» состоится бал в честь...

— Телефонируйте туда и туда, что я заболел, объевшись в городской думе крабами.

— Осмелюсь выразить опасение, что хлопот будет больше от мнимой болезни: к вам немедленно приедет весь город выражать соболезнование... Кроме того — газетные хроникеры! Они будут пытаться проникнуть даже через каминные трубы...

— Вы правы. Я еду, — Гарин позвонил. — Ванную. Приготовить вечернее платье, регалии и ордена. — Некоторое время он ходил, вернее — бегал, по ковру. — Еще что?

В приемной несколько дам ожидают аудиенции.

— Не принимаю.

— Они ждут с полудня.

— Не желаю. Отказать.

— С ними слишком трудно бороться. Осмелюсь заметить, — эти дамы имеют вес в обществе... Это три знаменитых писательницы, две кинозвезды, одна путешественница в автомобиле с мировым стажем и одна известная благотворительница — «Китти — друг бедных»...

— Хорошо... Просите...

Гарин сел к столу, — налево радиоприемник, направо телефоны, прямо — труба диктофона. Придвинул чистую четвертушку бумаги, обмакнул перо и вдруг задумался...

«Зоя, — начал писать он по-русски поспешным крупным почерком, — друг мой, только вы одни в состоянии понять, какого я сыграл дурака...»

— Тссс, — послышалось у него за спиной. Гарин резко всем телом повернулся в кресле. Секретарь уже ускользнул в боковую дверь, а посреди кабинета стояла дама в светло-зеленом. Она слабо вскрикнула, стискивая руки. На лице изобразилось именно то, что она стоит перед величайшим в истории человеком. Гарин секунду рассматривал ее. Пожал плечами.

— Раздевайтесь, — резко приказал он и повернулся в кресле, продолжая писать...

....................

Гарин подскочил к столу. Он был во фраке со звездами, регалиями и андреевской лентой поверх жилета. Раздавались резкие сигналы радиоприемника, всегда настроенного на волну станции Золотого острова. Гарин надел наушники. Голос Зои, явственный, но неживой, точно с другой планеты, повторял по-русски:

— «Гарин, мы погибли... Гарин, мы погибли... На острове восстание. Большой гиперболоид захвачен... Янсен со мной. Если удастся, — бежим на Аризоне»...

Голос прервался... Гарин стоял у стола, не снимая наушников. Личный секретарь с цилиндром и тростью Гарина ждал у дверей. И вот приемник снова начал подавать сигналы. Но другой уже голос, мужской, лающий, заговорил по-английски:

— «Трудящиеся всего мира! Вам известны размеры и последствия паники...».

Дослушав до конца, Гарин снял наушники. Не спеша, с кривой усмешкой закурил сигару. Из ящика стола вынул пачку стодолларовых бумажек и револьвер, то и другое положил в задние карманы, и кошачьей походочкой подошел к личному секретарю:

— Распорядитесь немедленно приготовить дорожную машину, запас бензину на пять суток...

У секретаря первый раз за все время поднялись веки, — умнейшие, колючие, рыжие глаза взглянули на Гарина:

— Но, господин диктатор...

— Молчать! Немедленно передать начальнику войск, губернатору города и гражданским властям, что с семи часов вводится военное положение... Единственная мера пресечения — расстрел!

Секретарь мгновенно исчез за дверью. Гарин хихикнул, сдерживая возбуждение.

«Ну, что ж, — подумал он, — может быть, так-то и веселей»...


События на Золотом острове начались к вечеру 23 июня. Весь день бушевал океан. Грозовые тучи ползли с юго-запада. Трещало небо от огненных зигзагов. Водяная пыль перелетала бешеным туманом; через весь остров.

В конце дня гроза ушла, молнии полыхали далеко за краем океана, но ветер с неослабной силой клонил к земле деревья, гнул стрелы высоких фонарей, рвал проволоки, уносил бесформенными полотнищами крыши с бараков и выл и свистал по всему острову с такой сатанинской злобой, что все живое попряталось по домам. В гавани смертно скрипели корабли на причалах, несколько барок было сорвано с якорных цепей и унесено в океан. Как поплавок, одна в небольшой гавани против дворца прыгала на волнах Аризона.

Население острова сильно уменьшилось за последнее время. Работы в шахте были приостановлены. Постройки мадам Ламоль еще не начинались. Из шести тысяч рабочих осталось около пятисот. Остальные покинули остров, нагруженные золотом. Опустевшие бараки рабочего поселка — сносили, землю выравнивали под будущую стройку. Луна-парк и публичные дома в овраге закрылись. Девки, все ставшие миллионершами, одни уехали, другие повыходили замуж, зажирели.

Гвардейцам окончательно нечего было делать на этом мирном клочке земли. Прошло то время, когда желто-белые, как сторожевые псы, торчали с винтовками на скалах, шагали вдоль проволок, многозначительно пощелкивая затворами. Опасность не грозила ни откуда. Гвардейцы начали спиваться. Тосковали по большим городам, шикарным ресторанам, веселым женщинам. Просились в отпуск, грозили бунтом. Но было строгое распоряжение Гарина: ни отпусков, ни увольнений. Гвардейские казармы были под постоянным прицелом ствола большого гиперболоида. В казармах шла отчаянная игра. Расплачивались именными записками, так как золото, лежавшее штабелями около казарм, надоело всем хуже горькой редьки. Играли на любовниц, на оружие, обкуренные трубки, на бутылки старого коньяку, или на «раз-два по морде». К вечеру, обычно, вся казарма напивалась вдребезги. Генерал Субботин едва мог поддерживать уже не дисциплину, — какое там! — а простое приличие. — Господа офицеры, стыдно, — гремел ежевечерне голос генерала Субботина в офицерской столовой, — опустились, господа офицеры, на полу наблевано-с, воздух как в бардаке-с... В кальсонах изволите щеголять, штаны проиграли-с? Удручен, что имею несчастье командовать бандой сволочей-с.

Никакие меры воздействия не помогали, — даже слух, что на остров выписан главнокомандующим генерал Врангель. Но никогда еще не было такого пьянства, как в день шторма двадцать третьего июня. Завывающий ветер вогнал гвардейцев в мистическую тоску, навеял давние воспоминания, заныли старые раны. Водяная пыль била дождем в окна. Ураганным огнем ухала и ахала небесная артиллерия. Дрожали стены, звенели стаканы на столах. Гвардейцы за длинными, столами, положив на них локти, подпирая удалые головы, нечесаные, немытые, пели (в миноре) вражескую песню: «Эх, яблочко, куды котисся»... И песня эта, чорт знает из каких туманов времени завезенная на затерянный среди волн островок, казалась щепоткой родной соли. Мотались в слезах пьяные головы. Генерал Субботин охрип, воздействуя, — послал всех к чертям свинячьим, напился сам.

Разведка Ревкома (в лице Ивана Гусева) донесла о тяжком положении противника в казармах. В седьмом часу вечера Шельга с пятью рослыми шахтерами подошел к гауптвахте (перед казармами) и начал лаяться с двумя подвыпившими часовыми, стоявшими у винтовок в козлах. Увлеченные русскими оборотами речи, часовые утратили бдительность, внезапно были сбиты с ног, обезоружены и связаны. Шельга овладел сотней винтовок. Их сейчас же роздали рабочим, подходившим от фонаря к фонарю, прячась за деревьями и кустами, ползя через лужайки, освещенные призрачным светом радиевых шаров.

Сто человек ворвались в казармы. Начался неистовый переполох. Гвардейцы встретили наступающих бутылками и табуретками, отступили, организовались и открыли револьверный огонь. На лестницах, в коридорах, в дортуарах шел бой. Трезвые и пьяные дрались в рукопашную. Из разбитых окон вырывались дикие вопли. Нападавших было мало, — один на пятерых, — но они молотили, как цепами, мозольными кулачищами изнеженных желто-белых. Подбегали подкрепления. Гвардейцы начали выкидываться из окошек. В нескольких местах вспыхнул пожар, казармы заволокло дымом.



Янсен бежал по пустынным неосвещенным комнатам дворца. В окнах, выходящих на океан, светили звезды. С грохотом и шипением обрушивался прибой на веранду. Свистал ветер, потрясая оконные рамы. Янсен звал мадам Ламоль, прислушивался в ужасающей тревоге. Нет, нигде нет!

Тогда он побежал вниз на половину Гарина, летел саженными прыжками по лестницам. Внизу слышны были выстрелы, отдаленные крики. Он выглянул во внутренний сад, благоухающий цветами. Пусто, ни души. На противоположной стороне под аркой, затянутой плюшем, снаружи ломились ворота. Как можно было так крепко спать, что только пуля, разбившая оконное стекло, разбудила Янсена! Мадам Ламоль бежала? — быть может, убита?

Он отворил какую-то дверь, наугад. Вошел. Четыре голубоватых шара и пятый, висящий под мозаичным деревянным потолком, освещали столы, уставленные приборами, мраморные доски с измерителями, лакированные ящики и шкапчики с катодными лампами, провода динамо, письменный стол, заваленный чертежами. Эго был кабинет Гарина. На ковре валялся скомканный платочек, Янсен схватил его, — он пахнул духами мадам Ламоль. Тогда он вспомнил, что из кабинета есть подземный ход к лифту большого гиперболоида, и где-то здесь должна быть потайная дверь. Мадам Ламоль, конечно, при первых же выстрелах кинулась на башню, — как было не догадаться! Он оглядывался, ища эту дверцу. Но вот послышался звон разбиваемых стекол, топот ног, за стеной начали перекликаться торопливые голоса. Во дворец ворвались. Так, что же медлит мадам Ламоль? Он подскочил к двустворчатой резной двери и закрыл ее на ключ. Вынул револьвер. Казалось, весь дворец наполнился шагами, голосами, криками.

— Янсен!

Он весь сотрясся. Выпрямился. Перед ним стояла мадам Ламоль. Ее побледневшие губы зашевелились, но он не слышал, что она сказала. Он глядел на нее, тяжело дыша от счастья.

— Мы погибли, Янсен, мы погибли, — повторила она.

На ней было закрытое, черное платье. Руки, узкие и стиснутые, прижаты к груди. Глаза взволнованы, — как прозрачные воды океана, как синяя буря, рвущая паруса на утлом кораблике Янсена.

Мадам Ламоль сказала:

— Вы с ума сошли, слушайте же... Лифт не действует, лифт поднят на самый верх. На башне кто-то сидит. Они забрались снаружи по перекладинам... Я уверена, что это мальчишка Гусев...

Хрустнув пальцами, она глядела на резную дверь. Брови ее сдвигались. За дверью бешено протопали десятки ног. Раздался дикий вопль. Возня. Торопливые выстрелы. Мадам Ламоль стремительно села к столу, включила рубильник, — мягко завыло динамо, лилово засветились грушевидные лампы. Застучал ключ, посылая сигналы.

— Гарин, мы погибли, Гарин, мы погибли... — заговорила она, нагнувшись над сеткой микрофона...

Через минуту резная дверь затрещала под ударами кулаков и ног. «Отвори!.. Отворите дверь!.. Отворяй!..» — раздались голоса. Мадам Ламоль схватила Янсена за руку, подтащила к стене и ногой нажала на завиток резного украшения у самого пола. Штофная панель между двух полуколонок неслышно упала в глубину. Мадам Ламоль и Янсен проскользнули через потайное отверстие в подземный ход. Панель встала на прежнее место.

....................

После грозы особенно ярко мерцали и горели звезды над взволнованным океаном. Ветер валил с ног. Высоко взлетал прибой. Грохотали камни. Сквозь шум океана слышны были выстрелы. Мадам Ламоль и Янсен бежали, прячась за кустами и скалами, к северной бухте, где всегда стоял моторный катерок. Направо черной стеной поднимался дворец, налево — волны, светящиеся гривы пены и — далеко — огоньки танцующей Аризоны. Позади решетчатым силуэтом, уходящим в небо, рисовалась башня большого гиперболоида. На самом верху ее был свет.

— Смотрите, — откинувшись на бегу и взмахнув рукой в сторону башни, крикнула мадам Ламоль, — они жгут пирамидки... Это смерть!

Она спустилась по крутому откосу к бухте, закрытой от волн. Здесь у лестницы, ведущей на веранду дворца (где погиб несчастный Роллинг), у небольших бонов, болтался катерок. Она прыгнула в него, перебежала на корму и со всей силой закрутила рукоять магнето:

— Скорее, скорее, Янсен!

Но катерок был ошвартован на цепи. Засунув в кольцо ствол револьвера, Янсен ломал замок. На верху, на веранде, со звоном распахнулись двери, появились вооруженные люди. Оглядывались. Видимо, искали беглецов, догадывались о их намерении. Янсен бросил револьвер и захватил цепь у корня. Мускулы его затрещали, шея вздулась, лопнул крючок на вороте куртки. Внезапно застрелял включенный мотор. Люди на террасе побежали вниз по лестнице, размахивая оружием, крича: «Стой, стой!». Последним усилием Янсен вырвал цепь из палубы, далеко отпихнул пыхтящий катер на волны и на четвереньках побежал вдоль борта к рулю.

— Полный, самый полный, чорт! — проговорил он сквозь зубы.

Описав крутую дугу, катер полетел к узкому выходу из бухту. Вдогонку сверкнули выстрелы...

....................

— Трап, черти соленые! — заорал Янсен на катере, пляшущем под бортом Аризоны.

— Где старший помощник? Спит? Повешу!

— Здесь, здесь, капитан! Есть, капитан!

— Отдавай якоря! Руби канаты! Включай моторы, чорт, полное давление! Пускай рубашки лопнут! Туши огни!

— Есть, есть, капитан.

Мадам Ламоль первая поднялась по штормовому трапу. Перегнувшись через борт, она увидела, что Янсен силится встать и падает как-то на бок и судорожно ловит брошенный конец. Волна покрыла его вместе с катером, и снова вынырнуло его отплевывающееся лицо и судорожные пальцы.

— Янсен, что с вами?

— Я ранен...

Четыре матроса спрыгнули в катерок, подхватили Янсена, подняли на борт. На палубе он упал, держась за бок, потерял сознание. Его отнесли в каюту. Полным ходом, разрезая волны, зарываясь в водяные пропасти, Аризона стала уходить от острова. Командовал старший помощник. Мадам Ламоль стояла рядом с ним на мостике, вцепившись в перила. С нее лила вода, платье облепило ее. Она глядела, как разгорается зарево (горели казармы) и черный дым, проверченный огненными спиралями, застилает остров. Но вот она, видимо, что-то заметила, схватила командира за рукав:

— Поверните на юго-запад...

— Здесь рифы, мадам.

— Молчать, не ваше дело... Проходите, имея остров на левом борту.

Она побежала к решетчатой башенке гиперболоида. Пелена воды, летя от носа по палубе, покрыла мадам Ламоль, сбила с ног. Матрос подхватил ее, мокрую и сбесившуюся от злости. Она вырвалась, вскарабкалась на башенку. Теперь было понятно — почему она велела повернуть. На острове, высоко над дымом пожара, сверкала ослепительная звезда, — это работал большой гиперболоид, нащупывая Аризону.

Мадам Ламоль решила драться, — все равно никаким ходом не уйти от луча, хватающего с башни на много миль. Луч сначала метался по звездам, по горизонту, описывая в несколько секунд круг в 400 километров, но теперь упорно нащупывал западный сектор океана, — бежал по гребням волн, и след его обозначался густыми клубами пара.

Аризона шла полным ходом в семи милях вдоль острова. Зарывалась до мачт в шипящую воду, взлетала скорлупкой на волну, и тогда с кормовой башенки мадам Ламоль била ответным лучем по острову. Уже запылали на нем кое-где деревянные постройки, — снопы искр взносились высоко, будто раздуваемые гигантскими мехами. Зарево бросало отблески на весь черный, взволнованный океан. И вот, когда Аризона поднялась на гребень, с острова увидели освещенный силует яхты, и жгуче белая игла заплясала вокруг нее, ударяя сверху вниз, зигзагами, и удары совсем близко, сближаясь, падали то перед кормой, то перед носом. Мадам Ламоль казалось, что ослепительная звезда колет ей прямо в глаза, и она сама старалась уткнуться стволом аппарата в эту звезду на далекой башне. Бешено гудели винты Аризоны, — корма обнажилась и судно начало уже клониться носом, соскользая с волны. В это время луч, нащупав прицел, взвился, затрепетал, точно примериваясь, и, не колеблясь, стал падать на профиль яхты. Мадам Ламоль закрыла глаза. Должно быть у всех, кто на борту был свидетелем этой дуэли, остановилось сердце.

Когда мадам Ламоль открыла глаза, — перед ней была стена воды, пропасть, куда соскользнула Аризона. «Это еще не смерть», — подумала Зоя. Сняла руки с аппарата, и руки ее без сил повисли. Когда снова начался подъем на волну, стало понятно, почему миновала смерть. Огромные тучи дыма покрывали весь остров и башню, — должно быть, взорвались, пылали нефтяные цистерны. За дымовой завесой Аризона могла спокойно уходить.

Зоя не знала, — удалось ли ей сбить большой гиперболоид, или только за дымом не стало видно звезды. Но не все ли теперь равно?.. Она с трудом спустилась с башенки. Придерживаясь за снасти, пробралась в каюту, где за синими занавесками тяжело дышал Янсен. Повалилась в кресло, зажгла восковую спичку, закурила...

....................

Аризона уходила на северо-запад. Ветер ослаб, но океан все еще был неспокоен. По многу раз в день яхта посылала условные сигналы, пытаясь связаться с Гариным, и в сотнях тысяч радиоприемников по всему свету раздавался голос Зои: «Что делать, куда итти? Мы на такой-то широте и долготе. Ждем приказаний». Океанские пароходы, перехватывая эти радио, спешили повернуть и уйти подальше от страшного места, где обнаружена снова «гроза морей»...

....................

Гарин правильно рассчитал, скрывшись немедленно после получения известия о захвате острова Ревкомом. Несметные толпы народа подошли к дворцу диктатора и требовали объяснений. На окраинах начались рабочие митинги. Одновременно был приведен в исполнение приказ диктатора о военном положении во всей стране. Среди неистового переполоха разыскивали Гарина, — одни, чтобы вырвать у него какие-то приказания, другие, чтобы содрать с него кожу. Конная полиция, на основании военного положения, рубила в капусту рабочие митинги. В ночь собрался сенат и объявил непрекращающееся заседание. Толпа подожгла дворец диктатора, — из окон выкидывали гаринские панталоны и пиджаки, разрывали в клочья.

Гарин в это время мчался со скоростью ста пятидесяти километров на запад. Лимузин был снабжен радиоприемником. Всю ночь Гарин следил за ходом событий. На утро он знал, что власть диктатора еще не была свергнута: в сенате шла резня двух партий — республиканской и Ку-Клукс-Клана, идущих к власти. Это дало возможность сделать получасовую передышку и послать телеграмму в Сан-Франциско, чтобы личный дирижабль диктатора немедленно перевести на приморскую мызу близ Лос-Анжелоса (подаренную ему благодарной страной). Весь день и ночь он мчался как сумасшедший с флажком диктатора на радиаторе. Утром на третьи сутки его обстреляли из револьверов полицейские мотоциклисты. Он ушел от них, выкинул в горах на одном из виражей шоффера, сорвал флажок, сам сел на руль и еще день и еще ночь продвигался на запад, руководствуясь картой, сбивая с дороги экипажи, полисменов, фермерские форды, давя кур и гусей, от которых оставались облачка пуха. Наконец бросил машину, в кустах снял с себя все, кроме штанов и фуфайки и пешком добрался до ближайшей станции железной дороги.

....................

Дверь из капитанской каюты была открыта настежь. На койке лежал Янсен. Яхта едва двигалась. В тишине было слышно, как разбивалась о борт волна. Желание Янсена сбылось, — он снова был в океане один с мадам Ламоль. Он знал, что умирает... Несколько дней боролся за жизнь, — сквозная пулевая рана в живот, — и, наконец, затих. Глядел на звезды через открытую дверь, откуда лился воздух вечности. Не было ни желаний, ни страха, только — важность перехода в покой. Снаружи, появившись тенью на звездах, вошла мадам Ламоль. Наклонилась над ним. Спросила шопотом, как он себя чувствует. Он ответил движением век. Она села рядом, положила руку на его большую и уже бессильную ладонь. Когда у него несколько раз, захватывая воздух, судорожно поднялась грудь, — Зоя приняла руку, облокотилась о колени, подперлась и не двигалась. Должно быть, печальные мысли бродили в ее голове.

— Друг мой, друг мой единственный, — проговорила она с тихим отчаянием, — вы один на свете любили меня. Одному вам я была дорога... Как ужасно... Вас не будет... Какой холод, какой холод...

Янсен не отвечал, только движением век будто подтвердил о наступающем холоде. Она видела, что нос его обострился, рот сложен в слабую, в детскую улыбку. Еще недавно лицо его горело жаровым румянцем, теперь было как восковое. Она подождала еще много минут, потом губами дотронулась до его лба. Но он еще не умер. Медленно приоткрыл глаза, разлепил губы. Зое показалось, что он сказал:

— Хорошо...

Потом лицо его изменилось. Она отвернулась, осторожно задернула синие шторки. Выйдя на мостик, прикрыла дверь в каюту. Сказала старшему помощнику, теперь — капитану:

— Умер.

....................

Утренняя заря взошла на безоблачное небо. Розовым паром задымился океан. Гарин, перегнувшись в окно гондолы, с трудом в бинокль разыскал на необъятной глубине под дирижаблем узенькую скорлупку яхты. Она дремала в этой чаше зеркальной воды, просвечивающей сквозь туманный покров. Гарину казалось, что он различает даже фигуры людей на капитанском мостике. Они подняли какой-то длинный белый сверток, похожий на тело человека, завернутого в парус, бросили за борт.

Дирижабль круто начал спускаться. Он весь сверкал в лучах солнца. С яхты его заметили, подняли флажки. Когда гондола коснулась воды, с яхты отошла шлюпка. На руле сидела Зоя. Гарин едва узнал ее, — так осунулось, поблекло ее лицо. Он спрыгнул в шлюпку. С улыбочкой, как ни в чём не бывало, с растрепанной, но веселой бородкой, зашагал через банки, сел рядом с Зоей, потрепал ее по руке:

— Рад тебя видеть. Немного вы сплоховали там, на острове. Ну, ничего. Наплевать. Зато такую заварил я кашу, такая начинается потасовка, — красота... Повеселимся...

Он начал рассказывать, похохатывая, хлопая себя по коленке. Зоя, нахмурившись, отвернулась, чтобы не видать его лица.

— Какие планы, какие возможности, Зоя... Каких мы дров наломаем...

— Только что похоронили Янсена. Я устала. Отвези меня куда-нибудь. Я хочу остаться одна. Я мертвая сейчас, Гарин...

Из-за края горизонта поднялось солнце, огромный шар выкатился над синей пустыней океана. И туман истаял, исчез, как призрачный. Протянулась солнечная дорога, переливаясь маслянистыми бликами, и черным силуэтом на ней рисовались три наклонных мачты и решетчатые башенки Аризоны.

— У нас еще будет время поговорить обо всем в дороге, — подмигнув, сказал Гарин, — а сейчас я хочу: ванную, завтрак и спать...

....................

На этом заканчивается одна из необычайных авантюр инженера Гарина.

назад