ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

В дверь лаборатории Роберта Тедвена тихо постучали.

Старик поднял голову над листом бумаги, на котором чертил какие-то знаки и колонки цифр, и прислушался... Стук повторился и стал более определенным: семь ударов, четыре медленных и три быстрых. Ученый прикоснулся пальцем к кнопке, помещенной в столе, и двери тихо раздвинулись, исчезая в стене. Из-за откинутой тяжелой портьеры появился Яцек.

Он подошел к сидящему в высоком кресле старику и молча склонился перед ним. Сэр Роберт Тедвен, узнав его, протянул руку.

— А, это ты... У тебя какое-то важное дело?

Яцек заколебался.

— Нет, — ответил он через минуту. — Я хотел повидать тебя и только, учитель...

Лорд Тедвен испытующе посмотрел на старого и до сих пор любимого ученика, но вопросов задавать не стал.

Завязалась беседа. Старик спрашивал, что делается в мире, но когда Яцек отвечал, слушал о событиях и происшествиях безразлично, явно не придавая значения всему тому, что происходит там — снаружи, за металлическими дверями его лаборатории, почти всегда закрытыми.

А ведь некогда он держал в своих руках судьбу этого мира, о существовании которого сейчас едва помнил.

Шестьдесят с лишним лет назад, когда ему только доходило тридцать он был уже избранным президентом Объединенных штатов Европы — и казалось, в тот день, когда ему этого захочется, станет пожизненным властителем.

Удивительная гениальность администратора и практичность сочетались в нем с железной решительностью и сильной волей, которые позволяли ему прямо идти к намеченной цели. Он смело изменял существующие законы, определял судьбы народов и обществ — не отступал ни перед чем. В огромной массе служащих (а кто тогда не был служащим, работая по какой-либо специальности?) было множество противников его самовластия и беспощадности, отовсюду шел ропот, иногда даже довольно громкий, но стоило Тедвену отдать приказ — не было никого, кто посмел бы его ослушаться. Говорили, что он стремится к неограниченной власти и что необходимо не только отстранить его от штурвала, но и вообще лишить какого-либо участия в управлении, но при этом все знали, что в тот день, когда ему вздумается возложить на свою голову взятую в каком-либо музее корону — все перед ним склонятся.

Сэр Роберт Тедвен сам добровольно оставил власть. Весьма неожиданно, без видимой причины, в один прекрасный день, но люди долго не могли с этим смириться и ломали себе головы в поисках разгадки.

А лорд Тедвен тем временем продолжал работу. Один из виднейших естественников (он особенно интересовался биохимией), притом с невероятно широким кругозором и обширными знаниями, в течение полутора десятков лет с минуты своего высвобождения Тедвен дал людям множество удивительных и благословенных изобретений.

В какой-то момент даже забылось, что он был президентом Объединенных Штатов Европы, и все помнили только о том, что благодаря его средствам, защищающим организм, перестали существовать болезни, что он с помощью атмосферного электричества и власти над погодой и теплом позволяет снимать большие урожаи и кормить голодное человечество — и множество еще более значительных и чудесных вещей.

Это был второй период в жизни Роберта Тедвена. Он порвал с ним прежде, чем ему исполнилось пятьдесят лет. Так же неожиданно, как до этого оставил свое главенствующее положение в обществе, он отступил теперь от своей «кузни», откуда в мир шли новые открытия и изобретения, и, отказавшись от практического применения знаний, занялся наукой, создал свою школу, где избранных учеников приобщал к огромному труду: продвигать вперед достижения человеческой мысли.

Одним из любимейших и наиболее способных его учеников был Яцек. Он узнал лорда Тедвена уже стариком и относился к нему не только как к учителю и к одному из самых умных людей, но и как к своему другу, который, несмотря на огромную разницу лет, всегда готов разделить с ним мыслью и сердцем его жизнь...

Но и тот период времени, когда старик был воспитателем и как бы отцом «знающих», сегодня уже относился к прошлому. С годами он брал все меньше учеников и гораздо скупее делился с ними глубинами своей мудрости, это продолжалось до того дня, когда даже те немногие, которых он еще имел при себе, придя к нему, застали двери его дома закрытыми.

Лорд Тедвен перестал учить.

Когда его умоляли поделиться знаниями, он только пожимал плечами и говорил с грустной улыбкой на губах:

— Я сам ничего не знаю... Я потратил зря около восьмидесяти лет своей жизни; теперь я должен использовать последние отпущенные мне дни, чтобы поработать для себя.

И работал. Его мощный ум, не ослабленный годами, углублялся в тайны существования, создавал теории, открывал такую страшную и голую истину, что хотя редко и только самым доверенным лицам он приоткрывал краешек ее, у слушателей дрожь проходила по телу и голова начинала кружиться, как будто они заглянули в пропасть.

Вокруг гигантской, молчаливой фигуры старика уже начинали возникать легенды. И хотя уже давно никто не верил в чернокнижников, его с опаской сторонились, когда, надменный и задумчивый, он прохаживался по берегу моря во время своей ежедневной прогулки.

Дома он никого не принимал за исключением членов великого братства ученых, которое он возглавлял, поддавшись просьбам своих давних учеников.

Яцек, слишком занятый собственными исследованиями и обязательной в его возрасте общественной работой, навещал его редко. Но, однако, каждый раз, когда представал перед ним, не мог отделаться от странного ощущения: старик, казалось, душой становится все моложе, как будто мысль его с течением лет только приобретает какую-то необычайную ясность и смелость...

И при этом этот взгляд — спокойный и холодный, который скользил по людским делам, делая вид, что они интересуют его, и падал куда-то в пропасть, близкую и недоступную, которая открывалась сразу же за сказанным словом или за лучом света, колеблющейся частицей так называемой материи, за простым напряжением силы — и бежал куда-то к звездам, за границы всевозможного бытия, равно охватывая и человеческие души, и камни, и мельчайшие частицы.

Однако лорд Тедвен никогда не давал возможности заметить, что есть вещи безразличные ему или недостойные внимания. В минуты, свободные от работы ума, он охотно разговаривал с прохожим на берегу моря, с ребенком, собирающим раковины, или с одним из членов общества мудрецов... Иногда даже казалось, что в редкие минуты отдыха он охотнее обращается мыслью к вещам простым и обыденным.

И теперь, сидя с Яцеком в тихом кабинете, он вскоре перевел разговор с мировых событий на более скромный путь, касающийся личных дел и знакомств...

Он спрашивал о старых учениках, которые жили в его удивительной памяти, хотя не один из них уже покоился в могиле, с доброй улыбкой вспоминал мелкие обстоятельства, сопутствующие тому или иному происшествию.

Яцек, сидя лицом к окну, слышал только голос старика и находился во власти иллюзии, что его действительно занимает то, о чем он спрашивает. Однако когда он случайно обернулся и взглянул в глаза учителя, то сразу невольно оборвал свое повествование... Глаза старика, открытые, неподвижные, были похожи на две бездонные пропасти, от них исходил странный свет, уходящий в бесконечность, казалось, он смотрит куда-то в пространство и чего-то ищет там, не замечая того, что происходит вокруг...

Яцека охватил стыд, и слова застряли у него в горле. Наступило короткое молчание. Лорд Тедвен усмехнулся.

— С чем ты пришел ко мне, сынок? — повторил он. — Говори о себе. Это действительно меня интересует.

Молодой ученый почувствовал, как краска выступила у него на щеках. Он действительно собирался говорить о Грабце, о том движении, неотвратимое развитие которого он предчувствовал — он хотел получить совет старика, который мог быть властителем, узнать его мнение: и вдруг почувствовал, что все это так же мало может заинтересовать этого удивительного человека, как сухой лист, который в эту минуту падает с дерева перед его домом, — и в то же время своими колдовскими глазами он сможет увидеть в этом тайну бытия, содержащуюся как в крупинке песка, пересыпаемого морскими волнами, так и в изменениях огромных миров и в малейшем проблеске мысли.

Он наклонил голову.

— Я в самом деле хотел поговорить с тобой об определенных делах, но в эту минуту вижу, насколько они незначительны...

— Не существует незначительных вещей, — ответил сэр Роберт. — Все в мире имеет свой вес и свое значение. Говори.

Тогда он начал говорить. Он рассказал о своей встрече с Грабцем и о том, что тот собирается поднять какое-то восстание на уже давно спокойной Земле и что хочет втянуть в него их, мудрецов и ученых, чтобы они, как мозг мира, получили надлежащее им положение.

Старик слушал его в молчании, чуть наклонив голову и глядя прямо перед собой неподвижным взглядом из-под кустистых бровей. Иногда только по его выбритому, изрытому морщинами лицу где-то около тонких стиснутых губ пробегала мимолетная усмешка, которая тут же исчезала.

— Отец, — наконец сказал Яцек, закончив свой рассказ, — этот человек прямо призвал меня, чтобы я помог им, чтобы ту силу, которую дают наши знания, бросил в это безумство...

Лорд Тедвен обратил на него проницательный взгляд.

— И ты — что ты ему ответил?

— Я поклялся ему, что вся сила наших знаний уже исчерпана, уже подарена, она находится в руках толпы, а у нас не осталось ничего, кроме высших истин, которые невозможно перековать ни в золото, ни в железо...

Наступило короткое молчание. Роберт Тедвен несколько раз медленно кивнул головой, шепча скорее себе самому, нежели слушающему его ученику:

— Кроме высших истин... Да, да! Только мы уже не знаем, что означает это слово «истина», потому что то, что мы называем этим словом, тоже в конечном счете оказывается ничем...

Он быстро поднял голову и посмотрел на Яцека.

— Прости, это я невольно возвращаюсь к своим мыслям, но очень интересно то, что ты рассказал.

Яцек молчал. Старик внимательно на него посмотрел.

— О чем ты думаешь?

— Я солгал в разговоре с Грабцем.

— А!

— У нас есть сила. У меня есть сила, — поправился он.

Лорд Тедвен. ничего не ответил. Чуть рассеянным взглядом он скользнул по лицу Яцека и странно пошевелил губами...

— У нас есть сила... у нас есть сила... — прошептал он тихо.

Что-то похожее на усмешку пробежало по его губам.

— Да, — задумчиво сказал Яцек. Сидя со склоненной головой, он не заметил усмешки на лице учителя.

— Да, — повторил он, — у нас есть сила. Я сделал страшное открытие. Оно реально делает то, что до сих пор мы делали только мыслью в своих исследованиях: оно уничтожает «материю» и делает это таким простым способом, как человек дуновением губ гасит зажженную свечу. Если бы я захотел...

— Если бы захотел?..

— Я мог бы под угрозой его применения получить полную власть для себя или для того, кому отдал бы свое изобретение... Одним движением пальца и устройством, не большим, чем обыкновенный фотоаппарат, я могу уничтожать целые города, обращать в пыль целые страны так, что от них не останется даже следа...

— И что из этого? — спросил лорд Тедвен, не спуская с него глаз.

Яцек пожал плечами.

— Не знаю, не знаю!

— Почему же ты не отдал Грабцу своего изобретения?

Яцек быстро поднял голову. Он смотрел на лицо учителя, как будто хотел прочитать на нем значение и смысл его вопроса, но глаза и лицо лорда Тедвена ничего ему не сказали, так же как внешне безразличный тон вопроса.

— И этого я не знаю, — ответил он наконец. — У меня такое чувство, что я должен оставить это для себя и уничтожить перед смертью или... использовать... в случае крайней необходимости... только один раз...

— Уничтожь свое устройство сегодня же. Зачем тратить усилия на то, чтобы развеять фантом, который мы называем материей, если рано или поздно она сама неизбежно рассыплется?

— Тем временем вокруг все отвратительно...

— И что из этого? Неужели нам надо физически делать то, что, как ты сказал, мы можем сделать мысленно, не лишая наших ближних того состояния, которое для них, быть может, самое лучшее? Помни, что если мы сумеем освободиться от физических пут так называемой смерти, только действие нашей мысли будет для нас единственной реальностью...

— Необходимо верить...

— Да. Необходимо верить, — серьезно повторил Тедвен.

— А этот мир, этот мир вокруг — неужели он и дальше должен идти по тому же самому пути, как до сих пор?

Старик положил руку на плечо Яцеку.

— Твое изобретение не направит его на правильный путь.

— Если бы властью обладали лучшие...

— Тебе нужна власть?

— Я не вступил в сделку с Грабцем. Не знаю, сумел ли бы я распорядиться властью. Мне жаль моего мира, в котором я живу. Но...

— Что?

— Мне кажется, что я добровольно и бездарно остаюсь за бортом жизни, и иногда стыжусь этого.

Лорд Тедвен немного помолчал. Его глаза, широко открытые, казалось, блуждали где-то по минувшему времени, которое живо вспомнилось ему... Потом он отряхнул эти воспоминания и повернулся к Яцеку.

— Что же можно сделать для этой жизни, для общей жизни людей? Ты знаешь, что у меня была власть, как, может, ни у кого другого...

— Да.

— И я бросил ее. И знаешь почему?

— Она не давала удовлетворения тебе, учитель; ты предпочел ей работу своей мысли...

Мудрец медленно, но решительно покачал головой.

— Нет. Дело не в этом. Я просто убедился, что для устройства общества ничего нельзя сделать. Общество — не является разумным организмом и потому совершенным не станет никогда. И любая утопия — от древнейших Платоновых, дотянувшихся через века до наших дней, до мечты твоего Грабца — всегда останется утопией: пока, роясь в книгах, ты строишь домик из карт, тебе не надо заботиться о силе тяжести, но с той минуты, когда ты прикладываешь руки к делу, ты видишь, что на месте старого, устраненного зла встает новое. Совершенное общество людей, идеальное устройство — это проблемы, которые по своей природе неразрешимы. Согласие — это искусственное, выдуманное понятие; в природе, в устройстве мира, в человеческом обществе существуют только борьба и примирительное внешнее равновесие противоборствующих сторон. Справедливость — это соблазнительный и невероятно популярный постулат, но, по крайней мере, в человеческом обществе он ничего в действительности не означает, и каждый может представлять ее себе иначе. Что же получается, если для каждого должна существовать своя справедливость, а общество только одно или, по крайней мере, хочет быть одним. В конце концов, безразлично, существует власть народа или тиран, избранные мудрецы или шайка безумцев: всегда есть кто-то угнетенный, всегда кому-то плохо, всегда существует какое-то зло.

Кто-то всегда должен страдать. В одном случае это большинство, в другом отдельные лица, быть может, самые лучшие. Кто оценит, когда причиняется больший вред, и кто измерит права, с которыми каждый человек появляется на свет?

Он замолчал и провел ладонью по высокому, покрытому морщинами лбу.

— Это не значит, — он снова поднял глаза на молчащего Яцека, — что не надо заботиться об улучшении отношений, существующих во всякое время. Но делать это могут — и даже должны — люди, имеющие иллюзий, то есть верящие, что то, что они сделают, будет лучше того, что было. Таких всегда хватает — это свойственно человеческой натуре.

— Ты сам думал так, учитель, — вставил Яцек.

Тедвен кивнул головой.

— Я сам так думал полвека тому назад, когда был еще молодым... А потом, утратив эту веру, я снова думал, что если нельзя всех удовлетворить и осчастливить идеальные «справедливые» отношения, то пусть по крайней мере жизнь станет легче... Ты знаешь, что много лет я «осчастливливал человечество» своими изобретениями, но потом убедился, что и это ничего не даст... «Суета сует, все суета!» Это тоже неверный путь. Изобретениями, открытиями, усовершенствованиями пользуются прежде всего те, которые и так сыты и наименее ценны в обществе: огромное большинство праздных и немыслящих. Открытия только увеличивают эти «достоинства» толпы...

— Значит, ты думаешь, учитель, что их совершать не нужно, не имеет смысла?

— Разве они будут появляться в меньшем количестве, если я скажу, что их не нужно совершать, не имеет смысла? Всегда будут люди, которые отдают свой ум на службу человечеству. Это полезные люди, даже больше — только они являются людьми. Я думал, что именно они имеют наибольшее значение, только те, которые являются душой и мозгом человечества. Я был уже стар, когда стал учителем. Я хотел, чтобы как можно больше истинных, мыслящих людей было на свете. Ты знаешь меня с этого времени; и ты слушал мои слова, любимый мой сын.

— Мы все благословляем тебя, учитель.

— Это неверно. Я процитирую тебе слова проповедника: кто умножает знания, причиняет горести. Я смотрю на вас, цвет человечества и свет Земли, и вижу вас, гордых, но печальных, втянутых в круговорот светских событий, отдающих свою душу на потребу толпы — пропастью от вас отделенной. Это моя вина, что вы видите и чувствуете эту пропасть, моя вина, что ваша утомленная мысль кружит над пустотой, не в силах найти пристанище, как орел на широких крыльях, заблудившийся над волнами океана...

И что же я дал вам взамен? Какую несомненную истину? Какие знания? Какую силу? Я слишком мало знаю сам, чтобы быть учителем... Все, что я вам говорил о мире и о жизни, было только исследованием реальности, которую знают ваши глаза, а, к сожалению, на вопрос: зачем? — я не мог дать вам ответа.

Поэтому в один прекрасный день я закрылся от своих учеников, желая найти истину для себя в последние дни, которые мне еще остались... сегодня — мне уже немного недостает до ста лет: около двадцати я работаю одиноко и сосредоточенно.

— И что ты сегодня можешь нам сказать, учитель? — спросил Яцек.

Казалось, лорд Тедвен не слышит вопроса. Опершись головой на руки, он, глядя через окно на широкое, взволнованное летним ветром море, медленно сказал голосом, почти теряющимся в шепоте:

— Завершен труд всей моей жизни и напряжение мысли, какое только способен выдержать человеческий мозг. Я поднимался на самые высокие вершины, когда весь мир теряется вдали и вокруг только пустота, и опускался в такие глубины, где вокруг тоже только пустота. Я не устрашился ни одной мысли, и ни одну истину не считал нерушимой, исследуя ее до самого основания, расщепляя ее на мельчайшие частицы...

— И что ты сегодня скажешь нам, учитель? — повторил Яцек настойчиво.

Старик обратил к нему широко открытые, спокойные глаза.

— Ничего.

— Как это, ничего?

— Все, что я открыл, — это только наблюдение за знакомым над миром с близкого расстояния, из капли воды, из атома или частицы электрона, либо из такой дали, где теряются все различия и особенности и жизнь сливается в одно безбрежное море. Мне нигде не удалось выйти за пределы опыта, я не смог ответить себе на вопрос — зачем? — и поэтому сегодня мне нечего вам сказать.

— Но то, что ты открыл? Скажи!

В голосе Яцека звучало настойчивое любопытство человека, который, поднимаясь на высокую и недоступную гору, встречает по дороге путешественника, уже возвращающегося с вершины.

Старик немного поколебался. Потом протянул руку и сгреб лежащие перед ним бумаги — он пробежал взглядом колонки цифр, и знаки, и заметки, поспешно сделанные на полях...

— Ничто... — прошептал он. — Осязаемый мир в буквальном смысле — ничто.

Он поднял голову. В нем просыпался гениальный ученый, просыпался учитель...

— Древняя, много веков назад выдвинутая теория так называемого «эфира», — начал он, — потерпела поражение из-за принципа относительности движения, будучи не в состоянии смириться с другим фантомом человеческой мысли, каким является материя... Сегодня даже дети в школах уже знают, что свет распространяется с одинаковой скоростью во всех направлениях, независимо от того, находится ли его источник в движении или в состоянии покоя... Если бы увязать этот факт с существованием эфира, как проводника колебаний, следовало бы принять во внимание не один, а столько эфиров всеохватывающих, безраздельных и безграничных, сколько существует тел, изменяющих по отношению друг к другу положение в пространстве... А ведь должна быть какая-то среда, если через нее волнами доходят с одной планеты на другую волны света и тепла, электричества, и если одно небесное тело притягивается другими...

Он встал и стал расхаживать по комнате, заложив руки за спину.

— Эфир существует, — наконец продолжил он, — как бы мы его не называли, нет только материи. То, что наш разум в течение многих веков считает единственной реальностью, не является даже сосредоточением сил, даже постоянным сгущением эфира, а только смешной видимостью, всего лишь волной, которая проходит через эфир так же, как звуковая волна через воздух. Нет ничего постоянного и существенного: Солнце и Солнечная система, как любая крупинка, каждый атом и электрон, являются только движением волн, явлением несамостоятельным и теряющимся в эфире, который согласно нашим исследованиям сам рассеивается в нечто всеохватное и бесконечное... Материя даже меньше, чем ничто.

Теперь он уселся и подпер голову руками.

— Все течет... Как газовый свет, который видим мы своими глазами, несмотря на то, что он состоит из частичек угля, соединившихся с кислородом! Но после пламени все-таки остается какой-то след в новом соединении; волна же материи бесследно проскальзывает по эфиру. Солнце, двигающееся в пространстве, в каждую минуту, секунду и сотую долю секунды создается из других рассеянных частичек эфира, создающих иллюзию его видимости, оно исчезло бы без остатка и следа, если бы остановить колебание этих частиц, как исчезает радуга, когда гаснут лучи света. Принцип неисчезновения материи и энергии является обманом: все обращается в ничто, из ничего все возникает...

— Так в чем же истина? Где она? — прошептал Яцек побелевшими губами.

Роберт Тедвен опустил ладонь на раскрытую старую книгу, лежащую на столе рядом с ним.

— Здесь. Смотри, читай.

Яцек наклонился и прочел в сумеречном свете наступающего вечера:

«Вначале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог.

Оно было вначале у Бога.

Все через Него начало быть, и без Него ничего не начало быть, что начало быть.

В нем была жизнь, и жизнь была свет человеков.

И свет во тьме светит, и тьма не объяла его...»

Он оторвался от книги и удивленно посмотрел в лицо учителю.

Губы старика медленно двигались, как будто он шепотом повторял прочитанные слова:

«Вначале было Слово...»

— Учитель?..

Он повернул голову в его сторону.

— Да, это так. Все мои знания, — которым я отдал свою жизнь, смогли указать мне лишь одно: не существует преград для того, чтобы верить. Все эти смешные иллюзии, эти «реальности», которые якобы не противоречат Откровению, перед моей исследовательской мыслью развеялись, как горячечный сон, приснившийся душной ночью: я остановился перед пустотой, пустотой непонятной и неизведанной, которую только одно слово способно заполнить...

Единственной правдой и реальностью среди колеблющихся волн является дух. От него и через него существует все: Слово обрело плоть и кровь.

— Аминь! — послышался с порога чей-то голос.

У тяжелой портьеры дверей, ведущих куда-то в глубь дома, стоял молодой священник в черной одежде с сухим застывшим лицом. В белых руках он держал небольшую, окованную серебром книгу, с крестом на обложке.

Он кивнул головой и указал рукой на открытое окно, через которое как раз послышался отголосок звучащего где-то звона.

Лорд Тедвен встал.

— Вот мой учитель, — сказал он. — В старости я нашел источник Мудрости и Истины, которые Бог посылает нам устами своих подданных...

Яцек посмотрел на священника, и хотя ему совершенно не показалось, что этот жрец с твердыми, тупыми чертами лица является слугой Истины, однако ни слова не сказал.

Тем временем старик поспешно прощался с ним.

— Прости, я должен остаться один; наступает время ежедневной молитвы...

Темнота уже сгущалась, когда Яцек задумчиво возвращался по берегу моря к своему самолету. Только теперь ему пришло в голову, что старый учитель не дал ему ни одного ответа, не устранил мучающего его сомнения относительно того, как ему вести себя по отношению к движению, которое, того гляди, начнется под влиянием Грабца... Он вспомнил, что хотел задать еще множество вопросов, что хотел рассказать о прибытии удивительных посланников с Луны, повторить сообщения о Мареке, поговорить о непонятном чародее Ньянатилоке, но ему не хватило времени. Впрочем, там, перед этим старцем, все потерялось в его собственном сознании...

Несколько минут он размышлял, не вернуться ли или не остаться до завтра, чтобы еще раз поговорить с сэром Робертом?

Потом усмехнулся сам себе и пожал плечами.

— Зачем? Для чего? Ведь он все равно ничего не ответит. Он уже стар и придавлен своим возрастом...

Ему было неприятно вспоминать молодого священника, которого он увидел там — в дверях лаборатории ученого, тем более, что чувствовал, насколько безраздельно он завладел теперь душой мудреца.

— Он уже стар и ум его ослаб... — снова прошептал он.

Но в ту же минуту он вспомнил то, что этот старик говорил ему о своих открытиях, припомнил покрытые цифрами страницы его рукописи, которую он держал в руках, смелость духа, который не остановился перед созданием теории, с виду безумной и неправдоподобной, быстроту его мысли, — и почувствовал, что уже ничего не понимает...

Он уселся на прибрежной каменной скамье и, упершись подбородком на руки, стал смотреть на потемневшее небо над морем, на котором уже стали появляться первые звезды...

Мысли его упорно кружились вокруг одной точки:

«Этот священник, этот молодой, холодный, никому не известный священник, который завладел теперь умом ученого».

Он долго размышлял над этой непонятной ему загадкой, и вдруг словно свет разлился у него в душе...

Не священник! Не тот либо другой человек, а что-то огромное, что-то непонятное, что с человеческим разумом согласиться не может, а живет в человеческих душах, в их тоске, и в желаниях: Откровение!..

Какое? Чье? Кому данное? Почему то, а не иное?

Может быть, это не имеет значения?

Поседевший ученый сказал ему, что вся наука его и все знания смогли лишь разрушить мнимые реальности, которые стояли препятствием на пути Откровения и веры...

Может, в сущности наука и не делает никогда ничего иного, как только с помощью умов ученых плетет сети мнимых реальностей, чтобы сквозь них не проходил свет? Сила созидания — в чем-то ином, — и о том, что она создает, знать нельзя, можно только верить в это.

Творит человеческий дух...

«Вначале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог...» Слово!

«Все через Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть...»

Благословенны те, которые верят!

Благословенны те, которые не видели, но поверили!

Как зажечь в себе тот огонь, который неустанно говорит: да! — единственный созидательный и дающий истинную силу и покой?

Вера и поступок стоят над мышлением и знаниями, но так трудно, так трудно дотянуться до них руками снаружи, если они не проснулись в душе.

Впрочем, может быть, это все смешно, тоска разбуженной фантазии, которой не нужно давать волю?

Он откинул голову назад.

Над волнующимся морем, на небе среди звезд была гигантская полоса света, как белый туман распадающийся где-то в зените, а светлой головой почти опираясь о западную часть горизонта...

Комета, которая неожиданно появилась несколько дней назад, и через несколько дней, прикоснувшись к Солнцу, исчезнет навсегда, навсегда!

Светящееся ничто, отбрасывающее свой свет на миллионы километров пространства, символ и живой образ целого мира...

Он невольно вспомнил, как много веков назад боялись комет, считая их предвестниками несчастий или войн, и в эту минуту ему в голову пришла мысль о Грабце...

Неужели это была его комета?.. Того, который хочет восстать против этого мира, гордо пренебрегая тем, что является только мыслью. Комета вела когда-то Александра и Цезаря, Атиллу, Вильгельма Завоевателя, Наполеона...

Игра теней, борьба теней, победы теней...

Единственной истиной является дух!

Он задумался, спрятав лицо в ладонях.

II

Господин Бенедикт сидел в своем кабинете у стола, засыпанного фотографиями Азы, когда автоматическое устройство, которое издавна заменило неловких и дорогих лакеев, возвестило ему, что кто-то хочет с ним увидеться.

Благородный старичок был недоволен появлением какого-то нахала.

После неприятного инцидента в Асуане он был вынужден прервать всякие возможные отношения с певицей, которая больше не хотела его видеть. Какое-то время он ничем не мог себя занять. Он слишком привык к праздным путешествиям по миру и сопровождению девы, которая, правда, никогда не была к нему особенно ласкова, но, привыкнув постоянно видеть его около себя, не раз радовала дружеской улыбкой. Он просто не знал, что ему теперь делать с собой и со своим временем, которого вдруг оказалось слишком много. Он слишком ценил свою значимость, хотя был бы в затруднении, если бы ему нужно было определить, в чем она заключается, чтобы быть уверенным, что раньше или позднее Аза соскучится по нему и, поняв свою ошибку, снова смиренно призовет его к себе. Но недели проходили в напрасном ожидании, а певица не подавала никаких признаков жизни.

В конце концов терпение отказало ему и он решил отомстить.

«Женюсь, — подумал он, — и о ней не захочу больше слышать!»

Неизвестно почему, ему казалось, что это доставит ей большое огорчение.

Он довольно потер руки. Правда, он еще не сделал выбора, но это было уже незначительным делом. Столько существует молодых и бедных девиц, вынужденных заниматься тяжелой работой или выступать где-нибудь на маленькой сцене, которые были бы счастливы, если бы богатый пенсионер обратил на них свое внимание...

Поэтому он сразу же приступил к делу, то есть решил сообщить Азе о своем намерении...

В центральном адресном бюро он узнал о месте пребывания певицы и купил меланхолическую лиловую почтовую бумагу. Ему пришло в голову, что вместе с письмом следовало бы возвратить Азе ее фотографии. Он только был неуверен, отослать ли вместе с немногочисленными, полученными из ее рук, множество фотографий, купленных в магазинах, которыми он гордо заполнил стену своего кабинета и ящики письменного стола?

После глубочайшего размышления для более сильного впечатления он решил отослать все разом.

Посылка была уже приготовлена, он как раз прощался с фотографиями, в уме составляя текст письма, которое должен был написать, когда появился неожиданный посетитель.

Господин Бенедикт тихо, но крепко выругался. Он не имел возможности спрятать разбросанные портреты. Укладывание их в ящики заняло бы слишком много времени, а ему не хотелось выставлять их на обозрение для чужих глаз... Он беспомощно покрутился по комнате, но вдруг гениальная идея пришла ему в голову: он снял узорчатое покрывало со стоящей рядом софы и прикрыл им весь стол вместе с фотографиями. После чего подошел к двери и отворил ее, одновременно нажав на кнопку, приводящую в движение лифт.

Через несколько минут в дверях прихожей появился Лахец.

— Ах, это ты...

— Да, это я.

Оба кисло улыбнулись.

— Давно тебя не видел.

— Я тоже давно не видел вас, дядя... Они перешли в кабинет.

Лахец прибыл к господину Бенедикту с почти отчаянной мыслью вытянуть у него еще какой-то займ. После той несчастливой игры в Асуане у него остались только гроши, поэтому он смог вернуться в Европу самым дешевым поездом. Он исчез так неожиданно, что ни Халсбанд, который не любил выпускать его из рук, ни ищущий его Грабец не знали, когда и куда он делся...

От мыслей о самоубийстве, вспыхнувших в нем под влиянием раздражения, его спасла какая-то внутренняя, упрямая крестьянская сила — а более всего новый музыкальный замысел, победительный, триумфальный, полный силы и улыбок богов, рождающийся в душе неизвестно откуда в минуты наибольшего отчаяния... С тех пор, как первые идеи забрезжили у него в голове, он не мог уже думать ни о чем другом. Все исчезло у него перед глазами, кроме единственного желания: создать, написать, услышать!

Несколько недель, несколько месяцев покоя! Немного возможности сосредоточиться и поработать без неизбежных мыслей о том, что надо есть, жить, зарабатывать!

Он знал, что от великодушного Халсбанда он в любую минуту может получить взаймы небольшую сумму, но так же хорошо знал, что в таком случае не будет иметь покоя, постоянно спрашиваемый: что делает? не закончил ли еще? когда вернется к своим обязанностям?

О дяде Бенедикте он вспомнил как о последнем средстве и решил любой ценой содрать с него деньги.

Мысль об этой операции не доставляла ему удовольствия. Он испытывал непреодолимое и болезненное отвращение перед всяким унижением, просьбами, благодарностями; по причине удивительной «последовательности» человеческой души заранее чувствовал ненависть к дяде за то, что вынужден одолжить у него деньги.

И теперь, сидя напротив него по другую сторону стола, накрытого стянутым с софы покрывалом, он смотрел на него с ненавистью, совершенно не вяжущейся с намерением, которое его привело сюда, и желваки перекатывались у него на щеках, как будто он собирался безжалостно стереть зубами в порошок благородного старичка.

— Как дела? — спросил наконец господин Бенедикт после глубокого размышления.

— Хуже некуда, — проскрежетал Лахец.

Господин Бенедикт захотел сказать племяннику что-нибудь приятное.

— Мне понравилась твоя музыка, которую ты написал для госпожи Азы.

Лахец аж подпрыгнул на стуле.

— Ты, наверное, заработал кучу денег?

— Я все проиграл.

— О!

Он поднял брови и минуту с упреком смотрел на племянника, грустно покачивая головой. Потом неожиданно сказал:

— Я женюсь.

— Вы с ума!..

Лахец оборвал фразу и постарался любезно выдавить из себя:

— Поздравляю. А на ком, если можно спросить?

Он наклонил голову, чтобы скрыть злорадную усмешку, и в эту минуту его взгляд упал на половину лица Азы, выглядывающего из-под лежащего на столе покрывала.

Дыхание у него перехватило от дикого подозрения; он схватил покрывало, собираясь откинуть его, но господин Бенедикт был настороже. Он схватился за ткань руками, они боролись несколько минут, но в конце концов композитор победил. Вместе с содранным покрывалом на пол посыпалась целая куча фотографий. Господин Бенедикт, покрасневший, как юноша, наклонился, чтобы собрать их, а Лахец побледнел. Он не мог отвести глаз от лица, глядящего на него с сотен кусочков картона, и спросил сдавленным голосом:

— На ком? На ком вы женитесь?

— Пока не знаю! Ты что, с ума сошел? Зачем ты все рассыпал? Я должен отослать... Я женюсь в ближайшее время, но еще не знаю, на ком.

Лахец расхохотался.

— Ну, это другое дело!

— Что значит другое дело? — сопел покрасневший от усилий пенсионер. — Поможешь мне собирать. Что это на тебя нашло? Ведь я должен отослать это!

Композитор смешался и оробел... Он упал на колени и начал не ловко сгребать рассыпавшиеся фотографии, бормоча какие-то оправдания все еще ворчавшему старичку. Наконец работа была закончена. Они снова уселись друг против друга и начали удивительный разговор, во время которого каждый из них думал совершенно иное, нежели говорил. У господина Бенедикта вертелось в голове: какого черта племянник явился к нему в такое неподходящее время, а Лахец, рассказывая какую-то выдуманную историю, мысленно играл с собой в чет и нечет: одолжит или нет?

Наконец он не выдержал. Он оборвал фразу на середине и неожиданно сказал:

— Дядя, я в страшной нужде. Мне нужна помощь...

Господин Бенедикт замолчал. Долгое время он смотрел на своего гостя, хмуря белые брови и серьезно кивая головой, в конце концов тому надоело ждать, и он во второй раз спросил:

— Вы не могли бы... помочь мне, дядя?

И теперь господин Бенедикт не сразу ответил ему. Он встал, прошелся по комнате и несколько раз кашлянул.

— Дорогой мой, — начал он, — я должен был бы упрекнуть тебя за то, что ты такой легкомысленный... В Асуане тебе следовало не играть, а деньги, так неожиданно заработанные, получше сохранить...

Лахец поднялся, чтобы уйти. Господин Бенедикт понял его намерение и взял его за плечо. Он добродушно улыбался.

— Садись, садись! Ведь я тебе не отказываю! Я женюсь, как я уже сказал: поэтому хотел бы и тебе сделать что-нибудь приятное, на добрую память...

Он подошел к столу и выдвинул один из ящиков. Долго что-то там перебирал и, наконец, достал два клочка исписанной бумаги. Он быстро пробежал их глазами.

— Ты должен мне две тысячи сто шестнадцать золотых монет... Вот твои долговые расписки.

— Да. Если бы теперь еще такую сумму... хотя бы половину...

— Переведя это на нынешнюю серебряную монету, мы будем иметь...

— Если бы сейчас хотя бы четвертую часть этого...

— Я уже сказал тебе, что собираюсь жениться. Однако мне не хотелось бы, чтобы в такой момент между нами осталось что-то... Твоя мать как-никак была моей двоюродной сестрой...

Господин Бенедикт был на самом деле растроган. Он проглотил слюну и широко распахнул влажные глаза. Героическим и дружелюбным жестом он протянул руку с расписками в сторону удивленного Лахеца.

— Бери! С этой минуты ты мне ничего не должен! Я дарю тебе эти две тысячи сто шестнадцать монет. Прими это в память о твоей матери.

Голос его задрожал от волнения.

Лахец онемел, совершенно ошеломленный таким неожиданным поворотом. Он видел, что дядя стоит и ждет, что он бросится ему на шею или по крайней мере поблагодарит его. Композитор буркнул что-то невразумительное и, засунув собственные расписки в карман, как будто они действительно имели для него какую-то ценность, стал собираться.

Господин Бенедикт нетерпеливо пошевелился. Было видно, что он удивлен холодностью племянника по отношению к своей щедрости, и хочет еще что-то сказать... Он остановил племянника на пороге.

— Послушай, — заговорил он, придавая голосу несколько таинственное звучание, — но в течение трех лет ты не платил мне процентов... Капитал я тебе подарил, но проценты... видишь... я собираюсь жениться, у меня будут значительные расходы... Если при себе у тебя нет денег, то в течение ближайших дней пришли мне положенные проценты. Пусть между нами все расчеты будут улажены!

Он сердечно обнял его и вернулся в комнату. Он совершенно не мог понять, почему Лахец не только не обрадовался, но, выходя, бросил на него такой взгляд, как будто хотел убить.

Он тяжело вздохнул, подумав о человеческой неблагодарности, и слезливо улыбнулся при воспоминаниях о собственном благородстве, потом с чувством выполненного долга уселся за столом, чтобы написать письмо Азе.

Тем временем Лахец, выйдя из дядиного дома, начал скитаться по улицам города без мысли и цели.

Огромные электрические лампы, свет которых смягчался голубым стеклом, заливали широкие тротуары, переполненные прогуливающейся вечерней толпой... Издавна был упразднен старый и смешной обычай закрывать магазины на ночь. Теперь магазины были закрыты от одиннадцати до пяти часов дня, зато до полуночи и дольше они сверкали освещенными витринами, наполненные движением, шумом, звуком пересыпаемого золота. Золото, впрочем, сыпалось везде, оно плыло рекой, то разбрызгиваясь по сторонам в виде капель, то собираясь в одном месте, как в широком корыте... Этот непрестанный звук был слышен и у входа в гигантские многочисленные театры, концертные залы, цирки, биофоноскопы, в дверях кафе, где в перерывах между голосом граммофона (Халсбанд и К°), попеременно выдающим последние телеграммы и арии самых модных певцов, безобразно голые танцовщицы махали ногами в черных сетчатых трико; в банках, ведущих сейчас самую интенсивную работу, — и везде, везде, куда ни кинь взгляд.

Влекомый толпой, то сталкиваемый ею с тротуара, то уступающий дорогу многочисленным автомобилям, летящим посредине улицы, Лахец шел до тех пор, пока ноги несли его, совершенно не думая о том, куда идет и что будет делать завтра. Он был не в состоянии даже думать о своем положении. Сквозь шум разговоров, крики, звуки сирен, омерзительное хрипение граммофонов, свист тормозов до Лахеца доносились обрывки, клочки его собственной музыки, которая, казалось, вырывалась из его собственной души, окутывая благотворной волной его измученную голову... Тогда он на мгновение останавливался в уличной толпе, мысленно унесенный за сотни миль отсюда, и ловил пролетающие звуки, прежде чем они исчезнут и рассеются в шуме толпы. Но снова его толкал кто-то, кто-то выкрикивал название свежевыпущенной газеты, или страж общественного порядка запрещал ему останавливаться, чтобы не мешать свободному движению, и он снова поспешно шел вперед, как будто действительно торопился куда-то.

Наконец он остановился в каких-то воротах, не зная зачем. У него было такое впечатлений, что он находится в хорошо известном ему месте. Он поднял голову. Перед ним на другой стороне улицы виднелась огромная освещенная надпись «Халсбанд и К°. Совершенные граммофоны».

Он отпрянул, как конь, испуганный взорвавшейся под ногами петардой. Из окон огромного здания неслась страшная какофония сотен инструментов, видимо, для испытания запущенных в движение: каждый из них играл что-то свое. Одни пели, с других доносились звуки оркестра, были и такие, что одновременно издавали голоса животных и пьяную ругань работников какого-то предместья.

У Лахеца волосы встали дыбом. Он хотел уже сбежать от этой адской музыки и от своей тюрьмы, когда неожиданно услышал доносящийся из какого-то мощного аппарата, звучащий насмешливо и страшно, его собственный «Гимн Изиде». Он узнал слова Грабца, бурю своих звуков и голос Азы... глумливо искаженный металлическим горлом...

В глазах у него потемнело; прислонившись спиной к стене, он с такой страшной ненавистью, с такой враждебностью смотрел на дом, что губы у него дрожали над стиснутыми зубами, а руки до боли сжимались в кулаки... В голове у него мелькали страшные и невероятные замыслы: разнести этот дом в пыль, перерезать Халсбанду горло, либо, посадив ему в уши два самых громких аппарата, насмерть оглушить его ими...

Потом он неожиданно ощутил все свое бессилие и, как бы стыдясь его, втянул голову в плечи. Брови у него стянулись; он мрачно смотрел перед собой каким-то тупым, мертвым взглядом...

Он долго стоял так, ни о чем не думая, когда вдруг почувствовал, что кто-то положил руку ему на плечо. Он обернулся. Рядом с ним стоял Грабец.

— Я давно ищу вас... Пойдемте со мной.

Лахец невольно послушался этого повелительного голоса и, даже не спрашивая, куда он его ведет, пошел за Грабцем в путаницу слабо освещенных боковых улочек.

Они долго шли в молчании. Миновали людные и шумные районы, полные сверкающих магазинов, и добрались до огромных фабрик на окраинах города, где ночь и день за черными стенами шла лихорадочная работа. Дороги и тротуары здесь были не мощеные, а просто засыпанные угольной крошкой; мягкое освещение здесь заменяли неприкрытые дуговые лампы на высоких столбах, похожие на звезды, висящие на виселицах. В их ярком, холодном свете от фабричных труб, от вагонов, движущихся по рельсам, от идущих людей падали черные тени. Огромные окна зданий, поделенные на маленькие квадратики, мутные от вековой пыли, горели огнем, как отверстия адских печей.

Грабец вместе со все еще молчащим Лахецом остановился в провале стены. Было время, когда работники одной из фабрик менялись после обычной двухчасовой работы, уступая места своим сменщикам. В широко распахнутые двери вливалась волна молчаливых людей, одетых в серые брюки и полотняные блузы. Было хорошо видно, как они растекались по огромному залу, вставая наготове за спинами работающих у машин. Тот и другой закатывали рукава, растирали твердые ладони... Зазвучал первый звонок; лица ожидающих приобрели тупое, но внимательное выражение.

По другому знаку сотня людей отступила от машин, и в то же самое мгновение, без всякого перерыва, сто новых рук опустились на рычаги, подхватили рукоятки регуляторов. Освободившиеся, теснясь посередине зала, медленно расходились, как бы пробудившись от какого-то каталептического сна, бросали товарищам отрывистые слова, снова становясь людьми. А при работающих машинах стояли уже новые манекены.

Из открытых дверей людская волна стала выливаться на обширный двор. Грабец быстрым взглядом окидывал проходящих мимо него рабочих, пока не подступил к одному из них.

— Юзва!

Окликнутый обернулся и встал. Огромного роста мужчина с рыжими волосами и хмурым взглядом. Но в молодых глазах тлел странный огонь упрямства и решительности.

— Это вы, Грабец?

— Да.

Рабочий подозрительно посмотрел на Лахеца.

— А кто это с вами?

— Новый товарищ. Имя его не имеет значения. Пошли.

Они вынырнули из окружающей их толпы и направились к большому трактиру, расположенному поблизости, где ночной порой после работы собирались рабочие для отдыха и развлечения.

В обширных залах было многолюдно и шумно. Лахец с интересом и не без определенного удивления смотрел на лица и фигуры присутствующих, сильные, плотные, такие не похожие на те, которые он на протяжении всей своей жизни встречал в центральных районах, в театре, на улицах, в бюро и в кафе. Пропасть, отделяющая рабочие массы от остальной части общества, в течение веков разрослась так странно и непонятно, что там, «на вершинах» цивилизованной жизни практически не подозревали об их существовании...

Они уселись в углу за отдельный столик. Воспользовавшись минутой, когда Юзва отошел, чтобы отдать распоряжения служащему или для разговора с каким-то знакомым, Грабец спросил Лахеца, указывая головой на собравшихся:

— Вы знаете, что это такое?

Лахец посмотрел ему в глаза.

— Море, море, которое нужно заставить заволноваться, разбушеваться, вздыбиться и залить им весь мир...

В голове Лахеца, до сих пор совершенно ошеломленной, вдруг что-то блеснуло, ему показалось, что он начинает понимать...

— И вы хотите?..

Грабец кивнул головой, не отводя глаз.

— Да.

— И вы позвали меня?..

— Да.

— Чтобы не было Халсбандов, граммофонов, старых пенсионеров?

— Да. Чтобы не было ничего из того, что существует. Только огромное море, смывающее грязь с земли — а над ним приказывающие ему боги.

Юзва подошел к ним и тяжело опустился на стул. Они начали разговаривать, низко наклоняясь друг к другу. Вначале Лахец, ошеломленный тем, что услышал, не мог понять смысла доносящихся до него слов. Он только смотрел на обе головы, склонившиеся друг к другу, такие разные, но объединенные в этот момент какой-то мыслью. Глаза Юзвы тяжело открывались, когда он начинал говорить, и продолжали смотреть твердо, решительно. Слова он выговаривал медленно, на вид совершенно спокойно, но минутами было видно, что где-то за ними скрывается неумолимая, сумасшедшая ненависть и сила, только усилием воли удерживаемая от взрыва...

Лицо его с невысоким лбом на первый взгляд казалось тупым и неприятным. Однако, когда Лахец лучше присмотрелся к нему, ему пришло в голову, что этот человек не может быть только рабочим... Он стал обращать внимание на то, что тот говорит.

— Грабец, — говорил Юзва, опершись кулаками о стол, — неужели вы думаете, что я затем стал рабочим и десять лет жизни отдал отупляющей работе фабрики, чтобы сегодня исполнять чьи-то желания? Послушайте меня, Грабец, мне наплевать на чье бы то ни было благо, утопий я не пишу, о будущем человечества не мечтаю. Я только знаю, что необходимо, чтобы иногда наверху было то, что целыми веками находилось внизу, чтобы подземный огонь выбросился наружу... Что будет завтра, завтра покажет.

— Однако вы не отказываетесь идти со мной? — спросил Грабец.

По широким губам Юзвы пробежала усмешка.

— У меня нет причины отказываться, — ответил он. — Пока у нас общая цель. Но вы хотите нас, варваров, как думаете в душе, использовать в качестве орудия, но я смеюсь над этим и над вами. Самое лучшее — выяснить все до конца. По вашему убеждению, победой, одержанной с нашей помощью, воспользуетесь вы, мудрецы, ученые, артисты и тому подобные. А я заявляю вам, что не мы вам, а вы нам потом будете служить, если нам, конечно, придет охота воспользоваться тем, что вы можете дать.

— Время покажет. Мы не собираемся использовать вас.

— Собираетесь. Но это не имеет значения. Вы правы: время покажет. А пока не о чем говорить. Теперь и вам, и нам нужно только одно: уничтожение того, что есть, этого развращенного общества, переворот. Мы пойдем вместе... Развалины останутся там, где мы пройдем, пепелища и кровь.

Лахец слушал затаив дыхание, какие-то новые мысли, подобные крепкому вину, ударили ему в голову.

III

Был полдень, когда самолет Яцека, возвращающегося от лорда Тедвена, опустился на площадку на крыше его дома в Варшаве. Яцек быстро вскочил с сиденья и, вызвав механика, чтобы тот занялся машиной, сбежал по лестнице вниз. Его охватило странное беспокойство, которого он не мог объяснить: ему срочно нужно было в лабораторию г — ему казалось, что за время его отсутствия там что-то произошло...

Эта мучительная мысль пришла ему в голову во время обратного пути, когда высоко в воздухе он еще искал глазами на горизонте родной город. С той минуты он летел с сумасшедшей скоростью, самой большой, на которую был способен его самолет. Вращение винта, рассекающего воздух, соединялось с неумолкаемым свистом ветра; Яцек был вынужден надеть на лицо кислородную маску, чтобы в таком сумасшедшем полете иметь возможность дышать... Кровь стучала у него в висках.

Он ощутил некоторое облегчение, когда увидел, что его дом стоит невредимый на прежнем месте.

В большом, застланном светлыми асбестовыми коврами вестибюле, у дверей лаборатории, он встретил служащего, который, услышав шум его самолета, выбежал из дальней комнаты.

— Что слышно?

— Ничего нового, Ваше Превосходительство. Мы ждали вашего прибытия.

Яцек поискал в кармане, где находился ключ от его лаборатории.

— Никто меня не спрашивал?

— Нет. В течение этих двух дней не было никого.

— А посланцы с Луны?

Слуга усмехнулся.

— Все нормально. Только этот растрепанный...

Он замолчал.

— Что такое?

— Ваше Превосходительство приказали исполнять все их пожелания. Этот растрепанный постоянно отдает распоряжения. Но с ними невозможно справиться. При этом он говорит на каком-то странном языке, в котором очень мало польского, и сердится, что мы его не понимаем.

Махнув рукой, Яцек отослал лакея и, отложив на потом встречу с карликами, вложил ключ в таинственный замок. Несколько оборотов и нажатий — и двери распахнулись в обе стороны, открывая за собой темноту. Металлические ставни на окнах были закрыты; Яцек поискал рукой кнопку и, вложив в отверстие пониже ее маленький ключик, нажал. Волна света хлынула через открывшиеся окна, слепя его.

Быстрым шагом он прошел первый круглый кабинет, в котором обычно работал за столом, и, отворив еще одну металлическую дверь, спрятанную в стене, через узкий коридор попал в свою личную лабораторию, которая соединялась с миром только одним этим входом.

Остановившись на пороге, он невольно вскрикнул.

Над прибором, в котором заключалась страшная тайна его изобретения, неподвижно сидел склонившийся человек... Одним прыжком Яцек оказался возле него. Человек медленно встал и повернулся.

— Ньянатилока!

Он взглянул в лицо буддисту, а потом, даже не спрашивая, как он проник сквозь запертые металлические двери и окна, склонился над прибором... Один из проводов, по которым проходил электрический ток, был оборван. Яцек посмотрел на стрелку циферблата, фиксирующего напряжение, — и помертвел! Провод был оборван именно в ту минуту, когда ток по необъяснимой причине усилился до такой степени, что прибор мог взорваться... Еще одна доля секунды, и не только его дом, но и весь город превратились бы в груду развалин на изрытой земле.

— Опасности больше не существует, — сказал индус, улыбаясь. — Провод оборван.

— Это ты сделал?

Ньянатилока ничего не ответил. Он взял Яцека за руку и медленно повел его в кабинет. Ученый послушно, как ребенок, шел за ним, не в состоянии мыслить. Какой-то хаос царил у него в голове; он просто боялся спрашивать Триждыпосвященного, что произошло, настолько ему все казалось невероятным.

Только через какое-то время, уже сидя в удобном кресле перед своим столом, он очнулся от этого ошеломленного состояния и начал смотреть на Ньянатилоку, как будто пробудившись ото сна, широко раскрытыми глазами. Ему хотелось вытянуть руку и прикоснуться к его бурнусу для того, чтобы убедиться, действительно ли этот человек стоит перед ним, но какой-то стыд удерживал его от этого...

То ли Ньянатилока заметил начало его движения, то ли прочитал его мысли...

— Неужели ты думаешь, — сказал он, — что прикосновение значит больше, нежели взгляд? Ведь ты видишь меня.

— Откуда ты взялся здесь?

— Не знаю, — совершенно искренне ответил индус.

— Как это не знаешь? Ведь это невозможно! В ту минуту, когда я запирал лабораторию, два дня назад, в ней никого не было, я это точно знаю...

— Еще вчера я был на Цейлоне в обществе моих братьев...

— Ньянатилока! Сжалься надо мной! Скажи правду!

— Я и теперь говорю правду. Сегодня — час или два назад, молясь, я почувствовал вдруг, что в твоей лаборатории происходит что-то страшное. Но, несмотря на величайшее усилие, я не мог понять, что это такое, поэтому не мог остановить катастрофу на расстоянии, и почувствовал, что нельзя терять времени.

Пот крупными каплями выступил у Яцека на лбу.

— Говори, что дальше!

— Особенно рассказывать нечего. Я отсек все чувства, чтобы мне ничего не мешало, и пожелал оказаться здесь. Когда я открыл глаза, увидел перед собой провод твоего прибора — и оборвал его.

— Если бы ты заколебался на одну четверть секунды, то под действием взрыва вместе с домом превратился бы в ничто.

Ньянатилока усмехнулся, глядя ему в глаза.

— Ты не веришь? — бросил Яцек.

— Неужели взрыв твоей машины может обратить в ничто то, что действительно существует, душу?

Яцек замолчал. Белыми руками он вытер лоб и, встав, начал ходить по комнате. Только через несколько минут он заговорил:

— Я не могу сегодня разговаривать с тобой. Слишком большой хаос я чувствую в голове и просто устал от размышлений... Вчера вечером у меня был странный разговор, который я еще не могу осмыслить.

Он замолчал и остановился, потом вдруг повернулся к Ньянатилоке.

— Слушай! Скажи мне, что такое дух? Я постоянно, постоянно слышу это слово... Я много знаю, но о нем одном не имею никакого понятия, хотя это самое близкое ко мне, хотя это я сам! И никто об этом не знает, никто об этом никогда не знал! Неужели действительно нужно только верить в то, что в человеке есть истинная глубина?

— Верить — это мало, — прошептал Ньянатилока, глядя перед собой широко открытыми глазами. — Нужно обязательно знать.

— И ты знаешь?

— Знаю.

— Откуда? Как?

— Потому что так хочу.

Яцек пожал плечами с выражением разочарования на лице.

— Мы опять входим в безумный круг. Наши способы мышления так различны, что мы, видимо, никогда не придем к пониманию. Неужели знания могут зависеть от воли?

— Да. Они зависят от воли.

Наступило молчание. Яцек снова уселся и положил голову на руки.

— Ты странно говоришь. Мне трудно понять выводы твоего такого непонятного для меня размышления. Однако меня притягивают твои знания, спокойные и уверенные, опирающиеся на волю. Скажи же мне, чем для тебя является дух?

— Дух является тем, чем он есть. Все от него произошло, а без него не было бы ничего, что есть.

Перед глазами Яцека замаячила огромная седая голова лорда Тедвена, склонившаяся над Евангелием от Иоанна.

— Значит, и ты, и ты то же самое... — прошептал он.

Казалось, Ньянатилока ничего не слышит.

— Мир произошел от духа, — продолжал он, — и дух — свет жизни и ее единственная истина, а то, что вокруг него, это только видимость. Дух становится телом...

— А если он умрет вместе с телом? — невольно сказал Яцек.

Восточный мудрец усмехнулся.

— И ты способен хотя бы на минуту допустить такую ужасную вещь?

— Я ничего не знаю. Перед тобой я открыто признаюсь, что не знаю. Есть люди, которые утверждают, что так называемое тело, неважно чье, является не началом, а последней фазой духа, который рвется наружу, чтобы наконец освободиться от собственного напряжения и исчезнуть вместе с ним.

— Дух не исчезает. Не может исчезнуть то, что на самом деле существует.

— Так какова же его судьба после смерти тела? После утраты тех чувств, которые позволяют видеть, слышать, после утраты мозга, с помощью которого он мыслил?

Ньянатилока не спускал глаз с говорящего.

— Тогда он свободен.

— И что же?

— Он существует. Только истину извлекает он тогда из себя вместо того, чтобы подвергаться влиянию чувств истинных или ложных.

— Не понимаю.

— И не нужно понимать, надо только знать. Что ты делаешь, когда утрачиваешь ощущения?

— Сплю.

— И дух, оставшись один, спит, только этот сон для него тогда является несомненной и единственной реальностью, потому что ничего извне ему не противостоит. С чего ты взял, что у той жизни, в которой мы оба сегодня существуем, есть иное основание? Что она есть чем-то... меньшим, чем мысль — потому что это самое высшее! Может, в какой-то иной жизни, где мы от иной, хотя также усилием воли созданной видимости тела избавлялись, наша последняя мысль послужила зародышем жизни, которая длится...

— Хорошо, допустим. Но зачем же мы все думаем одно и то же и подобную действительность духом для себя создаем, ведь я вижу то же самое, что и ты?

— Потому что дух, в принципе, один, и через различные перемены он стремится к единству, которое, видимо, было когда-то в самом начале, хотя не знаю, можно ли это начало брать в каком-то временном значении.

— А будущая жизнь?

— Я знаю, что так будет до тех пор, пока мы от последних иллюзий, от самообманов, от всех различий не освободимся, но не знаю как. Может быть, своей последней мыслью перед тем, как утратим ощущения, создадим себе новую жизнь, и каждый будет иметь в ней то, во что верил, чего желал, надеялся, либо то, чего опасался... Подумай, как прекрасно и страшно в одно и то же время: иметь силы создать новую жизнь из последней своей мысли, развить ее, наполнить, сделать реальностью! — и как нужно быт.ь осторожным с этой последней мыслью, чтобы она не была подлым страхом или мучением, ибо в какое же неумолимое пекло человек тогда себя погрузит!

— А освобождение!

— Не желать ничего! Священное и великое слово, хотя слишком часто и святотатственно употребляемое: Нирвана. Бог — это бездна, бездна — это Бог, и мы вернемся к Богу!

После некоторого размышления Яцек встал и встряхнулся.

— Я напрасно говорю сегодня с тобой о подобных вещах, — сказал он. — Размышления утомляют меня и истощают до последней степени. У меня такое впечатление, что я внезапно утратил способность думать — твои слова приводят меня в какое-то странное состояние. Не говори, не говори больше. Я боюсь! Я должен был направить свои мысли по другому пути... но голова у меня идет кругом, она слишком слаба...

Он потер лоб руками.

Индус встал.

— Пойду, — сказал он. — Я навещу тебя в другой раз.

Яцек живо запротестовал.

— Нет, нет! Останься. Есть много вещей, о которых я хотел спросить тебя... Только теперь я должен немного остыть.

Он коснулся рукой звонка, вызывая слугу.

— Прежде всего нужно поесть, — с вымученной улыбкой сказал он.

Появился слуга. Яцек остановил его в дверях движением руки.

— Приготовь нам поесть и попроси посланцев с Луны, чтобы пришли ко мне...

После ухода лакея Ньянатилока поднял глаза на Яцека.

— Как ты думаешь поступить с этими сообщениями о твоем друге Мареке?

Яцек уже настолько привык, что этот непонятный человек читает его мысли, прежде чем они бывают облечены в слова, что даже не удивился, откуда он может знать о событиях последних недель. Он только пожал плечами и развел руки.

— Еще не знаю. Мне что-то подозрительны эти карлики. Мне кажется, надо построить новый корабль и лететь на Луну...

В голове у него сверкнула какая-то мысль. Он посмотрел на Ньянатилоку.

— Слушай, ведь ты мог бы рассказать мне, что происходит с Мареком?

Индус покачал головой.

— Этого я не знаю. Я ведь уже говорил тебе, брат, что воля человеческая не имеет границ, но знания ограничены и сознание не везде может проникнуть. Я знаю основы, но много мелочей закрыто предо мной, потому что исходят из посторонних источников.

— Однако ты всегда знаешь, что я думаю.

— Только тогда, когда ты мысленно обращаешься ко мне. Тогда ты невольно прибегаешь к помощи мыслей моей души.

Он опустил руку на его плечо.

— Оставим сейчас это. Ты сам говорил, что утомлен...

Яцек почувствовал, что внезапно под взглядом буддиста мысли у него начинают мешаться, и что-то, какая-то обессиливающая мгла, охватывает все его существо... В сознании у него сверкнуло, что Ньянатилока усыпляет его своей волей; он внутренне возмутился, хотел закричать, убежать, но сразу же его окутала темнота, гася его сознание до маленькой, маленькой искорки, тлеющей в темноте...

Он совершенно утратил ощущение времени и места, в котором находился. Такое состояние могло длиться как секунду, так и тысячелетие... Он ничего не желал, ни о чем не знал, ничего не чувствовал вокруг себя.

Медленно, медленно стали появляться какие-то звуки, какая-то мгла, сначала такая густая и серая, что едва отличалась от темноты, потом все более светлая, серебристая, превращающаяся в облако.

Детское, почти неосознанное любопытство стало пробуждаться в нем. Что-то блеснуло у него перед глазами — какай-то странный пейзаж: зеленые поля, освещенные низко стоящим солнцем... Через некоторое время он увидел, что будучи не в состоянии определить места в пространстве, на котором сам находится, он прекрасно видит обширную котловину, усеянную круглыми озерцами с неизвестной ему растительностью по берегам. Котловина со всех сторон замыкалась, как кольцом, гигантскими горами с заснеженными вершинами.

Он начал задумываться, где находится и что тут делает? Ему очень мешало то, что, жадно поглощая зрительные впечатления, он не может ощутить и почувствовать себя самого, собственного тела, как будто является чем-то невесомым и невидимым.

Он как раз думал над этим, когда вдруг почувствовал, что несмотря на свою нематериальность, может слышать. Какой-то звук удивил его, что-то похожее на шум битвы: выстрелы, стоны, крики. Теперь он увидел, что в центре огромной котловины на высокой скале возвышается город. Вокруг него, действительно, шла битва. Горстка людей с боем пробивалась сквозь нападавших на них и с земли, и с воздуха не то птиц, не то каких-то крылатых животных...

Четырехглазые чудовища с широко распахнутыми перепонками взлетали целыми стаями, разя сверху снарядами отстреливающихся людей...

Яцеку показалось, что он услышал знакомый голос. Огромным усилием воли он направил свое сознание в ту сторону.

— Марек!

Да, он очень хорошо видел, как тот бежал во главе отряда — удивительно огромный среди своих маленьких спутников. В руках у него было какое-то оружие в виде длинного ятагана, и он указывал им на стены города, красные от последних лучей заходящего солнца...

Он хотел крикнуть, хотел позвать его.

Шум, гвалт, грохот как будто раскалывающегося мира, черные молнии, на один миг все поглощающие.

Он открыл глаза. Перед ним по другую сторону стола в его кабинете сидел Ньянатилока, опершись подбородком на руки, и настойчиво вглядывался в него.

— Я спал?

— Да, брат. Ты заснул на мгновение. Что ты видел?

Яцек сразу все понял.

— Я был на Луне?!

— Мне хотелось, чтобы ты побывал там. Не знаю, удалось ли мне это. Ты не являешься неодушевленным предметом, как и я. Душа душе никогда полностью не подчиняется, а борется с ней.

— Да. Я был на Луне. Видел Марека. Он отвоевывает у каких-то странных чудовищ город. Может быть, он действительно царь, но я знаю слишком мало, слишком мало! Я слишком быстро проснулся. Разве ты не мог дольше удержать меня в этом состоянии?

— Не сумел. Тем более, что мне приходилось следить, чтобы ты не перестал мыслить по-своему, смотреть своим глазами, а не моими.

Яцек хотел что-то ответить, но в ту же минуту двери отворились: слуга оповестил о прибытии приглашенных карликов.

Они вошли оба, недоверчиво поглядывая на Ньянатилоку. Рода даже страшно испугался, так как одежда индуса, простой белый бурнус напомнили ему Хафида, который возил их в клетке. Но Яцек не дал ему времени опомниться. Уже совершенно пришедший в себя, он быстро подступил к лунным жителям и спросил:

— Для чего вы говорили неправду, что Марек спокойно царит в лунном государстве, когда он именно в эти минуты сражается с чудовищами внутри огромного горного кольца?

Рода побледнел и затрясся всем телом.

— Уважаемый господин! Он действительно ведет войну...

И замолк. Ему пришло в голову, что Яцек не имеет никакой возможности узнать, что происходит на Луне, поэтому у него нет причины оповещать его о реальном положении вещей. Он облизал полные губы и гордо откинул голову назад.

— Однако мне очень больно, господин, — сказал он, якобы заканчивая прерванную фразу, — что вы с легким сердцем обвиняете нас в обмане. К обязанностям и обычным занятиям царя принадлежит и война; что же удивительного, если Марек действительно в настоящее время организовал поход, о чем, впрочем, ни вы, ни мы в эту минуту знать не можем.

Какое-то время Яцек молча смотрел на карликов, затем сказал:

— Я хотел вам сказать, что решил в новом корабле отправиться на Луну с моим приятелем. Вы составите нам компанию?

Минутная уверенность в себе лохматого «мудреца» исчезла в одно мгновение. Ноги у него задрожали, и он пробормотал что-то непонятное...

Ах! На Луну! Вернуться на Луну, оказаться снова в городе у Теплых Прудов, среди своих учеников, в центре обожающих его членов Братства Правды! Это было то, о чем он тосковал с первой минуты, когда нога его ступила на Землю — но мурашки пробегали по его телу при одной мысли, что он мог бы оказаться на Луне в обществе Яцека и, может быть, еще каких-то людей, которые быстро разоблачили бы его коварство и обман...

Он не знал, что делать, какой дать ответ, когда вдруг заметил, что Матарет, стоящий за ним, выдвигается вперед. Страшное предчувствие чего-то недоброго стиснуло ему горло — он хотел рукой сделать товарищу знак, остановить его, но было уже слишком поздно.

— Господин, — сказал Матарет серьезно, поднимая голову к Яцеку, — по-моему, уже наступило время, когда мы должны сказать правду...

— Молчи, молчи! — закричал Рода отчаянно.

Но Матарет не обратил на него никакого внимания. Он смело смотрел в глаза Яцеку и говорил:

— Марек не посылал нас сюда. Мы сами коварно овладели его машиной и, совсем не желая этого, прилетели на Землю.

Яцек побледнел.

— А Марек! Марек... он жив?

— Он сражается с шернами, как вы сами, не знаю откуда, узнали несколько минут назад.

И он стал рассказывать, как после прибытия Марека, которого лунный народ сразу же принял за обещанного пророками Победителя, они стали считать его обманщиком и начали борьбу против него, собирая непризнающих его около себя. Он рассказывал о борьбе с чудовищными жителями Луны, шернами, о неудачах и победах, о том, как они овладели машиной, скорее с мыслью обратиться за помощью на ту, недоступную сторону Луны, откуда, как они думали, прилетел Марек, нежели с намерением лишить его возможности улететь обратно. Он только не упомянул, что это был именно его замысел, а не Роды, желающего только уничтожить ненавистного пришельца.

— И мы неожиданно оказались на Земле, — закончил он, — а что было дальше, вы знаете так же хорошо, как мы. Мы лгали от страха, чтобы тут нам не отомстили: мы были слишком слабыми против вас, беспомощными и одинокими. Теперь вы уже знаете всю правду. Поступайте так, как вы считаете нужным, однако, если вы действительно собираетесь полететь на Луну, то делайте это поскорее, потому что Мареку может в самом деле потребоваться помощь.

В молчании выслушал Яцек долгий рассказ. Брови сошлись у него на переносице и превратились в твердую и неподвижную дугу. Губы он стиснул, глаза напряженно смотрели вперед...

— Вы полетите со мной на Луну, — сказал он, поворачиваясь к карликам.

Матарет согласно кивнул головой.

— Да, полетим, господин.

Рода тоже поклонился в знак согласия, но в душе поклялся, что воспользуется любыми средствами, чтобы избежать этого путешествия, во время которого оказался бы во власти человека, который может отомстить ему. Короткого пребывания на Земле ему показалось достаточно, чтобы понять, что здесь его как-никак охраняет закон, одинаковый для всех, и ничего плохого с ним случиться не может, пока кто-нибудь не докажет его вины, но там — лететь снова через межзвездное пространство с другом своего врага!..

В голове Яцека тем временем быстро бежали мысли. Он невольно обернулся на Ньянатилоку, но тот куда-то исчез, тихо выскользнув из комнаты, поэтому, не имея возможности к кому-то обратиться, он обеими руками схватился за голову и глубоко задумался над судьбой приятеля, над намечаемым путешествием, над тем, что оставляет здесь и что может найти там.

Ураган, который может здесь начаться в любую минуту! Он не хотел принимать в нем участия, однако в настоящий момент испытывал странное чувство, что уходя отсюда, улетая в межзвездное пространство, как бы убегает от грозящей опасности, от окончательной схватки...

А если он будет нужен здесь?.. Если здесь понадобится выполнить то последнее, страшное действие, которое он оставляет для себя, не желая давать оружие в чужие руки, а его не будет?

— Какое мне дело до всего этого? — тихо прошептал он себе. — Улечу. Пусть делают, что хотят. Там меня ждет мой единственный друг...

Он встал как раз в тот момент, когда на пороге снова появился лакей с письмом на подносе.

— От госпожи Азы, — сказал он, кладя на стол конверт.

Яцек быстро разорвал конверт и пробежал письмо глазами, забыв о присутствии лунных карликов, которые с интересом следили за изменениями в его лице...

Он спокойно уселся на стул и положил перед собой исписанный листок. Аза сообщала ему, что вскоре приезжает в Варшаву на длительное время отдохнуть после выступлений и триумфов...

«Хочу, чтобы ты в это время был дома, друг мой, — писала она, видимо, уже забыв о мимолетном недавнем недоразумении, — так как я хочу о многом с тобой поговорить и провести время исключительно в твоем обществе... Может быть, в моей жизни будут изменения — ты первый узнаешь об этом...»

— У меня еще есть время, — сказал он себе вслух, — прежде чем построю корабль, а потом...

Он замолчал и, дав знак лакею, чтобы тот ушел вместе с карликами, подошел к окну и прислонил к стеклу печальное задумчивое лицо.

IV

— Вы должны любой ценой узнать тайну Яцека. Она необходима нам.

Говоря это, Грабец невольно сжал руку, которая в этот момент касалась ладони Азы. Певица заметила это движение и откинулась назад. Брови ее сдвинулись. Ее обидел его сухой, повелительный тон.

— А если я не захочу вмешиваться во все это? — вызывающе бросила она.

Грабец пожал плечами.

— Ничего не поделаешь. Я найду иной способ и все равно получу это изобретение. А вы будете продолжать петь...

Он замолчал и стал оглядываться в поисках шляпы и перчаток. Найдя их, он быстро склонился перед молчащей женщиной.

— Хочу попрощаться с вами...

— Нет! Останьтесь!

Она неожиданно подступила к нему со сверкающими глазами

— Давайте будем играть с открытыми картами! Что вы мне дадите за... эту... тайну?

Он медленно отступил от двери и уселся на ближайший стул.

— Ничего особенного. Я уже говорил вам. Я сам не знаю, что буду с этого иметь...

— Так почему же я должна подвергать себя риску?

— Потому что вам так хочется. Вас интересует и притягивает все то, что произойдет, что может произойти, — вы рады возможности принять участие в этой великой и, возможно, последней борьбе, которая потрясет человеческое общество.

Актриса засмеялась.

— И это все? Вы готовы убедить меня, что это именно я прошу у вас разрешения оказать вам огромную услугу!..

— Все эти слова не имеют никакого значения. Вы хотите властвовать и вы знаете, что только в наших рядах и на нашей стороне есть место для королев.

Она уселась напротив него и, поставив локти на колени, положила подбородок на раскрытые ладони.

— А вам не приходило в голову, что я могла бы... изобретение Яцека... использовать сама?

— Не приходило и не придет. Я слишком хорошо знаю вас, чтобы предположить, что у вас могут быть подобные, до смешного непрактичные, намерения. Одна вы ничего сделать не сумеете.

— А вместе с Яцеком?

Грабец невольно взглянул на нее с беспокойством, но в ту же минуту усмехнулся.

— Попробуйте. Может быть, он и согласится.

Легкая ирония прозвучала в его голосе.

Она встала, задетая, и сделала к нему один шаг.

— Неужели вы думаете, что у меня нет иного способа властвовать над миром и вами, кроме того, чтобы выманить у кого-то рецепт взрывчатого вещества?

Он окинул ее холодным испытующим взглядом. Какое-то время он молчал, водя глазами по ее лицу, плечам, бедрам, как бы оценивая ее.

— Да, — сказал он наконец, — вы прекрасны, и поэтому вам кажется... Нет, дорогая госпожа! Вы сейчас не властвуете, а служите людям своей красотой.

Аза вздрогнула. Ей вспомнилось, что то же самое недавно она слышала из уст Яцека. Сдавленный смех вырвался из ее горла.

— Однако делается все, что я только захочу! И вы пришли ко мне с просьбой...

Он прервал ее движением руки.

— Госпожа Аза, оставим в покое эти рассуждения. У меня мало времени; меня ждут. Итак, последнее слово: вы беретесь раздобыть тайну Яцека — ни для чего иного, кроме как для того, чтобы иметь право встать по одну сторону с нами?

Говоря это, он снова встал, повернувшись вполоборота к дверям. Она колебалась только одно мгновение.

— Да! Потому что вы все в конце концов будете служить мне.

Грабец усмехнулся.

— Может быть. Пока — благодарю вас. Выбор средств, естественно, зависит от вас.

В дверях он вновь обернулся.

— Вы должны поспешить, — сказал он. — Яцек собирается улететь...

Она вопросительно посмотрела на него.

— Разве вы не знаете, что он строит корабль?..

— Корабль?

— Да. Чтобы отправиться на нем на Луну за неким Мареком, который прислал оттуда послов. Нельзя терять времени.

Он вышел с легким поклоном, оставив Азу в полной растерянности. Со времени прибытия карликов с Луны она только один раз спросила, какие сообщения они принесли от Марека... Ей было сказано, что ему хорошо живется там и он не собирается возвращаться на Землю... Она хотела еще спросить, нет ли для нее какого-нибудь письма или не передавал ли он ей чего-нибудь на словах, но ее гордость не позволила ей перенести такое унижение, и она только стиснула зубы.

Тогда ей казалось, что она ненавидит Марека точно так же, и даже больше, чем всех этих людишек, которые ползают у ее ног, скользя похотливыми глазами по ее недоступному телу, чем артистов и поэтов, которые лгут так же, как она сама, об искусстве, стремясь только воввыситься с ее помощью, чем, наконец, Яцека, этого противного человека, с таким сильным мозгом и с сердцем мягким, как у женщины, неспособного пожелать, и получить, и иметь...

Только Марека она не могла презирать, как всех остальных. В ней вспыхивал бунт против того, что когда-то — она его в самом деле любила — и она хлестала себя насмешками, и смеялась над ним, что ради звездной мечты, ради смешного царствования на Луне он забыл о ней, о самом высшем счастье и наслаждении — она называла его глупцом, сумасбродом, но, несмотря на это, не могла избавиться от удивления, что он совершил все это и ушел от нее туда — навсегда...

И что-то похожее на желание отомстить поднималось у нее в груди.

«Я буду властвовать здесь, буду! — думала она. — Буду властвовать здесь на Земле, а ты сиди себе на Луне».

В ней всегда жила огромная жажда власти, поэтому идея Грабца нашла отклик в ее душе, и она, несмотря на колебания, примкнула к его сторонникам, веря, что раньше или позже всех их увидит у своих ног. И хотя вскоре убедилась, что сам Грабец, надменный и холодный, не очень годится для роли подданного, по-прежнему поддерживала заговорщиков, особенно когда узнала, что Яцек не хочет к ним примкнуть. У нее было впечатление, что, кроме всего прочего, идет какая-то борьба между ней и этим молодым и красивым, как девушка, ученым, и хотя, кроме добра, ничего не видела от него, скорее инстинктивно, чем сознательно, стремилась любой ценой его победить.

Она по поручению Грабца устраивала у себя собрания заговорщиков и, по возможности, принимала участие в приготовлениях, даже не задумываясь, для чего ее во все это втягивают. Только теперь она поняла, что должна быть только орудием для добычи тщательно охраняемого изобретения Яцека. В первую минуту это возмутило ее, и она чуть не отказалась от дальнейшего участия в этой авантюре. Но она предприняла все усилия, чтобы опутать своими сетями Грабца, с мыслью, что рассмеется ему в лицо насмешливо и презрительно, когда он окажется у ее ног, и, отвернувшись, пойдет своей дорогой, но Грабец сохранял удивительное спокойствие по отношению к ней. Она начала верить, что этот невозмутимый и уверенный в себе человек действительно сможет владеть всем миром. Поэтому было бы ошибкой преждевременно порвать с ним.

И она согласилась подъехать к Яцеку, чтобы «вырвать у него жало», как она думала, которым этот «недотепа» сам никогда не воспользуется.

«Выбор средств зависит от вас», — сказал ей Грабец.

Она усмехнулась про себя. Разумеется, она найдет средства — раньше или позже. Теперь она понимает, почему Яцек так долго молчал, даже не отвечая на ее письма! На Луну улететь от нее задумал, как Марек! Хотя ей до него, как и до другого, нет никакого дела, она хочет, чтобы он остался здесь и служил ей.

На одно мгновение в грудь ей ударила горячая волна, ей захотелось бросить этот мир и вместе с Яцеком полететь на Луну за своим царствующим любовником... Она закрыла глаза — губы ее задрожали: упасть к его ногам, увидеть еще раз его смеющееся лицо...

Она быстро стряхнула с себя эту «детскую слабость». Насмешливая улыбка снова появилась на ее алых губах, взгляд стал твердым, устремленным куда-то вдаль...

Она позвала прислугу и велела переодеть ее, когда ей доложили, что пришел Лахец. Она взглянула на часы: было ровно четыре.

— Совсем забыла, — прошептала она.

Не закончив переодевание, она набросила на себя широкое домашнее платье из переливающегося шелка, пышные волосы поспешно стянула в узел и вышла к гостю.

С той мимолетной встречи в игорном доме она не встречала Лахеца. Однако слышала о нем часто и все с большим удивлением воспринимала то, о чем ей рассказывали. Лахец, по крайней мере так выглядело, совершенно перестал заниматься музыкой. На какое-то время он исчез, так что никто не знал, где он находится, но вдруг всплыл на одном из собраний, которые все чаще происходят в мире... Говорил там пламенно, необузданно, увлекая за собой массы. Призывал к полному перевороту того, что существует, к созданию на Земле нового порядка. Аза, читая об этом, сначала подумала, что это кто-то другой с таким же именем, но когда подобные известия дошли до нее во второй и в третий раз, притом с уточнением, что этим возмутителем спокойствия является композитор, занимавший до сих пор скромное положение в компании Халсбанда, она уже не могла сомневаться. Она не знала всех заговорщиков (Грабец был очень осторожен, несмотря на видимость гордой и пренебрежительной беззаботности), поэтому она могла только догадываться, что эти выступления композитора имеют отношение к тому, что готовится.

Власти Соединенных Штатов Европы, издавна привыкшие с легкомысленной пренебрежительностью наблюдать всякие «волнения» и «беспорядки», уже много веков не ведущие ни к каким серьезным результатам, и теперь в течение долгого времени ничем не мешали Лахецу. Только в последние недели на него стали обращать серьезное внимание. Слишком много народа его слушало и слишком большое влияние он оказывал — тем более что то, с чем он приходил к людям, правительству было не слишком приятно.

Наконец полиции был отдан приказ: задержать его. Однако тут произошло нечто неожиданное. Народ, который так доверял и так чтил силу службы безопасности, что никогда даже в мыслях не осмеливался помешать ей в ее действиях, на этот раз оказал явное сопротивление, силой вырвав Лахеца из рук властей.

Это было уже недопустимо. Правительство ради поддержания собственного престижа должно было победить любой ценой. Было решено схватить опасного композитора при первой возможности и примерно наказать, но оказалось, что это легче решить, чем выполнить. Возмутитель спокойствия исчез, как камень в воде, — хотя периодически появлялся совершенно в неправдоподобных местах, ораторствовал, смущал народ и исчезал снова, прежде чем до него успевала дотянуться «рука справедливости»

Аза с интересом следила по газетам за этой опасной игрой в прятки со всесильным правительством европейских Объединенных Штатов — и постепенно в ее мыслях непокорный композитор вырастал до размеров какого-то сказочного героя. Она даже вздрогнула, когда вчера неожиданно встретила его на улице. Он первым узнал ее и поклонился, пробираясь через толпу. Аза сразу же остановила свой автомобиль, медленно движущийся в толпе. Композитор заметил это и встал. На мгновение в его лице мелькнуло сомнение: ведь он рисковал своей свободой, если бы его узнали...

Одним прыжком он оказался у автомобиля.

— Вы хотели мне что-то приказать?

Но она уже поняла всю опасность, которой подвергла его.

— Жду вас завтра в четыре!

Она бросила ему свой адрес, даже не зная в ту минуту, зачем велела ему прийти и что скажет, когда он придет.

Композитор исчез в толпе, а она быстро забыла об этой встрече, занятая другими делами. Только теперь, когда шла в салон, чтобы поздороваться с ним, эта сцена живо предстала перед ее глазами. Она была несколько обеспокоена: не знала, как его принять, что сказать ему. Собственное ее воображение поставило его на вершину необычности и геройства, и она боялась, что этот некогда смешной, хотя и гениальный артист захочет разговаривать с ней с этой высоты — она почти злилась на себя за то, что неизвестно зачем пригласила его.

С высокомерным и холодным лицом, слегка нахмуренными бровями она остановилась на пороге. Композитор сорвался со стула и тихо приблизился к ней с покорно опущенной головой. В его бездонных глазах, по-прежнему испуганных, таилась немая мольба и благодарность за то, что ему позволено на нее смотреть, быть рядом с ней...

— Приветствую вас.

Он даже не услышал этих до жути банальных слов. Каким-то непроизвольным движением он опустился перед ней на колени и припал лицом к ее платью. Она отпрянула, испуганная.

— Что вы делаете? Что с вами?

Он поднял к ней печальные глаза и медленно встал.

— Прошу прощения. Мне не надо было этого делать. Если вы прикажете, я немедленно уйду.

Он говорил с каким-то горьким смирением — дрожащими губами, неловким движением нервно прижимая руки к груди. Тень недовольства промелькнула по красивым губам танцовщицы. Она посмотрела на него долгим и холодным взглядом.

— Это вы выступаете на собраниях?

— Да.

— Вас ищут?

— Да.

— Что вам грозит?

Он пожал плечами.

— Не знаю. Думаю, что запрут меня, может быть пожизненно, в какой-нибудь работный дом...

— Вы подвергаетесь опасности приходя сюда днем... Он поколебался одно мгновение.

— Да. Я знаю. Они выслеживают меня.

— Зачем же вы пришли?

Лахец откинул голову, как будто отшатнулся от этого вопроса, заданного ледяным тоном. Прежний испуг исчез с его лица; он смотрел на Азу гордо и вызывающе.

— Я мог бы ответить: потому что вы меня позвали, — медленно начал он, — но это не было бы правдой. Я пришел потому, что мне этого хотелось, потому что я стремился увидеть вас — любой ценой — даже если бы мне пришлось заплатить за это жизнью...

Она пренебрежительно усмехнулась.

— Вы странно разговариваете со мной. Я могу приказать вам немедленно уйти...

Лахец испугался и снова стал покорным — только глаза его горели, как в беспамятстве.

— Я люблю вас, — сказал он глухо, — люблю, даже не зная, кто вы на самом деле и что вы сделаете с моей любовью, совершенно ненужной вам! Я говорю вам об этом, потому что мне нужно высказаться... Я не знаю, сколько я еще проживу и увижу ли вас еще когда-нибудь...

— Почему вы меня любите?

— К чему этот вопрос! Ведь я ничего не прошу от вас...

Она прервала его движением руки. Невиданная жестокость загорелась в ее глазах. Она медленно откинулась на спинку кресла и посмотрела на него из-под полуопущенных век, губы ее раздвинулись в легкой улыбке.

— А если бы я была готова... отдать вам... все?

Композитор отступил на шаг; в первый момент в его глазах вспыхнуло удивление, однако он тут же опустил голову и сказал тихо, как бы тоном прося прощения за то, что говорит:

— Я ушел бы отсюда...

— Вы ушли бы? Вы бы пренебрегли мной?

— Нет. Это не было бы пренебрежением... Я знаю, что вы только в шутку задали этот вопрос, но я отвечаю серьезно... Вы позволите мне говорить?

— Говорите, — сказала певица с интересом, подлинным или мнимым.

Он уселся на низенький табурет у ее ног и начал говорить, глядя в ее глаза.

— Видите ли, вся моя жизнь до сих пор была упорной борьбой за то, чтобы иметь возможность творить... Зачем повторять, через что мне пришлось пройти, через какие падения, неудачи, унижения! Все это уже позади. И теперь...

— Теперь вы бросили музыку, — перебила она.

Он покачал головой и усмехнулся.

— Нет. Я не бросил музыку. Только мои глаза открылись. Я понял, что шел неверным путем. Не работать и умирать нужно, чтобы творить, а жить!

— Жить...

— Да! Я не смогу вам это лучше объяснить; не сумею. Я только знаю, что для меня уже закончилась та низкая борьба, которую я вел. Я умираю с голоду, падаю от усталости, меня выслеживают, как зверя, я не уверен ни в следующем дне, ни в следующем часе, но сердце у меня в груди смеется от радости! Когда-то я поднимался в гору и меня пинали все, кому не лень — теперь спустился вниз и возвысился! Я находился среди «цивилизованных» людей, но ни они не понимали меня, ни я не понимал их — сегодня я нахожусь среди «дикарей» и чувствую каждое биение их сердец, рвущихся к свету, через пожары и развалины, но к свету, и знаю, что они слушают мой голос! И знаете, только теперь в моей душе рождается великий гимн! Если я переживу дни, которые наступают, моя музыка пронесется над пепелищами, как вихрь, она зазвучит таким победным гимном над останками человеческой нужды, что сердца людей будут разрываться от избытка жизненных сил, от радости наслаждения!

Он вскочил на ноги, и глаза у него запылали.

— К черту все театры! — крикнул он. — Прочь вместе с кулисами, декорациями, искусственным светом, с бездушным оркестром, слишком ученым, но трусливым! У меня должно заиграть море, ветер в горах, гром на небе, живительные леса и степи! Моя госпожа! Я хочу дожить до этого гимна, хочу написать его! Хочу создавать музыку не для избранных слушателей, мы очистим мир, чтобы она могла широко разноситься по нему! Если она вырвется из моей груди...

Он стиснул кулаки, из-за толстых губ, раскрывшихся в улыбке, сверкали белоснежные зубы...

Аза, неподвижно сидящая, спокойно смотрела на него из-под опущенных ресниц.

— Господин Лахец...

Он пришел в себя и опустил голову.

— Прошу прощения. Я слишком громко говорю...

— Подойдите поближе. Вот так. Вы удивительный, удивительный человек. У вас горит душа. Но скажите же мне наконец, какое все это имеет отношение ко мне? Почему вы бы... сбежали... если бы я протянула к вам руку...

Просветленное лицо Лахеца стразу помрачнело.

— Я люблю вас.

Она громко рассмеялась.

— Это я уже знаю.

— Нет, не знаете. Вы даже не представляете, что это значит; когда я думаю о вас, весь мир исчезает с моих глаз. О, как хорошо, что у меня нет никакой надежды!

Он спрятал лицо в ладонях и несколько минут молча сидел так. Она смотрела на него теперь с явным интересом.

— Говорите дальше. Я хочу все знать.

— Хорошо. Вы будете знать.

Он снова поднял на нее глаза, пылающие от любовной лихорадки, и стал быстро, торопливо говорить:

— Не знаю, всегда ли любовь бывает такой, но я даже ненавижу вас в то же самое время! Боюсь — даже не вас, а самого себя боюсь. Я чувствую, что если бы хотя бы раз прижался к вашей руке губами, то это был бы конец всего, всего... Я бы уже не смог от нее оторваться.

— Не бойтесь. Я сама бы у вас ее вырвала в случае необходимости.

Он страшно сверкнул глазами.

— Я убил бы вас...

— Вы просто так говорите...

Она уже начала с ним свою игру, как кошка забавляется с мышью.

— Нет. Если я говорю... Ах, если бы вы могли знать, сколько раз я об этом думал, глядя на вас из укрытия, ловя глазами каждое ваше движение!

— Чтобы убить меня?

— Да. Вы должны быть убиты. Вы пришли в этот мир для того, чтобы делать людей несчастными!

— Но я могу дать и счастье. И какое счастье!

Внезапная дрожь пробежала по телу композитора.

— Я знаю, догадываюсь, чувствую. И именно поэтому... Безумное счастье, которое ломает, сводит на нет... Быть сильным настолько, чтобы решиться на это: около вашей белой шейки сомкнуть пальцы и сжимать, сжимать, пока последний дух не вылетит! А до этого даже ваших губ не коснуться...

Удивительное, даже болезненное наслаждение дрожью пробежало по спине Азы.

— Почему же... до этого... не касаться моих губ? Разве вы не видите... какие она алые? Разве вы не чувствуете — издалека — какие они горячие?

Лахец, обессилев от волнения, облокотился спиной о стену и молча смотрел на нее безумными глазами.

— Что было бы, если бы я вас поцеловала?

— Не знаю, не знаю. Я должен идти.

Он стал поспешно собираться.

— Останьтесь...

— Не хочу.

— Ты должен остаться!

— Лучше вы... лучше вы...

— Послушай — посмотри на мои губы. Ты считаешь, что это смерть? Пусть так. Неужели ты не чувствуешь, что один мой поцелуй стоит больше, нежели все это смешное освобождение человечества, эта борьба, эти громкие слова, все искусство, вся жизнь? Разве ты не чувствуешь?

— Чувствую. И... поэтому... уйду...

— Нет. Ты останешься. До тех пор, пока я захочу!

Лахец почувствовал на себе ее пылающий взор и зашатался на ногах. У него было такое чувство, что все его мышцы распадаются, в глазах у него потемнело, в голове зашумело... Последним усилием воли он выговорил:

— Я уйду...

Она громко, победно рассмеялась, и прежде чем он смог понять, что она делает, припала хищными губами, которые так великолепно могли изображать любовь, к его воспаленным губам.

V

Бледный, тихий рассвет поднимался над Татрами... Ньянатилока сидел неподвижно, застыв, повернувшись лицом к заходящий Луне. Глаза у него были прикрыты, руки оплетены вокруг колен. Холодная утренняя роса покрывала его полунагое тело и сверкала, стекая каплями по длинным черным волосам. Несколько разлапистых елей покачивались над ним от ветра, который иногда налетал с гор, вершины которых начали уже розоветь в первых лучах восходящего где-то за скалами солнца. Стояла полная тишина, окутавшая весь мир; казалось, что в ней уснул даже далекий поток, не смея своим шумом мешать этому удивительному времени размышлений.

Ньянатилока, не поднимая век, медленно шевелил губами, как будто молился шепотом Сущности всех вещей.

— Приветствую тебя, небо, — тихо говорил он, — и тебя приветствую, Земля и душа моя, мыслью сотворенные и в мыслях живущие... Благодарю тебя, душа моя, что ты чувствуешь небо и землю, благодарю тебя за то, что ты поняла, в чем твои истоки, и знаешь, что конца тебе никогда не будет! Все возвращается в море, в изобилие и силу, и ни одна капля не пропадает зря, даже если она уходит в песок или падает на скалы, просто дорога ее длинна и трудна работа.

Не укоротится путь бренных вещей, потому что не существует времени, и жизнь возвышается надо всем, не уменьшится бремя работы и мучений, потому что не туда смотрит стремящийся к своим истокам дух.

О душа моя, будь благословенна в своей вечной, неистребимой и всеохватной сущности за то, что ты научилась смотреть сквозь время и жизненные страдания.

Какой-то камень сорвался с вершины скалы и рухнул в пропасть, увлекая за собой целую лавину. Прогрохотало далекое эхо и погасло в ущельях. Солнечный свет упал уже ниже; в нем золотились обширные поля горных пастбищ. В фиолетовой глубине озер проглядывало небо гораздо более светлое и золотящиеся на его фоне горные вершины...

Ньянатилока медленно открыл глаза. Тут же, у его ног, у погасшего костра лежал Яцек, укутанный плащом от ночной прохлады, и спал. Его вьющиеся волосы были разбросаны по влажному мху, согнутая рука прикрывала его глаза, но были видны приоткрытые в сонном дыхании губы, несколько побледневшие от холода. Индус долго смотрел на него с удивительной, грустной сердечностью в задумчивом взгляде.

— Если бы ты мог выйти за пределы своего тела, — прошептал он, — если бы сумел понять, какова твоя дорога... Мне кажется, я нашел твою душу, подобную жемчужине, а должен превратить ее в каплю прозрачной воды, которая при солнечном свете испаряется и растворяется в пространстве. И не потому, что у меня есть еще какие-то обязанности, кроме заботы о развитии собственном, просто мне жаль омраченной красоты и спрятанной наивысшей силы...

Над ними высоко на скалах защебетали воробьи, клюющие созревшие семена горных злаков, где-то на противоположном склоне зазвучал резкий, порывистый свист спрятавшегося в траве сурка.

Триждыпосвященный еще некоторое время беззвучно шевелил губами, как будто мысли молитвы сопровождал движением губ, потом протянул руку и легонько коснулся плеча спящего.

Яцек быстро поднялся и сел, расправляя застывшие члены. Потом осмотрелся вокруг с выражением глубочайшего удивления.

— Где мы находимся?

— В Татрах...

Он стоял уже на ногах.

— Как я сюда попал?

Как сквозь сон, у него промелькнуло воспоминание, что накануне вечером в собственном доме он разговаривал с Ньянатилокой о своих любимых лесах в Татрах... Он потер рукой лоб. Да, он прекрасно помнит! У него было такое впечатление, что он заснул, облокотившись на свой письменный стол, а потом ему снился костер, разложенный в сосновом лесу, и Луна, горящая над вершинами... Ему снилось... а теперь...

Он посмотрел на себя. Плащ упал с его плеч; он был одет так, как пришел вчера домой: в свой обычный костюм... Он осмотрелся, нет ли где его самолета, на котором индус мог бы перевезти его во сне. Вокруг было пусто; осенние травы, покрытые холодной росой, стояли прямо — было похоже, что нога человека их не касалась, как будто они, идя сюда, пронеслись по воздуху.

— Как я сюда попал? — повторил он.

— Вчера мы говорили о Татрах, — скромно, но несколько уклончиво заметил Ньянатилока... — Ты замерз. Пойдем согреемся в укрытии внизу.

Яцек не двинулся с места.

— Ты хочешь о чем-то говорить?..

— Нет. Я хочу думать. Дух создает себе окружение, которое хочет. Мысль — это единственная истина.

— Ты перенес меня сюда силой своей воли?

— Не думаю, брат, чтобы это было так. Мне кажется, говоря откровенно, что мы находимся там же, где и были. Сменилась только реальность наших мыслей...

Говоря это, Ньянатилока шел вперед, рассекая голыми коленями буйную растительность и стряхивая лбом росу с раскидистых веток елей. Яцек молча шел за ним и невольно искал для себя какой-то уловки, которая помогла бы ему и его собственному разуму объяснить это непонятное перенесение с далеких равнин Мазовше в сердце Татр. Несколько раз он стукнул себя по лбу, чтобы убедиться, что не спит, пробовал мыслить логично, что требовало полной ясности ума.

Потом он услышал обращенный к себе голос:

— Разве ты не хочешь, брат, чтобы мы остались здесь? Вчера ты говорил в своей лаборатории, что это единственное место, где ты мог бы жить, думать и быть самим собой...

— Боюсь, что я еще не созрел для этого, — прошептал Яцек. — И страх охватывает меня при одной мысли...

Он необычайно четко, ясно видел то, что его окружало, и только удивлялся тому, что когда открывал рот, слышал свой голос, как бы доносящийся откуда-то издали... Он чувствовал, что Ньянатилока остановился и смотрит на него — и ему стало стыдно, как бы он своими волшебными глазами не прочел его тайные мысли. Он наклонился, чтобы спрятать лицо, и сорвал растущую у его ног веточку горечавки, покрытую темно-голубыми цветами.

«Сегодня должна приехать Аза, — подумал он, — как она писала в письме...»

Ему стало жаль, что он не находится сейчас в своей лаборатории, хотя вчера он был рад сбежать от обещанного визита.

Он выпрямился с веточкой сорванного цветка в руке и поднял глаза... И остановился как громом пораженный, охваченный удивлением, граничащим с ужасом.

Он находился в своей комнате — у стола, заполненного бумагами, рядом со своими книгами и картинами.

— Ньянатилока!

Никто не ответил ему; он был один. Из-под приподнятых штор в комнату вливался холодный утренний свет, снизу доносился шум уже проснувшейся улицы.

— Я спал! — прошептал Яцек с облегчением и поднес руку ко лбу. — Я, видимо, заснул вчера во время разговора и...

И он отскочил назад. Он увидел в своей собственной руке, поднятой вверх, цветущую веточку горечавки, свежую, еще покрытую блестящими каплями росы...

От ужаса он так быстро разжал пальцы, что выпущенный из них цветок упал на ковер у его ног, обутых в промоченные туфли. На их черной коже блестели прилепившиеся, мокрые от росы мелкие листочки и травинки... Вся его одежда была пропитана дымом от сосновых веток.

Яцек подошел к креслу и медленно опустился на него, обхватив голову руками.

«Что же есть, — думал он, — все, что мы видим, что же есть так называемая реальность жизни, если я сижу в эту минуту здесь с горным цветком в руке и просто не имею понятия, как это произошло и как могло произойти?.. Ньянатилока говорил (значит, мне все-таки это не снилось?!), что не мы в таких случаях с места на место переносимся, а только наш дух создает себе окружение согласно своей воле — но ведь несколько минут назад я не одним духом был в Татрах, но и всем телом своим, даже в этой одежде, которая сейчас на мне, покрытая росой и листьями, пропахшая сосновым дымом от костра, разожженного на ночь?.. Существует ли на свете какая-нибудь теория, которая могла бы объяснить это противоречие и путаницу в событиях? Лорд Тедвен доказал иллюзорную видимость существования физического мира, но ведь он не отменил непоколебимых законов существования, не вырвал из глубины наших человеческих душ уверенности в правильности существующего порядка вещей и развития... Не знаю ничего! Не знаю совершенно ничего!»

Он стиснул голову руками и какое-то время молча сидел так, пытаясь ни о чем не думать.

За его спиной в стене затрещал металлический ящик, в который ему прямо на дом доставлялась утренняя почта. Он встал и, чтобы прервать ход мыслей, прикоснулся к пружинке, закрывающей его. Пачка бумаг высыпалась на столик — преимущественно это были небольшие листы, на которых рядом с фамилией был записан только какой-то номер и время, в которое пославшие их хотели бы поговорить с Его Превосходительством по телефону... Яцек быстро посмотрел на эти листы, почти не думая о том, что делает... Его мысли, вопреки воле, упорно возвращались к событиям минувшей ночи, не в силах задержаться на менее или более важных сообщениях, которые он держал в руках.

Наконец одна бумага обратила на себя его внимание. Это было ежедневное послание от директора заводов, которому он поручил как можно быстрее построить для себя новый «лунный корабль». Директор сообщал, что работа двигается медленно, но успешно, и он надеется, что через два или три месяца Яцек получит свой корабль.

Два или три месяца! Он вздрогнул от нетерпения. Так долго ждать просто невозможно! Если Мареку там, на Луне, нужна его помощь, то он может опоздать — к тому же... чем он будет заниматься все это время, пока не сможет улететь! Неужели нет иного средства попасть туда, нежели этот корабль, выбрасываемый в пространство сжатым газом?

Он обернулся. За ним в кресле сидел Ньянатилока, молчаливый, спокойный, как всегда. Яцек уже привык к его неожиданным и странным появлениям в разных местах и чаще всего тогда, когда он о нем думал, поэтому не выказал никакого удивления. Он сразу же приступил к делу.

— Ты говорил когда-то, — начал он без всякого вступления, — что для воли не существует больших или меньших преград, если она преодолевает миллиметр пространства, то так же может преодолеть и тысячи миль...

— Да, я так думаю, брат.

— Сегодня ночью мы были в Татрах, якобы не перемещаясь отсюда...

— Да, я так думаю.

— Мы были там на самом деле. На моем столе лежит веточка горечавки, покрытая свежими цветами... Я уверен, что утром сорвал ее на горном склоне... Ньянатилока!

— Слушаю тебя, брат.

— Я хочу оказаться на Луне — сегодня! Через час! Немедленно! И быть там не во сне, а на самом деле, как был сегодня в Татрах, и иметь возможность действовать там.

— Не знаю, сумеешь ли ты выполнить это.

— Сделай это ты! Помоги мне!

Ньянатилока покачал головой медленно и решительно.

— Нет.

— Почему? Я хочу, я прошу тебя об этом!

— Нет. Не сейчас...

— Значит, ты не можешь этого сделать! Видимо, вся твоя мудрость и сила проявляются только в том, чтобы делать фокусы и вводить в заблуждение.

Он замолчал. Ему стало стыдно за то, что он говорил, и он посмотрел на Ньянатилоку с опаской. Буддист снисходительно смотрел на него с еле заметной улыбкой.

— Прости меня! — прошептал Яцек.

— Мне не за что тебя прощать, брат мой...

— Я вспылил...

— Знаешь, это просто смешно, — добавил он через минуту, медленно усаживаясь на стул, — я так разговариваю с тобой, как будто обвиняю тебя в том, что ты не можешь совершать чудес...

И быстро замолчал, вспомнив, что этот буддист на его глазах уже неоднократно их совершал...

— Ничего не понимаю! — вслух сказал он, хотя, говорил только самому себе.

Ньянатилока стал серьезным.

— Однако ты легко мог бы понять это, если бы только захотел...

— Ты совершаешь чудеса!

— Нет. Я не совершаю чудес. Их вообще никто не совершает по той простой причине, что совсем не является чудом господство духа над видимостью и не выходит за границы законов вечной жизни... А если я отказываю тебе...

— Да, почему ты мне отказываешь? — повторил Яцек.

— Послушай меня.

Ньянатилока подсел к нему и, обе руки оперев на подлокотники, заговорил, не отводя глаз от его лица:

— Ты хочешь немедленно отправиться на Луну за своим приятелем вследствие полученных известий. Я уже помог тебе один раз мысленно оказаться там и посмотреть глазами твоей души на действия твоего приятеля, но тебе недостаточно этого. Ты хотел бы быть там облеченным в ничтожную форму, которую ты называешь своим телом, и иметь возможность действовать: движением, словом. Не думаю, чтобы это было необходимо и помогло твоей душе — а ведь о другом здесь и речь не идет.

— Как же не идет? Речь идет о моем друге, который нуждается в моей помощи.

— И чем ты ему поможешь? Тем, что возьмешь с собой свою убийственную машину и уничтожишь всю Луну, чтобы спасти его, если ему что-нибудь угрожает? Впрочем, откуда ты знаешь, что там на самом деле происходит? Вчера в моем присутствии ты разговаривал с карликами и из того, что от них услышал, делаешь вывод, что твой Марек намеренно или невольно вторгся в жизнь лунного народа и оказывает на него свое влияние. И что ты теперь хочешь сделать? Оказаться рядом с ним и помочь ему, чтобы на Луне быстрее все стало так же, как на Земле? Или ты думаешь, что все происходящее здесь — прекрасно?

— Может быть, Марека нужно спасти от опасности, — уклончиво проговорил Яцек.

— Зачем? А если таков его жребий, который он уже принял на себя? Не мешай ему умереть, потому что, быть может, ему это нужно. Ты уверен, что твой приятель сумеет сделать больше, оставшись живым, нежели светлая легенда о нем, которая будет передаваться из поколения в поколение? Ты хочешь оборвать ее в зародыше? Уничтожить? Сделать невозможной?

Он подошел к сидящему со склоненной головой Яцеку и положил обе руки ему на плечи.

— Послушай меня! Не думай о Луне, не думай о других планетах: ты вскоре узнаешь их! Не мешай тому, что происходит, даже если имеешь возможность это сделать! Не надо мешать ничему, потому что не имеет значения то, что происходит вокруг нас, важно только то, к чему мы стремимся в душе...

Яцек поднял голову. Он чувствовал, что Ньянатилока стоит за ним, но не смотрел на него, только напряженно глядел на противоположную стену, где висело несколько портретов.

— Откуда ты знаешь, что здесь не идет речь обо мне самом? — спросил он. — Может быть, я как раз хочу убежать?

— Не убежишь. Нужно смотреть в лицо всему, что тебя встречает, и через все проходить, не отворачиваясь. Без усилий, без радости. Быть самим собой.

Он еще больше наклонился. Яцек уже не был уверен, слышит ли он его голос или только шелест своих мыслей, разбуженных каким-то удивительным толчком.

— Ты получаешь все только тогда, когда ничего не желаешь. Нужно стать бесстрастным, как пространство, беззаботным, как свет, знающим, а не исследующим, как Бог!

Мысли Яцека текли куда-то в неопределенную и размытую даль.

Знающим, а не исследующим!

Творцом собственной истины, которая одновременно является истиной пространства, замыкающегося в человеке...

Вместо поиска чужих истин, которые ничем не являются, только пустотой, видимостью!..

А собственная правда — это вера!

Любая вера, но вера творческая, сильная, сформировавшаяся в душе и бесспорная — и именно поэтому являющаяся непоколебимой истиной!

Значит, знать, а не исследовать!

Творить, а не искать.

Мыслить, а не сомневаться.

Где путь к этому чуду?

Ньянатилока однажды сказал: «Нужно научиться быть одиноким среди любой толпы, а вы даже в глухой чаще одинокими быть не умеете».

Он сказал это на берегу Нила, когда от развалин храма Изиды возвращалась Аза...

— Ваше Превосходительство...

Яцек вздрогнул и поднялся. В дверях стоял неподвижный лакей.

— Что случилось?

— Мы беспокоились, что Ваше Превосходительство не спустились на ночь в свою спальню...

Яцек неторопливо отмахнулся.

— Что нового?

— Госпожа Аза...

— Что? Приехала?

— Да. Специальным поездом сегодня утром. Мы хотели разбудить Ваше Превосходительство согласно поручению, но спальня была пуста, а сюда мы не осмелились зайти.

— Где сейчас госпожа Аза?

— По вашему распоряжению несколько дней назад ей приготовлены комнаты. Она приказала передать, что через час будет завтракать и надеется встретиться с Вашим Превосходительством...

После ухода лакея Яцек повернулся к Ньянатилоке. Он пристально смотрел на его лицо, как будто хотел понять, какое на него произвело впечатление это известие о прибытии в гости знаменитой певицы, но его лицо было спокойным, безмятежным и, как обычно, непроницаемым. Даже обычная улыбка не сходила с его губ, в глазах же не было ни возмущения, ни грусти, ни даже снисхождения...

— Ты спустишься сейчас вниз, брат? — спросил он безразличным на вид голосом.

Тем временем Аза уже ждала в столовой, расположившись свободно, как в собственном доме. Она сбросила дорожную одежду и, одетая в легкое утреннее платье с ароматной сигаретой в губах сидела в глубоком, кожаном кресле. Перед ней на столе, накрытом старинной узорчатой льняной скатертью, сверкал серебряный чайный сервиз и тяжелые хрустальные вазы с разными фруктами и сластями. Она отодвинула чашку с недопитым китайским чаем и, откинув голову на спинку кресла, смотрела полузакрытыми глазами на голубой дымок египетской сигареты, который медленно поднимался к резному потолку. Она положила одну ногу на другую; среди волн светлого шелка виднелись две стройные лодыжки в черных блестящих чулках и маленькие стопы, обутые в золотые туфельки.

Со времени посещения Лахеца и его неожиданной смерти Аза окончательно покинула свою прежнюю квартиру, в которой и так, странствуя по миру, редко бывала. Все это произвело на нее странное впечатление. На ее глазах неоднократно гибли люди — и у ее дверей, и вдалеке — убежав от нее на край света — гибли тихо, не произнося ни одного слова, ни одной жалобы, ни одного упрека, или сообщая ей в письмах день и час своей смерти, обвиняя ее или неискренне благодаря за «мучительное счастье», которое она им дала — и она всегда проходила мимо всех этих событий, как мимо потерянной шпильки или сломанной впопыхах корсетной планки...

О Лахеце же она не могла спокойно думать. Каждый раз, когда она выходила из дома, ей всегда казалось, что видит у выхода на улицу его скрюченный труп с мертвенно-белым, смертной мукой искаженным лицом, который неизвестно зачем туда принесли...

Она вздрогнула при одном воспоминании об этом. У нее не было сомнений: он умер ради нее и из-за нее.

Но мысль ее взбунтовалась против этого неясного упрека. Ведь она не сделала ему ничего плохого? Чего он от нее хотел? Что с того, что она своими поцелуями довела его до безумия, а в последнюю минуту, когда он осмелился потянуться к ней, прогнала, как собаку? Неужели по этой причине надо лишать себя жизни? Или еще хуже: отважиться на смерть добровольную и заметную?

В ее памяти мелькнули его глаза, в первый момент вспыхнувшие удивлением и страхом, а потом такие пронзительно грустные и как бы погасшие...

Он лежал, облокотившись руками на ее колени, и тянулся к ее лицу голодными губами — такими прекрасными в этот момент. Она приказала ему богохульствовать. Велела проклинать свое искусство и то возрождение через действие, которым он гордился; он должен был вслух отречься от всего, что осмелился ей до этого сказать — и четко повторить, что он ничто по сравнению с ней, и все не идет ни в какое сравнение с единственным ее поцелуем...

Ха! Ей даже не пришлось отталкивать его, когда в высшей степени любовного помешательства он осмелился обнять ее руками; она ударила его только взглядом и ледяным голосом, сказавшим: «Какую ценность вы можете представлять для меня? Ничтожный, низкий, слабый, как и все остальные, и такой же хвастливый...» А он сказал, уходя: «Не потому, что не получил тебя, наоборот, потому что губы твои поцеловал и уже перестал верить в себя...»

Смешная история!

Она бросила догоревшую сигарету и ноги в золотых туфельках вытянула на пушистом ковре. Она была зла на себя, за то что все еще думает о такой, по ее убеждению, незначительной, не стоящей памяти ерунде, и таким образом пробуждает спящую где-то в глубине ее души слабость, в то время когда должна быть сильной и безжалостной, как лесная рысь, спрятавшаяся в ветках дерева и царящая в целом лесу.

Она обернулась на звук отворяемых дверей. На пороге появился Яцек, слегка побледневший, и, низко поклонившись, извинился перед ней за опоздание. Не вставая с кресла, она протянула ему левую руку, ухоженную, с длинными розовыми ногтями. Яцек, нагнувшись, коснулся ее слегка дрожащими, горячими губами — ив эту минуту, взглянув поверх его головы, Аза увидела в дверях удивительную фигуру полунагого буддиста. Она вздрогнула от холодного, необъяснимого страха, и глаза ее широко раскрылись... Это лицо показалось ей знакомым, хорошо, хорошо знакомым...

Она медленно встала — и в то время, когда Яцек, удивленный ее поведением, немного отступил в сторону, напрягла зрение и память...

Какое-то смутное воспоминание того времени, когда она была еще девочкой: огромный зал, заполненный людьми, арена, освещенная ярким светом — а на ней та же самая фигура, те же самые руки с длинными, тонкими пальцами, которые теперь она видит на дверной ручке — и лицо, обрамленное длинными черными волосами...

И волшебная скрипка, прикосновением его рук превратившаяся в ангельский хор. Она чувствует замершее дыхание в детской груди: играет он, лучший из всех, несравненный скрипач, властвующий над струнами, сердцами, обожаемый, знаменитый, могучий, любимый, богатый, прекрасный — как бог.

— Серато!

Триждыпосвященный чуть наклонил голову

— Действительно, когда-то я носил это имя, — сказал он без следа замешательства своим обычным, спокойно звучащим голосом.

далее